ГЛАВА XXXVI Два предложения

И вот настал день, когда Колберн пришел к миссис Картер с букетом в руке. Те из моих читателей, кто и сами любят цветы, могут, пожалуй, сказать, что здесь нет ничего примечательного. Но заметим, что Колберн, любя домашних животных и вообще все невинное, чистое в мире природы, был удивительно равнодушен к цветам, видел в них лишь мало-существенную деталь пейзажа. Он был не прочь, разумеется, погулять по лугам, пестревшим лютиками и одуванчиками, но нагнуться при том и сорвать для себя цветок ему хотелось не более, чем вырвать с корнем росшие рядом клены. Короче, он был до странности чужд всякой страсти к цветам и мог бы спокойно прожить свою жизнь в стране, где цветов не бывает совсем, ничуть о том не печалясь. Так что, только любовно проникнув душой в склонности миссис Картер, он мог решиться купить ей цветы в подарок.

Колберн был не на шутку удивлен, заметив, как радостно вспыхнула Лили, принимая подарок, но приписал ее радость прежде всего цветам и лишь во вторую очередь тем особым мотивам, какие могли заставить его поднести ей букет. Он глядел неотрывно, как Лили, очень веселая, наливала в вазу воду, расставляла цветы, сперва отнесла букет на каминную полку, отошла посмотреть, хорошо ли, прищурилась, пере-ставила вазу к себе на рабочий столик, посмотрела еще раз, одобрила, довольно вздохнула и села в свое кресло. Гладкое черное платье удивительно шло к ее грациозной фигуре Дианы, а волнистые светлые волосы под темным вдовьим чепцом по контрасту казались ему еще много прелестнее, нежели раньше. Исполненная неиссякающих сил и новых надежд молодость вернула ей прежнюю гармонию линий, нарушенную сперва материнством, а после — тяжелым горем. Ее нежно-белая, удивительно гладкая кожа стала казаться розовой и снова как бы просвечивала, так что было приметно быстрое биение жилок. В ее синих глазах, правда, не стало теперь безудержной прежней веселости, но зато они больше могли поведать о жизненном опыте, мыслях и чувствах ее повзрослевшей души. Простим же мистеру Колберну, если он глядит на нее в эту минуту пристальнее, чем на стоящие к вазе цветы, и еще удивляется восхищению Лили букетом, который рядом с ней стал совсем неприметным.

— Хочу вам сказать… — начала было Лили и осеклась. Она хотела отметить, что это первый букет от него, и посмеяться над тем, что он столько времени не мог догадаться, как она любит цветы. Но промолчала, подумав, что как раз потому, что Колберн никогда не дарил ей цветы, этот букет, может статься, особенно важен и совсем не предмет для шуток.

— Я хотела сказать, — опять начала она после маленькой паузы, — что уже не люблю так цветы, как любила их прежде. Они приносят мне память о Луизиане, а ведь я… разлюбила ее. Но это дурная благодарность за ваши цветы, — добавила Лили после второй, более длительной паузы. — Вы мне доставили радость. Вы верите?

— Конечно, — ответил Колберн. Он был многократно вознагражден за букет тем любовным вниманием, которое Лили оказала его подарку.

— А ведь странно, что вы так равнодушны к цветам, — заметила Лили, возвращаясь к своей первой мысли.

— Уж так несчастливо я создан, — одним удовольствием у меня в жизни меньше. Я думаю, это примерно то же, что не чувствовать музыки.

— Но как можете вы так любить стихи и быть равнодушным к цветам?

— Когда-то я знал скульптора, совсем равнодушного к опере! У меня был солдатик в роте, днем он отлично все видел, а при свете луны становился слепым. Должно быть, иные способности развиваются неравномерно в нашей душе, а то и вовсе отсутствуют. Вот у меня сюртук, так сказать, без петлицы, некуда сунуть цветок. Я готов обнять всю природу — с большим удовольствием; а цветы — мне этого мало.

— Ну, а дети? Вы любите их? А они ведь те же цветы.

— Дети — живые создания. Они болтают без умолку, открывают свою душу, без оглядки идут за вами.

«Ах, вы любите, значит, тех, кто без оглядки идет за вами», — подумала миссис Картер, улыбаясь при этом признании Колберна. Как-то так получилось, что она за последнее время с интересом и с удовольствием изучала его характер.

С этого дня на рабочем столе у Лили всегда стоял свежий букет, хотя, надо сказать, что свободных денег у Колберна хватало пока что только на самое нужное. Но вскоре рядом с букетами Колберна появились другие — от второго поклонника этой дамы. Молодой Уайтвуд был настоящий любитель цветов и самолично выращивал их у себя в теплице. До того он не смел подносить букеты хорошенькой вдовушке. Но, увидев букеты Колберна, расхрабрился и сам и, конечно, сумел далеко обогнать соперника в роскоши своих подношений. Кстати, будет неправильно умолчать здесь совсем об этом застенчивом господине. Он играл не последнюю роль на вечерних собраниях в гостиной у Равенелов и много беседовал с доктором на ученые темы. Притом он обычно сидел на краешке стула, столь замысловато перекрутив свои тощие ноги, что их сверхъестественная костистость самым прискорбным образом бросалась в глаза. Колберн и Уайтвуд заметно побаивались друг друга. Колберн не мог не признать, что восемьдесят тысяч наличными будут весьма и весьма уместной прибавкой к красоте и достоинствам миссис Картер, и полагал, что, поскольку, по всей вероятности, они будут ей вскоре предложены, трудно надеяться, что она их отвергнет. Со своей стороны, Уайтвуд готов был смиренно признать превосходство Колберна в занимательной светской беседе и еще поклонялся ему, как ветерану войны. Как мог он, не бравший оружия в руки, помогавший общему делу только словами и деньгами, равняться с боевым офицером, проливавшим кровь за отчизну, рисковавшим жизнью за дело всего человечества? И потому, когда Колберн беседовал с Лили, скромный Уайтвуд вел разговоры с доктором. Он болезненно сознавал свою скованность в светском обществе и завидовал ловким манерам, непринужденности этих южан. Пытаясь как-то решить для себя мучительные сомнения, он даже однажды провел с Равенелом беседу по данному поводу. (Надо заметить попутно, что эти заботы Уайтвуда не должны нам мешать объективно судить о его достоинствах, — он был и серьезным и искренним человеком.)

— Не могу я понять, — заявил он довольно уныло, — как могут быть люди одной национальности столь несхожи, полярно различны в манерах, как южане и северяне.

— Разница коренится в различных системах их жизни, — отвечал Равенел. — Рабовладельческий Юг был олигархией и копировал нравы европейских дворян. А Север был демократией: каждый хотел стоять сам на своих ногах, а не ездить верхом на соседе, и никто не пытался выдать себя за кого-то другого. Потому в ходу были честность, прямодушие, искренность — и в словах и на деле. К тому же каждый на Севере изо всех сил трудился, и для культивирования изящных манер просто не было времени. Лощеность южан — поверхностная, полуварварская; они напоминают мне в этом поляков и другие народы, живущие при тираническом, рабовладельческом строе. Но не будем, конечно, скрывать, что северяне сухи и чопорны. Коренной новобостонец, ни разу не выезжавший из своих родных мест, уж очень сильно походит на арктический айсберг. Он даже воздействует, я бы сказал, атмосферически на окружающую среду, понижает температуру воздуха. Помню, у нас говорили, что когда теплый воздух Луизианы соприкасается с приехавшим янки, то выпадают осадки, надо ждать проливного дождя. Возможно, здесь что-то преувеличено.

Уайтвуд засмеялся, хотя и несколько грустно.

— Но от янки много и пользы, — продолжал свою лекцию доктор. — Они взбаламучивают атмосферу, но притом и очищают ее. Мне, южанину, горько и унизительно сознавать, что без янки, с их жесткой, негибкой моралью, мы утвердили бы у себя рабовладельческий строй, самое гнусное рабство со времен Древнего Рима.

Уайтвуд взглянул на Лили. Она улыбалась с покорностью, разделяя, как видно, суждение отца. Ее разрыв с рабовладельчеством и с мятежом был навсегда, окончательным.

Все это время Колберн по-прежнему жил в Новобостонской гостинице и продолжал ежедневно встречаться с доктором, миссис Картер и Рэвви. Когда они, в самый разгар июльской жары, уехали на неделю на взморье, а Колберн из-за занятости делами не смог им сопутствовать, он сильно скучал, хотя у него в Новом Бостоне были сотни знакомых. Добавочным огорчением было и то, что Уайтвуд поехал сопровождать Равенелов. Когда они возвратились домой в сопровождении все того же владельца восьмидесяти тысяч долларов, Колберн весьма испытующе поглядел в глаза миссис Картер, как бы желая узнать, не случилось ли с ней на курорте чего-либо очень важного. Заметив его взгляд, она залилась яркой краской, и это пуще того обеспокоило Колберна и дало ему новую пищу для длительных размышлений. «Если они помолвлены, то, конечно, сказали бы мне», — подумал он про себя, но уже не смог успокоиться.

Вечером на другой день Колберн вышел из душной комнаты в одну из малых гостиных отеля и хотел заглянуть на балкон, полюбоваться при свете луны на сплетшиеся раскидистыми ветвями могучие новобостонские вязы, но, подходя, услыхал приглушенные голоса — мужчины и женщины. Пока он стоял в нерешительности, с балкона в гостиную поспешно прошел молодой Уайтвуд, и следом за ним миссис Картер.

— Я прошу вас, мистер Уайтвуд, никому об этом ни слова, — тихо сказала она. — Полагаюсь на вас. Я тоже буду молчать.

— Разумеется, я никому не скажу, — ответил молодой человек.

Он молвил это так тихо, что Колберн не смог распознать, печален он был или радостен.

Войдя с залитого лунным светом балкона в гостиную, где лампы были погашены, чтобы не привлекать мошкару, они не приметили невольного свидетеля их разговора. Уайтвуд откланялся и ушел, а миссис Картер вернулась назад, на балкон. Чтобы не возбуждать излишнего любопытства читателя, я сразу скажу, что случилось. Мистер Уайтвуд предложил миссис Картер руку и сердце, получил от нее отказ, и Лили просила его хранить об этом молчание, потому что… она и сама не могла бы точно сказать — почему, но ей так хотелось.

Колберн стоял в гостиной в страшнейшем волнении, какого еще не знавал никогда в своей жизни. Запас стоицизма, привитого ему походами, битвами, голодом, оказался, как видно, недостаточным для данного случая, не спасал от ужасных последствий того, что ему вдруг открылось. Значит его Рахиль, которую он верно ждал все эти четыре года,[181] опять для него потеряна. Но, может быть, он ошибается? — вопрошал его голос не угасшей еще до конца последней надежды. Ведь все это только догадки, не более того, и то, что он слышал сейчас, допускает различные толкования; да и соперник его не выглядел победителем. Надо пойти к миссис Картер, спросить ее напрямик, решить разом свою судьбу. Она скажет ему всю правду, узнав, какие мотивы заставляют его, Колберна, задать ей такой вопрос. И что бы она ему сейчас ни ответила, отказала она Уайтвуду или приняла предложение, все равно он раскроет ей сердце, скажет все до конца, и это надобно было сделать давным-давно. Неужели у него недостанет на это мужества? Или он не сумеет взглянуть прямо в лицо своей доле и будет щадить свое самолюбие, когда дело идет о его великой любви? И разве она, прелестнейшая из всех женщин, каких ему, Колберну, доводилось встречать на своем веку, разве она не заслуживает, чтобы он ей открыто и прямо сказал, что его сердце отдано ей, только ей, и теперь в ее воле принять его или отвергнуть. Он был сейчас весь во власти огромного, захлестнувшего его с головой, страстного чувства. Эти порывы, вообще говоря, были свойственны Колберну, но три года назад он еще был бы, пожалуй, недостаточно зрелым душой для такого подъема.

Он подошел к балкону, отвел рукой узорчатую тяжелую занавесь и стал рядом с Лили.

— Ах, это вы! — воскликнула Лили. — Как вы меня напугали! — Потом, помолчав немного, спросила: — Когда вы вошли?

— Вот уже три минуты, как я в гостиной, — ответил ей Колберн и перевел дыхание. — Скажите мне, миссис Картер, что вы просили сейчас Уайтвуда никому не рассказывать?

— Мистер Колберн! — вскричала она, пораженная, что он задает ей подобный вопрос.

— Я невольно подслушал ваш разговор, — продолжал он, — но уловил только смутно отдельные фразы. И хотел бы узнать его полностью.

Колберн не знал, что оказался хозяином положения. Лили была, разумеется, удивлена и встревожена, но это не было главным. А главное, то, что ее совершенно сразило, было присутствие здесь в эту минуту любимого человека и заданный им вопрос. Могла ли она ответить ему откровенно, открыть ему правду, признаться, кому отдала свое сердце?

— Нет, мистер Колберн, я ничего не могу вам ответить, — еле слышно сказала она.

Будь он понастойчивее, она бы, наверно, все ему объяснила, но Колберн молчал. Он достаточно долго прожил лицом к лицу со смертельной опасностью и страданием, и у него достало бы мужества, чтобы раскрыть перед ней свое сердце, не требуя прежде отчета о только что происшедшей беседе с его соперником.

Он стоял перед ней, не думая более о том, что ему надо сказать, а лишь подбирая самое нужное слово. Он уже понял теперь, что Уайтвуд, наверное, сделал ей предложение и получил отказ. Волна надежды вдруг подхватила его, словно могучий прилив, снимающий корабли с рифов; и как корабль весь трепещет, обретая свободу, так и Колберн не мог успокоиться, чтобы сказать, что хотел. Тут послышался громкий, с ирландским акцентом голос Розанны:

— Ах, миссис Картер! Где же вы? Миссис Картер!

— Что случилось? — воскликнула Лили, выходя поспешно в гостиную. У Рэвви резались зубки, его лихорадило, и она была неспокойна.

— Сударыня, подойдите к ребенку, он плачет, ему нездоровится.

— Извините меня, мистер Колберн, — сказала Лили и быстро взбежала к себе на второй этаж.

Так, по воле случайных, не зависевших от нее обстоятельств Лили спаслась от весьма примечательного и не столь уж приятного для женщины совпадения — двух объяснений в любви и двух предложений руки и сердца, одно за другим, в тот же вечер. Впрочем, пока что она могла лишь догадываться об этом, да и времени на размышления у нее особенно не было. У Рэвви начались судороги, всю ночь он промучился, и Лили неотлучно находилась при нем. Ребенку слегка надрезали десны, его пухлые ножки опустили в теплую воду, напоили его лекарствами. К утру ему стало полегче. Утомленная Лили прилегла отдохнуть и проспала до полудня. И только проснувшись и найдя ребенка здоровеньким, поцеловав его тысячу раз в щечки, в пухлую шейку и толстые ножки, назвав своим счастьем, единственным утешением и маминой гордостью, только тогда она принялась одеваться и думать о мистере Колберне и, конечно, о том, что именно мистеру Колберну так хотелось вчера ей сказать. Она спустилась к обеду в сильном волнении и, выходя к табльдоту, залилась яркой краской, как это водилось с ней ранее; совершенно напрасно, впрочем, — Колберна не было. Она и сама не могла бы ответить, довольна она этим или, напротив, расстроена. Правда, к вечернему чаю ей удалось уже выяснить (вернее всего, она расспросила Розанну и коридорного), что Колберна вызвали телеграммой в Нью-Йорк и он там пробудет день-два. Отца ее не было: он уехал в минералогическую экспедицию за очередными смититами и браунитами, так что Лили могла на свободе предаться раздумьям. Как и любая другая женщина в создавшемся положении, она, очевидно, не пренебрегла этой возможностью, но, конечно, ни к каким практическим выводам прийти не смогла. Ведь женщина в таких случаях может только пассивно ждать, в то время как кто-то другой решает ее судьбу. Она зачарована и снять чары своими силами не в состоянии, эти чары снять мог только Колберн. Она была смущена своей слабостью, даже готова была вспылить: экий, право же, стыд полюбить человека, даже не зная наверное, любит ли он тебя; но — сердись не сердись, и пускай это очень стыдно — ей не дано сейчас ничего изменить, ибо факты упрямая вещь! Хоть она не обязана никому об этом докладывать, от себя-то правды не скроешь, и, признав эту истину, Лили всхлипнула от досады. Всего два с половиной года назад она выходила замуж, и еще не минуло полутора лет, как она овдовела! Увы, она шла по пути унижения, удрученная духом, но все же — об этом нельзя умолчать — готовая к новому счастью. Порой ей хотелось себе в оправдание задать всему свету простой и разумный вопрос: а почему, скажите на милость, ей его не любить? Он был так ей верен, так к ней внимателен, так отважен и благороден, что каждая женщина должна была просто быть без ума от него. Продолжая раздумывать о его совершенствах, она, трепеща, вернулась к главнейшей проблеме: да любит ли он ее? Ведь он даже словом не обмолвился ей об этом. Но, с другой стороны, он никогда не спросил бы ее о разговоре с соперником, если бы сам не решился раскрыть перед ней свое сердце. Только имея сердечную тайну великой важности, он мог потребовать от нее такого признания. Сейчас Лили уже не была так уверена, что именно в тот момент Колберн должен был высказать ей все, что думал и чувствовал. И вообще кто нам скажет, каково должно быть место и время для такого признания мужчины? Но она-то, конечно, должна была в ту минуту что-то ему сказать, поощрить его; впрочем, не все ведь потеряно, все еще впереди, если только она не задела его своим странным молчанием, если только ему не встретится женщина лучше ее, желаннее. Неужели она навсегда оттолкнула его, оскорбила своим обхождением? Как легко нам приходит на ум эта мысль, что тот, кто нам люб, отвернулся, обижен на нас! Но если действительно в ту минуту она его оскорбила, как поступить ей сейчас, чтобы он перестал сердиться, и как это сделать, не унижая себя? Ну что ж, будь что будет, пусть Колберн разлюбит ее; у нее есть малютка сын, который ее не покинет. Она обняла сынишку, покрыла его поцелуями, но уронила ему на головку две-три слезинки, а почему — о том не могли бы поведать ни он, ни она.

Обо всех этих думах Лили Колберн, конечно, не знал и ничуть не догадывался. Он был тоже жестоко подавлен сомнениями и тревогой и к тому же не мог выражать их в слезах и в лобзаниях. Боясь упустить драгоценное время, он завершил свое дело в Нью-Йорке энергично и быстро, словно вел роту в атаку. Не обидел ли он миссис Картер? Преуспел ли в тот вечер Уайтвуд? Получил ли, в самом деле, отказ? Или, может, у них и вообще объяснения не было? Не зная ответа ни на один из этих вопросов, Колберн спешил возвратиться как можно скорее назад, в Новый Бостон.

Когда в восемь часов вечера он постучал к Равенелам, Лили затрепетала. Она знала, наверное знала, что это Колберн. Правда, в течение дня она дважды ошиблась в своем предчувствии, — в дверь стучал коридорный, но теперь это было так. Лили сидела, писала письмо отцу, старуха Розанна в спальне нянчила Рэвви, дверь в спальню была приоткрыта. Лили сказала: «Войдите», — и Колберн вошел, изнуренный и бледный. За двое суток он почти не сомкнул глаз, ночами работал, а днем находился в дороге.

— Я так рада, что вы возвратились, — промолвила Лили, как всегда, от души.

— И я очень рад, что вернулся, — сказал он, садясь в кресло. — Когда вы ждете отца?

— Не знаю сама. Он велел писать ему в Спрингфилд, пока не сообщит, что закончил свои дела.

Колберн почувствовал облегчение. Еще день или два доктора здесь не будет, и это, пожалуй, кстати, если он не сумеет объясниться с Лили сегодня. Но маленькая гостиная еще меньше располагала его к объяснению, чем в тот вечер балкон; да и резкий свет газа не так вдохновлял, как сияние луны; и вообще казалось труднее сказать даже слово, когда он был виден своей собеседнице до малейших движений губ. Он не ведал еще, что, едва он начнет свою речь, скажет первое слово, она не посмеет ни разу взглянуть на него вплоть до самой минуты, когда поклянется любить его всю свою жизнь.

Женщине не под силу в такую минуту молча ждать объяснения. Она словно боится попасть в силки, знает, стоит ей замолчать — и ловушка захлопнется. Потому разговоры ведутся бог знает о чем, лишь бы помешкать, отсрочить бросок охотника.

— Вы совсем, как я погляжу, измучены вашей поездкой, — сказала она. — Как будто походным маршем прошли в Нью-Йорк и обратно.

— Ночная работа изматывает, — ответил он, не объяснив, что работал ночами только затем, чтобы вернуться как можно скорее.

— Зачем же теперь это делать? Доведете себя до болезни, как тогда на военной службе.

— Да нет. Я живу припеваючи, не голодаю, не питаюсь гнильем — а это еще повреднее, чем голод, — не стыну от холода и не трясусь в лихорадке. Захворать я могу теперь только от легкой жизни, от отсутствия всяких невзгод. Кто-то высказал мысль, что умирать — это стыд, поддаваться смерти — позорно. Быть может, оно и так, если вы не на фронте. А на фронте бывало прескверно порой, и, случалось, я раскисал и думал тогда о вас, о том, что, приди я к вам, вы, конечно, меня накормили бы.

Она ничего не ответила, только глянула ему прямо в глаза, восхищенная простотой, с какой он говорил о минувших страданиях.

— Я уповал на ваше доброе сердце, — сказал Колберн. — И уповаю сейчас.

Она поняла, что сейчас он вернется к тому, чего не сказал ей тогда, на балконе, и враз залилась румянцем. Колберн тихо поднялся и притворил дверь, ведущую в спальню. Он стоял сейчас перед ней, и она не могла ни поднять на него глаз, ни даже вымолвить слова. Промолчи он еще хоть мгновение, она бы не выдержала и сказала ему что-нибудь нестерпимо банальное: «Почему вы стоите? Присядьте». Но она не успела, — Колберн взял ее руку в свои и вымолвил: «Лили!»

В его тоне таился вопрос, но, не в силах ответить, она заслонила лицо свободной рукой, словно оно могло выдать ему ее тайну.

— Вы ведь знаете, Лили, что я любил вас все эти четыре года, — продолжал он, склоняясь к ней и понижая голос до шепота.

Она не могла рассказать потом, как случилось, что она поднялась, припала к его груди, положила голову к нему на плечо и осталась стоять, трепеща и рыдая, изнемогая от счастья. Человек, которого ей предназначено было давно полюбить и которого она обожала всей силой своего существа, на которого полностью и беспредельно надеялась, сказал наконец ей, что любит ее, и она вверялась ему всей душой, до конца, до последней кровинки. Их разлучит только смерть; их может сделать несчастными только разлука; во всем мире в эту минуту нет никого, только они вдвоем и их взаимное счастье. Не сразу — прошло пять минут, а может, и полчаса — она вспомнила, что у нее есть ребенок.

— Пойдемте к нему, — сказала она. — Поглядим на нашего мальчика.

Взяв Колберна за руку, она повлекла его в спальню, к кроватке Рэвви. Лили ничуть не тревожило, что лицо у нее раскраснелось и волосы в беспорядке, что Розанна глядит на нее изумленно, во все глаза, из-под огромных, в серебряной оправе очков.

— Ну, разве он не красавчик? — шепнула Колберну Лили. — Теперь он и мой и ваш. Это — наш мальчик!

Розанна вскинула голову, выразив тем понимание всего, что случилось, и радость и одобрение. Я, как автор, согласен с ней. Ну а вы, мой читатель? Колберн и Лили поцеловали младенца, который пока что не знал ничего о любви, изливавшейся на него в эти минуты, любви столь огромной, что она могла без труда заполнить собой эту комнату и всю жизнь этих людей.

Счастье пришло к Лили словно великий сюрприз. Как ни стремилась она к этому счастью душой, как ни мечтала в минуты, о которых теперь вспоминала с укором себе за нескромность и дерзость мечты, но пришло оно как откровение на блестящих крылах внезапности. Среди ночи она просыпалась, не смея поверить, а потом, ликуя от радости, убеждалась, что да, это — правда. И в блаженном ее раздумье обо всем, что случилось, в этом пестром калейдоскопе видений и чувств, среди всех ее ощущений главенствующим был восторг перед собственным счастьем. Изумленно взирая, как будто бы со стороны, она видела разом двух женщин: вдову, горько рыдающую над прахом разбитых надежд, и другую — ее двойника, тоже во вдовьем уборе, но готовую заменить его на белый венчальный наряд и с лицом, озаренным восторгом.

— Как могло так случиться! — восклицала она, вспоминая, как мрачен был мир для нее полтора года назад; А потом говорила, сама улыбаясь своей правоте: «Я люблю его так, как еще никого не любила. Я вправе любить его».

После чего, на прощанье, она вызвала в памяти образ того, кто был ранее ею любим, а теперь уже мертв, по господнему соизволению. А потом стала жарко молиться за ныне любимого человека, прерывая молитву улыбкой, когда его образ вставал перед ней в ночной тьме. И еще помолилась за сына, о котором в минуты волнения почти позабыла, но он ровно и тихо дышал рядом с ней.

— Не пойму, как ты можешь любить меня, — сказала она на другой день Колберну, — я так долго противилась, я отстраняла тебя.

— И стала еще притягательнее, — ответил ей Колберн. — Да, другой человек на долгое время нас разлучил, но тем сделал тебя мне намного желаннее. Так уж вышло, любимая.

Ничего не ответив, она молча и жарко прижалась губами к его щеке. Вот и все, что Колберн и Лили сказали друг другу о ее первом браке.

— А где мы с тобой поселимся? — спросил он ее. — Ты, наверно, тоскуешь по Новому Орлеану?

— Нисколько, — сказала она. — Будем жить только на Севере. Мне здесь очень понравилось.

Она готова была тысячу раз повторять, что ушла навсегда к северянам.

Загрузка...