ГЛАВА XXIX Лили на вершине женского счастья

По сравнению с мужчиной, женщина более стихийно и непосредственно связана с царством природы; чаще, чем он, полнее и несомненнее подпадает она под воздействие обще-природных сил, которые направляют и подчиняют ее существо, командуют ее личностью. Она может в эти минуты только терпеть и страдать, а жизнь распоряжается ею в своих собственных целях.

И она принимает свое благотворное мученичество. Подобно Иисусу из Назарета, она согласна на муки ради других, но не по собственной воле, как он, а покоряясь иной, высшей воле. И эта высшая воля одаряет ее столь великим духом любви, что она готова найти утешение в своих тяжких муках и не просит избавить ее от страданий, готова выпить горькую чашу до дна. Она исполнена всетерпения диких зверей и неодушевленной природы, но в то же время возвышена радостью самопожертвования, божественной жаждой страдать за того, кого любит. В эти моменты она и ниже и выше мужчины, и поступает она скорее по зову инстинкта, нежели разума, скорее по необходимости, чем по собственной воле. И вот наступил тот день, когда Лили, на грани жизни и смерти, истомленная болью, рыданиями, уже готова была принять любую судьбу. Не доверяя собственному врачебному опыту, ее отец пригласил себе в помощь доктора Эльдеркина. Оба врача, Картер, миссис Ларю и сиделка круглые сутки не выходили из дома, а миссис Ларю, сиделка и Эльдеркин сменяли один другого, дежуря у Лили. И столь длительны были ее мучения и так тяжелы, что они уже опасались рокового исхода. В ту ночь сиделка и миссис Ларю совсем не сомкнули глаз и, сидя поочередно у ложа Лили, держали ее дрожащую руку, обвевали пылающее лицо, отирали со лба капли холодного, словно предсмертного пота. Женственность миссис Ларю и нежность души, хотя и не столь великие и к тому же надежно укрытые за светскостью и кокетством, вдруг пробудились в стихийном сочувствии к мукам страдающей женщины. Вспомнив свои такие же тяжкие муки, она как бы вновь ощутила их. Каждая схватка у Лили словно терзала тело и ей. Она вспомнила собственное дитя, его рождение и гибель и поспешила стереть слезу со щеки, чтобы не внушить страха Лили. Время от времени она подбегала к окну и, жадно взирая на небо, торопила рассвет, словно он нес с собой помощь, надежду; потом вновь возвращалась в страдалице.

Картера допустили к жене только один раз. Волнение Лили, когда она видела мужа, горячность, с какой она устремлялась взглядом к нему, ища утешения, поддержки, любви, — все это было слишком опасным в ее положении. А вдруг она скажет: «Прощай, дорогой, навсегда!» — ведь это движение души может стать роковым. Что касается Картера, он видит такое впервые в жизни и теперь не забудет до конца своих дней. Схватив его за руки, лихорадочно их сжимая, пылая от жара, с набухшей веной на лбу, залитая следами, расширив зрачки и не сводя с него взгляда, его молодая жена словно вся излучала страдание. Смертельная мука, близость иного мира, ожидание чуда озаряли ее лицо почти неземной красотой. Он знал, что стоит на земле, но сейчас, держа ее за руки, как бы общался с небом. Никогда не испытывал он ничего подобного, никогда в своей жизни не был так высоко вознесен. На лице у него отражались заботы этого мира — боязнь за жену и, быть может, раскаяние; минута была столь тревожной, что он не справлялся с напором чувств и не мог их скрывать. И был счастлив за Лили, что она ничего не знает о его страшной тайне и думает в эту минуту, что душу его терзает только страх за ее судьбу; и если бы в силах была промолвить единое слово, то, наверное, стала бы его утешать. Ведь Лили сейчас ничего не страшилась, и если хотела выжить, то только ради него, ради отца и, может быть, ради дитяти. Старый врач посмотрел на нее, покачал головой, а потом, сделав знак, чтобы Картер ушел, занял сам его место и взял Лили за руки. Миссис Ларю вышла за Картером в коридор.

— С тем, что было у нас, должно быть покончено, — прошептала она.

— Да, — сказал он в ответ и ушел к себе, как-то этим утешенный.

В семь часов поутру его разбудил тревожный стук в дверь. Он забылся одетым и продремал на софе, наверно, час или два. За дверью стояла миссис Ларю, очень бледная от бессонной мучительной ночи, но сияющая улыбкой.

— Venez![144] — сказала она, как всегда в волнении и спешке обращаясь к французскому, и скользнула, словно быстрый эльф, в Лилину спальню. Картер направился за ней следом, обошел, осторожно ступая, ширму, огибавшую полукругом постель, и увидел жену и лежавшего рядом младенца. Лили была бледна, с ее лица не сошли еще следы гефсиманских мук этой ночи, но глаза излучали чисто земное сияние. Она жаждала, чтобы и он припал к источнику радости. И когда муж нагнулся поцеловать ее, она повернулась к младенцу, вся — нетерпение, и, торжествуя, сказала: «Взгляни на него!»

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, волнуясь. Мужчина не может так быстро сменить супружескую любовь на отцовскую нежность. А Картер тем менее мог это сделать, что должен был прежде смыть свое чувство вины перед Лили потоками новой любви.

— Все в порядке, — сказала она. — Погляди, какой он хорошенький!

Тут ребенок чихнул. Воздух этого мира был для него слишком терпким.

— Возьмите его! — вскричала она, обращаясь к сиделке. — Что случилось? Он умирает?

Негритянка взяла ребенка и поднесла к отцу.

— Не урони его, — в испуге сказала Лили. — Ты уверен, что держишь его достаточно крепко? Я никогда не посмела бы взять его на руки!

У нее и не было сил, чтобы взять его на руки. Она совсем позабыла, что еле жива, ей казалось — она всесильна. И следила за сыном с такой страстной тревогой, что доктор тотчас велел отцу положить ребенка на место.

— Здесь ему будет спокойнее, — сказала она с облегчением. — Он просто чихнул. — И она засмеялась счастливо, чуть слышно, почти мурлыча. — А я-то решила, что с ним уже что-то случилось. — Потом, помолчав, спросила: — Когда он начнет говорить?

— При такой холодной погоде через две-три недели, — сказал Эльдеркин. — А потеплеет, тогда и пораньше. — И он захихикал кощунственным смехом.

— Как странно, что он не может со мной поболтать, — сказала Лили, не оценив по достоинству шуточку старого доктора. — На вид он такой смышленый.

— Он споет сейчас арию из итальянской оперы, — сказал Равенел. — Сегодня у нас день чудес.

Лили не улыбнулась в ответ и ничего не сказала. Кроме младенца, она ничего на свете не видела. Отныне вся жизнь ее будет в этом ребенке, как до него — в супруге, а раньше того — в отце. И каждая новая страсть была сильнее предшествующей. А эта казалась вершиной всей ее женской судьбы; полнее, чем в ней, она не могла себя выразить. Признаться, Лили тревожила та земная любовь, с которой ее отец обращался с внуком. Ребенок ведь был божеством и требовал поклонения. А Равенел подхватил его и потащил к окну, желая, как он заявил, исполнить почетную миссию и пробудить в нем сознание.

— Пробудить в нем сознание! Он выглядит так, словно мыслит уже века. На вид ему добрых пять тысяч лет, — засмеялся Картер.

Заметив, что Лили устала, Эльдеркин водрузил божество на подушку, заменявшую здесь алтарь, и прогнал обоих волхвов из Лилиной спальни.

— Как они оба сразу его полюбили, — сказала она, когда Равенел и Картер ушли. — Настоящий красавчик, не правда ли, доктор? — спросила она в простоте материнской любви. — А кто-то мне говорил, что младенцы бывают противные.

В спальне теперь было тихо. Мать и дитя лежали рядом в постели, отдыхая от длившегося целую ночь сражения за жизнь. Лили глядела во все глаза на младенца, тот глядел во все глаза на окошко; каждый на свой манер упивался невиданным ранее блаженством. Потом, изнемогшие от впечатлений, оба разом заснули. Трое ближайших суток их жизнь состояла только из сна и недолгого бодрствования, во многом подобного сладкому сну. А отдохнув, они принялись вкушать жизнь с удвоенным аппетитом. Лили теперь часами могла толковать о младенце, обсуждая с отцом и супругом его совершенства и прелести. Она была совершенно глуха к их подшучиваниям и неколебима в своем поклонении юному божеству. Конечно, она любила по-прежнему и отца и супруга, но они были только люди, не более того; и она не нуждалась в их помощи, как было ранее, чтобы верить в добро и наслаждаться счастьем любви. Когда младенец был рядом, она легко забывала и об отце и о муже, могла за весь день ни разу не вспомнить о них.

— Мы свергнуты с трона, — сказал Равенел полковнику. — Мы с вами Сатурны, принесенные в жертву молодому Юпитеру.[145]

— Ерунда! — откликнулась Лили. — Ты, конечно, решил, что будешь теперь на свободе возиться с камнями. И счастлив по этому поводу. Зря надеешься, я не позволю!

— Я вижу, ты хочешь и нас обратить в свою веру. Ну что ж, мы не против. Готовы идти проповедовать, где нам прикажешь.

— Здесь, в этом самом доме. Поглядите, какой он красавчик!

Дедушка знал вернее отца и матери, как надлежит обращаться с крошкой Юпитером. Он взял его на руки, подошел с ним к окну, раздвинул портьеры и засмеялся, увидев, как тот, сперва поморгав, важно возвел глазенки наверх, к лучезарному небу.

— Он тянется к свету, как цветок или дерево, — сказал Равенел. — Стремится увидеть райский чертог. Кто знает, когда он прибудет на небо? Порой они поспешают туда на своих колесницах.

— К чему эти речи? — взмолилась Лили. — Он никогда не умрет!

А доктор, тот думал в эту минуту о собственном сыне, который — тому уже больше чем двадцать лет — вознесся на небо прямо из колыбели.

Что до Картера, то, сохраняя всю нежность к жене, он испытывал в эти дни еще новое чувство — крайнее изумление. Лишь огромным усилием воли, призвав на помощь фантазию, он готов был признать своим сыном это нежное существо. Страсть Лили к младенцу сердила его; сам он пока что не мог полюбить его столь же сильно, как он любил Лили. Он был ласков с ребенком, — тот нуждался в его защите; но что до любви, он любил его лишь постольку, поскольку любил свою Лили. Он боялся с ним нянчиться, бывал всегда очень доволен, когда Лили держала младенца, и мгновенно пугался, когда брал его на руки сам; этот теплый, мягкий комочек казался пугающе хрупким.

— Легче в атаку идти, — говаривал он, — это мне не впервой, я привык. Но уронить малыша… — И бывалый солдат замирал от испуга.

Наступили прелестные дни, младенец и мать каждый день открывали все новые тайны друг в друге и влюблялись друг в друга все крепче. Бездетный мужчина и даже бездетная женщина еще не сумеют найти ни малейшего смысла во взоре младенца, а мать, та уже и приметила что-то, и оценила. Не смейтесь над ней недоверчиво, когда она скажет: «Видите, он уже стал кое в чем разбираться». Конечно, она пристрастна, она фантазирует; младенец пока что живет ощущениями, она же считает, что он уже мыслит. Ее наблюдения — скорее пророчество, чем холодный учет фактов; и все же она действительно чувствует, видит зарождение сознания в ребенке. Лили была неправа, когда утверждала, что ее трехнедельный сын уже узнает папу, но, конечно, он знал свою маму и жаждал, чтобы она поскорее взяла его на руки. Иногда она медлила, давала ему покричать, — так приятно ей было думать, что он к ней стремится. А потом хватала его, прижимала к труди, чтобы стать ему утешительницей, счастьем всей его жизни. Оба они просвещали и утешали друг друга, и каждый был, в свою очередь, божеством для другого.

Привязанность к сыну всколыхнула и ее религиозные чувства. Она получила дар, за который нельзя было не возблагодарить небеса, столь божественный, что одно только небо могло быть его дарителем; дар столь хрупкий, что только небо могло сохранить его. За сына она молилась так проникновенно и так беззаветно, как не молилась даже за мужа, ушедшего в бой. Она уповала, что всемилостивый бог-отец и его божественный сын, отдавший жизнь за людей, позаботятся о ее беззащитном, невинном дитяти. Причем эти чувства Лили не были пылкими, — сильные чувства были ей сейчас не под силу, — они были тихими, нежными, как ветерок в апельсиновой роще. Только раз, когда она снова лежала в жару, ее посетило видение: комната вдруг наполнилась ярким таинственным светом, она испытала мгновение неизъяснимой радости, и некий божественный голос промолвил: «Отпускаю тебе все грехи».

Прощенная небесами, она хотела теперь быть прощенной людьми. Наутро, еще вспоминая ночное видение, хотя оно и ушло вместе с давешним жаром, она призвала к себе мужа и со слезами молила его простить ей какую-то старую и позабытую ссору. То было мучительным испытанием для Картера — смотреть, как Лили просит его прощения. Но он не посмел признаться в своей вине перед ней и тем облегчить свою душу. Он только упал на колени, полный раскаяния.

— Прости ты меня, я вовсе тебя не стою, — сказал он, — я недостоин твоей любви. Помолись за меня, дорогая.

Она сделалась для него божеством, возлюбившим его, изгонявшим его пороки, но, увы, божеством не всевидящим. Приобщенная к святости своим материнством, она изливала свой свет и на него.

Лили еще не вставала с постели, и ее радости перемежались заботами. Ей нельзя было много двигаться, за ней требовался уход, ей не давали вдоволь возиться с сынишкой. Когда по утрам ее умывала сиделка, то иной раз небрежно ее вытирала, и Лили потом приходилось тереться лицом о подушки, чтобы его осушить. Кончилось это тем, что она отстранила сиделку и попросила мужа побыть при ней. И Картер был только рад, что мог как-то принизить себя, превратившись на время в горничную; ему казалось, что этим он искупает частично свое преступление, в котором не смел ей признаться. Он умывал ее, приносил ей в постель еду, кормил ее с ложечки, часами обмахивал веером, и все это делал, как Лили теперь казалось, лучше, чем все другие.

— Как ты ходишь за мной, — говорила она, и благодарные слезы выступали у нее на глазах. — Как ты нежен со мной. Только подумать, что ты водишь людей в атаку! И они боятся тебя! Почему ты сказал, дорогой, что не стоишь меня? Да ты в тысячу раз и добрее и лучше.

Картер молча склонял голову в ее нежные руки.

— Как ты хочешь его назвать? — спросил он жену.

— Равенелом, конечно, а как же еще? — сказала она, улыбаясь.

Она уже несколько дней звала его Равенелом, никому о том не рассказывая. Она наслаждалась тем, что только она одна знает имя ребенка, что это — ее тайна.

— Равенел Картер, — сказала она. — Мы будем звать его Рэвви. Тебе нравится? Да?

— Великолепно, — сказал он. — Лучше и не придумать. Пусть хоть одно его имя будет именем достойного человека.

— Оба, а не одно, — возразила она. — Замечательного отца и замечательного супруга.

Их первый выезд в коляске бы упоителен. Рядом с Лили сидела нянька, державшая Рэвви, а напротив, на заднем сиденье, муж и отец. Но вскоре она заставила Картера поменяться местами с нянькой.

— Я хочу видеть сына, — разъяснила она, — и притом опираться на мужнюю руку.

— Ну, а я? — спросил доктор. — Теперь я Monsieur de Trop, господин Никому-не-Нужный.

— Нисколько, — ответила Лили. — Ты должен все время смотреть на меня и на Рэвви.

Потом она взволновалась, что на заднем сиденье младенцу дует в затылочек.

— Пустяки, — возразил Равенел, — все равно он вертит головкой.

— А волосики греют его? — спросила у доктора Лили.

— Пока что не больше, чем усики, — засмеялся в ответ Равенел. — Участь Авессалома ему еще не грозит.[146]

Нянька прикрыла затылочек Рэвви шалью, и притихшая Лили огляделась кругом. Приникнув к плечу мужа и положив исхудалую руку ему на колено, она сказала: «Как прекрасен, как чудесен мир!»

Они выбрались самым коротким путем за пределы города и катили теперь по предместью, мимо чьей-то усадьбы с апельсиновой рощей и цветниками. Раньше Лили, конечно, задумала бы тайно нарвать цветов, но теперь она поручила Картеру спросить разрешения хозяев. Он вскоре вернулся с роскошным букетом, и она, просияв, воскликнула:

— Ах, какие цветы! Ты передал им мою благодарность? Они так милы! Наверно, увидели, что в коляске ребенок.

— Без сомнения, — сказал полковник, наблюдая с улыбкой наивную радость жены. — И эту вот розу хозяйка дома посылает лично ему.

Тщательно обобрав все шипы на стебле, розу отдали Рэвви, и тот сжал ее в пухленьком кулачке и тотчас же стал сосать.

— Глядите, он нюхает розу, — вскричала в восторге Лили, с полной верой в разумность всех действий своего божества.

— Он знакомится с ней своим испытанным способом, — сказал Равенел, — поистине универсальным. Все, что видит, он тащит в рот — таков его метод познания. Будь он иных размеров и имей иные возможности, он засунул бы в рот всю вселенную. Счастье для человечества, что ему не добраться до солнца. Мир погрузился бы в страшную тьму, а он бы обжег рот. Пока что, моя дорогая, он, кажется, хочет сжевать лист. Это тот чрезвычайный случай, когда дед имеет право вмешаться.

Розу у Рэвви отняли и украсили ею его шелковый чепчик; ребенок следил за цветком, пока тот не исчез из его поля зрения.

— Он едящее существо, — продолжал свою речь доктор. — Пока он на большее не способен, но это не так уже мало. Все, что ему сейчас надобно, это требовать пищу и ее получать; к счастью, господь в своей милости к детям не обременил их другими заботами. Другие заботы он предоставил нам. А младенец глотает пищу, переваривает и усваивает. Он наделен талантом претворять эту пищу в свою плоть, в свою кровь. Делает это безостановочно, энергично, с огромным успехом. И ничего, кроме этого. Выполняет свой долг младенца, человека едящего. Выполняет блистательно.

— Ты рисуешь его как машину, — возразила Лили отцу, — или какую-то устрицу!

— Золотые слова, — ответил ей доктор, — именно устрица. Простотой своего функционирования он подобен сейчас самым простейшим животным. Я не касаюсь, конечно, его духовных возможностей. Они грандиозны, необозримы. Если мы взглянем на лобную долю его мозговых полушарий, то увидим, какой изумительный это, хоть и мало налаженный пока еще инструмент.

— Не пугай меня, папа, прошу тебя, — взмолилась в ужасе Лили. — Надеюсь, вы не кладете младенцев на анатомический стол.

— Таких бойких ни в коем случае, — поспешил отшутиться доктор и перевел разговор на другую тему. — Посмотрите, какой он здоровенький. Он сумеет дожить до конца нашей войны (хотя ты и назначила длиться ей сорок лет) и будет в числе победителей.

— Мы их побьем много раньше, — сказала Лили. — Когда я говорила про сорок лет, я не знала, что выйду замуж за северянина.

— Да, после этого чуда все на свете возможно, — философски заметил доктор.

Я не цитирую реплик полковника Картера. Его первый брак был бездетным, продолжался недолго, и он мало что смыслил в отцовских чувствах и в детях. Полковник вообще бывал молчаливым в семейном кругу, разве что речь заходила о повседневных вещах или касалась его военной специальности. Ну, а сейчас он был целиком поглощен женой и младенцем: старался теплее укутать Лили, ласкал сынишку.

— Какой он горячий на ощупь! Тянет меня за усы! Смотрите, разинул рот, прямо хочет меня съесть! — таковы были главные реплики любящего отца. Младенец, казалось Картеру, принадлежал к какой-то совсем незнакомой ему породе живых существ — выше его или ниже, Картер не знал. В отношении жены сомнений у Картера не было, если она касалась его руки, это было касанием неба.

Порвав с миссис Ларю, он испытал облегчение, чувство свободы, моральный подъем. Они мало встречались, а если встречались, то в присутствии третьих лиц и, беседуя, не касались былых отношений. Возможно, что их разрыв и не был бы долгим, окажись они снова вдвоем и одни, как на «Креоле». Но сейчас полковник был полон забот о семье и ребенке, страдания жены были живы еще в его памяти, и он оставался глухим к голосу страсти.

Миссис Ларю, как уже было сказано, не имела ни чести, ни совести, но, как многие люди холодного разума, держалась своих решений. Во внезапном порыве чувств, она объявила Картеру, что должна с ним порвать, и решила, что так и будет, что бы он ни ответил. Ей было немного досадно, что полковник легко примирился с ее решением, но она постаралась все так себе объяснить, чтобы тщеславие ее не страдало, а решимость осталась прежней.

«Надо быть грубым животным, чтобы в такой момент не любить жену, — рассуждала она. — А будь он грубым животным, он бы мне не понравился. Красота, телесные качества — это еще не все. C’est par le coté morale, qu’on sépare de moi. Après tout, je suis presque aussi pure dans les sentiments, que ma petite cousine».[147]

Пока что ее обет причинял ей страдания. Порой ей казалось, что надо серьезно задуматься, пойти наконец замуж, покончить со всеми случайными связями и с треволнениями. Должно быть, в такую минуту раздумий она и послала однажды письмо Колберну, в котором сообщила ему о рождении Рэвви и о прочих событиях у Картеров. Причем написала об этом столь ярко и столь сочувственно, что он был искренне тронут (хотя и смущен, признаться, ее откровенностью).

«Приходишь в конце концов к тому выводу, — писала она, — что семейная жизнь полна и возвышенных радостей, и жестоких страданий. И я не решаюсь советовать вам непременно жениться. Останетесь вы одиноким или вступите в брак, все равно вы будете каяться. Страданий и в том и в другом случае будет больше, чем радостей. А значит, бороться за личное счастье — бесцельно и надо стремиться к тому, чтобы сделать счастливым другого. Не в этом ли главная тайна всей нашей жизни?»

«Быть может, я был неправ, осуждая ее? — размышлял про себя Колберн. — В порочной душе не рождаются подобные мысли».

Колберну было бы трудно понять и даже представить себе те странные мысли о долге, о совести и о добродетели, которые эта дама скопила себе на потребу. Причем из таких источников, которые полностью были чужды ему, как питомцу новоанглийской морали. Он исходил из заветов предков своих, пуритан, а она — из философии героев Бальзака.

Загрузка...