ГЛАВА XXXIII Лили целиком посвящает себя юному поколению

Лили сказала, что хочет, хотя бы на время, поселиться на прежнем месте, в Новобостонской гостинице. Может быть, в этом сказалось стремление вернуться к тем дням, когда она была счастлива; во всяком случае, она на этом настаивала, и Равенел уступил, хотя и боялся, что воспоминания о прошлом могут усилить ее меланхолию. Не прошло и трех дней, и он, потрясенный, прочел в газете отчет о сражении при Кейн-Ривер и сообщение о смерти в бою «всеми оплакиваемого генерала Картера». Он не решился открыть это Лили и спрятал газету подальше, чтобы она не нашла ее. Это легко было сделать: Лили все время либо возилась с сынишкой, либо что-нибудь шила, ни с кем не общалась, выходила гулять только вдвоем с отцом. Но несколько дней спустя, вернувшись к обеду после занятий в университетской читальне, доктор застал ее плачущей; на коленях у Лили лежало письмо. Она протянула его отцу, тихонько промолвив: «Ах, папа!»

Равенел проглядел письмо. Оно было от Колберна и сообщало о смерти Картера.

— Я знал, дорогая, — сказал Равенел, — но боялся сообщить тебе. Надеюсь, ты с этим справишься. В жизни приходится многое претерпеть. Однако все испытания — для нашего блага.

— Не знаю, — устало сказала она. Она сейчас думала не об утешениях отца, а о его словах, что она «с этим справится»; то был для нее действительно тяжкий удар, внезапная смерть мужа, хотя за последнее время она считала себя разлученной с ним навсегда. Помолчав, она снова заплакала.

— Мне так грустно. Мы были в ссоре. Если бы я написала, что не сержусь на него!

Она продолжала плакать печально и тихо, но это не были слезы нестерпимого горя, и, поняв ее чувства, Равенел стал надеяться, что скорбь ее преходяща, что Лили воспрянет духом. Она между тем положила письмо к себе в секретер и, оставаясь одна, много раз перечитывала, иногда прерывая вдруг чтение, чтобы взять на колени сынишку и молвить ему сквозь слезы: «Бедняжечка, твоего папу убили».

Только однажды она вдруг сказала с гневом:

— Не понимаю, почему я должна быть несчастной из-за того, что другой человек согрешил.

— Так уж устроена жизнь, — возразил Равенел. — Чужие грехи приносят к нашим дверям, как приносят чужих младенцев. Видно, богу угодно, чтобы мы помогли своим ближним тащить их тяжелую ношу, даже когда она вся из грехов. Быть может, в этом намек, чтобы мы не грешили сами. Я ведь тоже тащу свою долю чужих грехов. Я лишился дома и заработка потому, что кучка людей возжелала разрушить родную страну и учредить на останках олигархию рабовладельцев.

— Почему нам с тобой достаются одни лишь страдания? — вздохнула Лили.

— Все намного сложнее, — возразил Равенел. — В целом жизнь — это радость, перемежаемая страданиями. Но радость легко приедается, и мы мало-помалу перестаем ее замечать.

Жизнь Равенелов за последующие восемь месяцев я изложу здесь в немногих кратких словах. Ничего не зная, конечно, об операции с пароходами, Равенел посчитал, что деньги Картера, естественно, принадлежат его законному сыну, и потому разрешил Лили брать их и тратить. При любезном содействии доброжелательной грешницы миссис Ларю (и тоже об этом не ведая) доктор отдал свой дом в Новом Орлеане внаем военному ведомству. Итак, имея в запасе наличные деньги и получая в три месяца раз небольшую квартирную плату, доктор вернулся к прежним своим научным и литературным занятиям: переводил кое-что из французской энциклопедии для нью-йоркских издателей, иногда выполнял по заказу минералогические экспертизы. Они с Лили в какой-то мере вернулись к прежнему времени, когда жили вдвоем и были всем друг для друга. Им не под силу было, конечно, совсем уйти от горестных воспоминаний, но зато они обрели и новый источник радостей. Подобно тому как в «Тысяче и одной ночи» из медного кувшина вырвался злобный джинн, добравшийся до облаков и потрясший всю землю громовым голосом, — так из колыбели младенца воспарил к небесам ангел, проливший елей на их израненные страданием души. Более чем когда-либо доктор и Лили стали теперь едины. Чтобы симпатизировать Картеру, доктору приходилось делать всегда усилие, ну а малютку Рэвви он обожал всей душой. Так что теперь, согласные в главном, что имело для них значение, и подготовленные к тому прежней долгой привычкой, дочь и отец охотно вернулись к совместным заботам и беседам вдвоем. По счастью, Лили никогда не была молчаливой, скорее напротив, слыла веселой болтушкой. А тот, кто работает языком — как и всякий вообще, кто работает, — избегает многих страданий, от которых, увы, не уйти молчаливому и бездеятельному. Женщина, которая заказала портнихе вдовий наряд и ожидает его, сложив руки в молчании, будет больше страдать, чем другие, те, что шьют своими руками суровый убор, не раз примеряя при этом и вдовий чепец, и платье и принимая советы от матери, от сестер и прочих близких людей. И для Лили было целительно постоять перед зеркалом, подобрать аккуратно волосы и, примерив изящную новую шляпку, спросить у отца:

— Ну, как тебе кажется, папа?

— Превосходно, моя дорогая, — отвечал Равенел, не отрывая глаз от своего перевода. Потом, виновато вспомнив все горести дочери и всерьез принимая на себя роль консультанта, говорил: — Впрочем, не скрою, мне кажется, что материал жестковат, шляпка выглядит накрахмаленной, точно из стеарина.

— Уж такой материал, — отвечала Лили, — он и должен быть жестковатым.

— Почему бы не взять другой материал? — продолжал настаивать доктор, который, как все мужчины, бывал чуть-чуть туповат, когда брался судить о женских нарядах. — Шелк, например?

— Шелк исключается, папа, — отвечала Лили, смеясь от души. — Как ты можешь не знать, что женщины в трауре шелка не носят.

Поистине счастливы женщины, которые сами себя обшивают. Стоит им поручить это дело портнихам, и сколь многие сразу зачахнут, умрут от тоски и безделья, от незнания, что делать с собой.

Но подлинным утешителем и чудотворцем был, конечно, младенец. Как и многие женщины, Лили была рождена для материнства еще в большей мере, чем для любви. Она не бросала играть в куклы до четырнадцатилетнего возраста и, даже расставшись с ними, упрятала их в сундучок, чтобы время от времени тайно общаться с ними. И вот через семь лет ей досталась живая кукла, кукла ее мечты, кукла из кукол, которую можно было любить и лелеять. Любо-дорого было смотреть, как эта тоненькая Диана, напрягая все силы, склонившись, несла на руках своего толстого, важного маленького сынишку. Его розовое личико в белокурых кудряшках лежало у нее на плече, а ручками Рэвви тянулся к ее губам, дергал ее за волосы и за белый воротничок. Когда ребенка вывозили в коляске гулять, она тоже старалась быть непременно при нем, а порой и сама катила коляску, почитая это, как видно, за немалую честь. Утром Рэвви гулял с мамой и няней, а после обеда — с мамой и дедушкой. Согласные с луизианским обычаем, доктор и Лили считали полезным держать ребенка как можно больше на воздухе, давая ему загорать. Старая няня-ирландка, вырастившая на своем веку немало детей, вступала не раз по этому поводу в споры с Лили. Розанна не возражала против того, что ребенка держат на воздухе, она согласна была бы катать его хоть до вечера, но суть заключалась в том, что она хотела решать такие вопросы единолично и не расставаться с мальчиком ни на минуту. Потому каждый раз, когда Лили оставляла Розанну дома постирать и погладить, а сама отправлялась с ребенком гулять, нянька ворчала и грозилась уйти. Бывало, что Лили вдобавок еще насмешничала:

— Поскольку, Розанна, вы совсем не умеете нянчить детей, я займусь им сама.

На что Розанна хихикала и отвечала с ирландской находчивостью:

— Если господь потерпит это, сударыня, значит, и я потерплю.

— Держу ее только из-за ее любви к Рэвви, а то бы давно уволила, — говорила в сердцах Лили. — В жизни еще не видела такой эгоистки. Хочет быть с ним все время. Терплю ее только из жалости, папа. Просто боюсь, что она умрет, если расстанется с Рэвви.

— Ты называешь ее эгоисткой, — возражал Равенел, — но, может быть, лучше назвать ее преданной женщиной, любящей Рэвви больше всего на свете.

— Я ему мать, не она, — отвечала Лили, полусмеясь, но с досадой. — Пусть оставит свои замашки и раз навсегда запомнит, что я его родила.

И Лили тряхнула головкой, бросая вызов всем нянькам на свете и ясно давая понять, что горда своим подвигом.

Юный Рэвви не мог еще вымолвить даже единого слова, но она принялась беседовать с ним по-французски. Он прирожденный лингвист, решила она, и пора начинать с ним занятия. Попозже отец приохотит Рэвви к наукам и, если у мальчика будет желание стать медиком, обучит его теории и практике врачевания. Они не отпустят Рэвви ни в школу, ни в колледж, в том будет тройная выгода — они сэкономят немалые деньги, мальчик будет при них и в безопасности от всяких дурных влияний. Этот проект Лили встречал возражения у доктора. Он полагал, что мальчику лучше расти в среде своих сверстников, отвыкать от ласки и уюта родимого дома, обучаться не только одним языкам и наукам, но и знанию людей, проникнуться духом соревнования, найти себе верных друзей.

— Ты сама отлично поймешь, что твой план непрактичен, как только наступит пора проводить его в жизнь, — говорил Равенел. — Когда мальчику минет пятнадцать лет, его детский костюмчик будет ему не впору. И надо к тому готовиться.

Но Лили пока что не верила, что будет когда-либо жить в разлуке с любимым сынишкой. Она строила тысячу разных планов, но в каждом из них была неразлучной с Рэвви. В каждом воздушном замке, воздвигаемом ею, Рэвви сидел на центральном троне, одесную был Равенел и ошуюю — она впрочем, пока все ее главные помыслы были о том, как осчастливить малютку сегодня.

— Скажи, как ты думаешь, папа, ему понравится море? — спросила она отца, когда наступили первые летние дни.

— А что? — спросил Равенел.

— Хорошо бы нам провести недельку-другую на взморье. Я покупаюсь, побуду на свежем воздухе, окрепну, быть может, немного и потолстею. Хватит мне быть худышкой. И еще мне так хочется подвести Рэвви к самой воде и показать ему море и волны. Как раскроет он глазки! Помнишь, ему был всего только месяц, мы подносили его к окну, и он поднимал глазки к небу — настоящая кукла. Я хотела бы знать, что он думал тогда.

— Думал, наверно, не больше, чем думают мальвы, когда поднимают головки навстречу солнцу.

— Постыдился бы, папа! Ты считаешь его растением?

— Сейчас не считаю. А тогда он действительно недалеко ушел от цветов. Сознание в нем только рождалось. Допускаю, что он восхищался небом, но, быть может, и мальвы тоже им восхищаются.

— Послушать тебя, получается, что у Рэвви в ту пору не было вовсе души?

— Нет, почему же, была. У него и язык был во рту, а все-таки он не умел разговаривать. И душой своей тоже, наверное, не умел еще пользоваться.

— Папа, ты рассуждаешь как атеист. Выходит, если бы Рэвви умер в месячном возрасте, я не смогла бы встретиться с ним в раю — разумеется, если бы я и сама удостоилась рая?

— Встретились бы несомненно, — сказал взволнованно доктор. — Я никогда не оспаривал бессмертия его души.

— При чем же тут мальва?

— Ни при чем, дорогая. Это я зря сказал. Он ничуть не похож на мальву, да и не был похож.

— Если снимать здесь дом, то на окраине города, — перешла к другой теме Лили. — Подальше от центра, чтобы Рэвви дышал чистым воздухом. И комнату тоже ему отведем на солнечной стороне. Как ты думаешь, папа?

— Совершенно согласен, — ответил ей папа, размышлявший, как видно, сейчас о смититах и браунитах.

— Ты даже не слышал, о чем я тебя спросила, — сказала с укором Лили. — Ты ко мне невнимателен, папа.

— А к чему такой спех, дорогая? Пока ведь мы дома не сняли. У нас еще есть пять минут.

— И даже пять лет, папа. Я понимаю. Но мне нужно знать твое мнение, раз дело касается мальчика.

Тем временем Новый Бостон опять окружил их вниманием. Они бежали с мятежного Юга, пострадали за общее дело; Равенел занимался там трудоустройством освобожденных невольников, Лили — вдова павшего в бою генерала; словом, оба и каждый в отдельности были достойны восторгов новобостонского общества. Все с нетерпением ждали, когда Равенелы начнут выезжать в свет и принимать визитеров. Профессор Уайтвуд к этому времени умер, — можно считать, пал в сражении при Чанселлорсвилле[158] (хотя участвовал в битве только душой); его сын и наследник стоил теперь не менее восьмидесяти тысяч долларов — не считая семи сотен в год за лекции в колледже и вдобавок еще перспективы на отцовскую кафедру.

Этот богатый, ученый и добронравный молодой человек был несомненно влюблен в полунищую молодую вдову. Его сестра очень часто над этим задумывалась и даже молилась за брата, ибо заботилась прежде всего о его счастье. Многие видели, как Уайтвуд, презрев свои фолианты, отправлялся просить позволения покатать коляску с младенцем, причем никогда не искал этой милости у Розанны, а выбирал почему-то именно тот момент, когда с ребенком гуляла сама миссис Картер. Лили краснела, когда молодой Уайтвуд излагал свою просьбу, отвечала отказом, но не гнала его прочь. Ученый поклонник пришел в еще пущий восторг, узнав, что она помогает отцу в переводах; с детского возраста он был приучен ценить и в мужчинах и в женщинах прежде всего интеллект. По вечерам он нередко навещал Равенелов и сидел в их гостиной на четвертом этаже Новобостонской гостиницы. Лили была бы не прочь, чтобы он пришел вместе с сестрой и они вчетвером сыграли бы партию в вист. Но в семействе Уайтвудов никто не держал в руках карт, и учить их сейчас значило только терять время. К тому же в согласии со своей пуританской моралью они в глубине души считали игру в карты грехом. Уайтвуд беседовал с доктором, пожалуй, не меньше, чем с Лили, но, досыта наговорившись о химии и минералах, он робко старался затронуть иные материи, более близкие ей. Нетрудно было заметить, что если бы гость посмел, то предпочел бы вести беседы исключительно с Лили. Но ровно в десять часов он поднимался со стула и бочком пробирался к выходу; после чего, постояв на пороге и обменявшись последней ученой репликой касательно точных наук или древней словесности, он рывком открывал дверь и, уже исчезая из комнаты, говорил: «Доброй ночи!»

— Уж очень неловок, — отзывалась о нем порой Лили.

— Физически — да, — отвечал доктор. — Но никак не в моральном смысле. Не топчет ничьих нежных чувств, не разбивает сердец.

С уходом вечернего гостя хозяева шли в холл, и Розанна, раскрыв настежь окна, проветривала гостиную на ночь. После чего торжественно, всей семьей везли из соседней комнаты кроватку с младенцем, несли из чулана матрас и подушки, стелили постель на полу для няньки, дед целовал на прощанье дочку и внука и удалялся к себе. А Лили, готовясь ко сну, раздевалась и вела беседу с Розанной о Рэвви.

— Сегодня малютка такое выделывал — я просто глаза раскрыла, — начинала рассказ ирландка. — Стянул у меня очки и засунул их в ротик. Наверное, думал увидеть что-нибудь ртом. Так хитро на меня поглядел и подпрыгнул что было мочи. Малютки теперь пошли куда прытче, чем прежде, уж поверьте, сударыня.

Когда этот подвиг Рэвви вместе с нянькиным комментарием был доложен за завтраком доктору, он резюмировал так:

— Может статься, Розанна не так уж не права в своем заключении. Младенцы нашей цивилизованной эры превосходят в своем развитии младенцев античности или эпохи варварства. Например, когда я родился, то был впереди моего галльского пращура в том же младенческом возрасте. Возможно, что я уже мог проводить аналогии, а он не шел еще дальше элементарных оценок. Двухнедельный галл думал так: «Молоко превкусная штука!» А я уже размышлял: «Молоко превкусная штука и вкуснее микстуры Дэлби». Младенцам пришлось стать умнее, чтобы спасти себе жизнь. В нашу эпоху им угрожает тысяча новых опасностей, и прежде всего лекарства.

— Я вижу, куда ты гнешь, — воскликнула Лили. — Ты не терпишь микстуру Дэлби. А что же мне делать? Рэвви подвержен коликам.

— Я знаю, но Дэлби ему не поможет. Не терзай его бедный животик, еще не привыкший к жестокостям этого мира. Будь моя воля, я бы кормил фабрикантов детских лекарств продуктами их производства. Может быть, этим путем их удалось бы усовестить.

— Право, не знаю, — вздохнула Лили. — Я просто теряюсь. Дать лекарство — боишься, не дать — тоже опасно.

Тут ей пришел на ум косвенный довод. Женщины очень охотно прибегают к ним в споре, хотя подобные доводы ничего не доказывают.

— Но ты ведь и сам его пичкал каким-то лекарством, папа. Помнишь ту красную жидкость?

— Заблуждаешься, дорогая, — ответил ей доктор.

— Вспомни, ты вылил тогда за окошко микстуру Дэлби и дал мне другое лекарство.

— Ну и как, помогла ему красная жидкость?

— Помогла, и отлично, не хуже, чем Дэлби. Совсем неплохое лекарство.

— Так вот, Лили, знай, это была вода, — я ее чуть подкрасил. Клянусь тебе честью, как выражаются наши друзья на Юге. Я еще помню, как ты отмеряла малютке ровно пять капель, боялась капнуть шестую. А он мог спокойно выпить целый флакон.

— Папа, — сказала Лили, поняв, как ужасно она была одурачена. — Покайся в своих грехах.

— В самом страшном грехе — не повинен, — возразил Равенел. — Никогда не прописывал яда родному внуку.

— Ну, а если бы Рэвви тогда заболел? — воскликнула Лили.

— У меня чистая совесть, — сказал Равенел. — Я не был бы в том виноват.

— Он вырастет сильным, здоровым, высоким, — заявила вдруг Лили, находя новую тему. — Будет ростом с тебя. Хочешь, папа, пари, что в нем будет никак не меньше шести футов?

Равенел посмеялся, не приняв такого пари, результаты которого станут известны слишком не скоро, и вспомнил по этому поводу спорщика-каролинца, который хотел непременно побиться с ним об заклад, что к двухтысячному году система рабовладения охватит весь мир.

— Мировосприятие и взгляды младенцев довольно таинственны, — сказал в заключение доктор. — И каков был бы мир, если его перестроить в соответствии с этими взглядами, мы, конечно, не знаем. А каков будет мир, как его представляем мы, взрослые, в минуты душевной депрессии или в чрезмерном восторге, когда нами владеет досада, тщеславие, дурость? Только господу богу известно.

Время текло, миновала весна и сменилась летом, потом пришла осень, подступила седая зима. Восемь месяцев Равенел неустанно пекся о Лили, восемь месяцев Лили неустанно пеклась о младенце, и этот круговорот любви и заботы спас ей жизнь и не дал несчастью искалечить ей душу. Внешне Лили цвела, как и прежде, разве только переменилось выражение глаз. Когда она вспоминала о былой беззаветной любви и ее страшном крушении, глубокая боль отражалась в ее зрачках. Она не питала зла к мужу: он умер, он был отцом Рэвви. Но при том она знала, хотя и корила себя за это, что, будь Картер ей верен, она бы, конечно, больше о нем горевала; и второе — что, если бы он не умер, ей было бы много труднее его простить. Она и теперь возносила молитвы за мужа, и не потому, что считала, что он в чистилище и насущно нуждается в них, а потому, что, молясь, она лучше справлялась с тоской и с тревогой, победить которые одним только разумом не могла. Она стала религиознее после перенесенных несчастий, много религиознее некоторых чопорных новобостонцев, которые, глядя, как Лили играет в вист, как изящно она одевается и как живо беседует, судили о ней превратно. Она теперь никогда не отходила ко сну, не прочитав до того целой главы из Библии и не помолившись за отца, за Рэвви и за себя. Возможно, она забывала в своих молитвах некрещеных язычников, негров и иудеев, но Лили была такова, что не думала много о тех, о ком ничего не знала, а отдавала внимание тем, кто был рядом, бок о бок с ней, кого она могла осчастливить своими заботами. Однажды она напугала миссис Уайтвуд, заявив, что здоровье Рэвви ей в тысячу раз дороже судьбы Десяти колен[159] или, как называла их миссис Уайтвуд, «заблудших овец израилевых». Не сумела также эта почтенная дама привлечь интерес Лили к доктрине Предопределения;[160] правда, тут внес свое веское мнение сам Равенел.

— Я полагаю, сударыня, — сказал Равенел, — нам надо стараться быть милосердными, сожалеть о своих недостатках и веровать в искупление грехов, а все прочие тонкости пре-доставим теологам. Все эти доктрины имеют не больше касательства к истинной вере, чем отпечатки на камне следов какой-нибудь доисторической птицы к живой и цветущей природе, окружающей нас. Это всего лишь следы благочестия прежних веков — не более. По ним мы можем судить, какими путями ходили богомольные наши предки в поисках истины. Веровать же в эти доктрины нельзя, и они не спасут наши души.

— Но создатели этих доктрин жили в согласии с ними и были при том великими и добродетельными, — возразила миссис Уайтвуд. — Разве не следует помнить о наших отцах-пуританах?

— А я их и не забываю, — ответствовал доктор. — И очень ценю. Они достойны того. Мы и сейчас еще чувствуем их влияние. Они давно умерли, но все еще правят страной. Думаю, впрочем, что не следует их приукрашивать. Веруя в эти доктрины, они были черствыми к людям. Памятуя о том, как жестоко они судили о слабостях своих ближних, как были суровы к ним и как беспощадны, я порой склонен думать, что грешники тех отдаленных дней были куда симпатичнее. Склонен думать так, миссис Уайтвуд, но отнюдь не настаиваю. А вообще же, касаясь всех этих доктрин и формальных догматов, я всегда вспоминаю такую историю. Один предприимчивый человек, — конечно, все это шутка, — прослышав, что, если потуже подтягивать пояс, чувство голода ослабевает, решил завести пансион на этой основе. К завтраку официанты опоясывали всех постояльцев крепким ремнем. К обеду затягивали ремень несколько туже, в зависимости от аппетита. К чаю — еще потуже. Говорят, что один пожилой холостяк, страдавший катаром желудка, к исходу вторых суток почувствовал облегчение. Но зато остальные подняли бунт и покинули пансион, проклиная его владельца. Иные из поставщиков нашей духовной диеты напоминают мне этого изобретателя. Они вас не кормят, зато надевают на душу вам пояс и все туже его затягивают.

Уместно заметить, что, например, капитан Колберн интересовал Лили тоже значительно больше всех «заблудших овец израилевых». С первых минут, когда она познакомилась с Колберном в этой самой Новобостонской гостинице, она никогда не теряла симпатии к нему, а сейчас все вокруг вновь напомнило ей те минуты. Именно здесь родилась его преданность ей, пережившая и ее страсть к другому, и брак, и рождение ребенка. Забыв обо всем и рискуя собственной жизнью, он спасал ее от врагов. Было-бы черной неблагодарностью, если бы после того она отвела ему в сердце меньшее место, чем третье, вслед за отцом и за Рэвви. И письма от Колберна тоже были теперь третьим по счету из главных ее удовольствий — после беседы с отцом и общения с малюткой. Письма были всегда адресованы доктору. Но если они сперва попадали к Лили, она, ничуть не колеблясь, распечатывала их и читала. Она же была хранителем всех писем Колберна.

— Если он не вернется с войны, — говорила она, — я опишу его жизнь. Ах, это будет ужасно, если его убьют.

— Через пять месяцев кончится трехлетний срок его службы,[161] — подсчитывал доктор. — Будем надеяться, пуля минует его.

— Будем надеяться, — повторяла за ним Лили. — Неужели война так затянется, что и Рэвви придется идти воевать? Я не пущу его, папа, в Вест-Пойнт.

— У нас на раздумья еще четырнадцать лет, — возражал Равенел, посмеиваясь над дальними планами Лили.

Лили вздыхала, размышляя о Картере. Вест-Пойнт погубил его благородный характер. Да, это именно так, и она не пошлет туда сына.

В июле (шел уже 1864 год) они узнали, что Девятнадцатый корпус переброшен в Вирджинию, а осенью Колберн прислал им подробный обзор блистательных побед Шеридана в Шенандоа-Вэлли.[162] Колберн участвовал во всех трех решающих битвах, он был раз упомянут в приказе за храбрость в бою, но повышения по службе не получил. Он мог получить повышение лишь с переводом в другую часть. Правда, в полку оставалось сейчас, считая его самого, всего два офицера, но полк стал так малочислен после последних боев, что им не давали полковника. Более двух третей рядового состава и более двух третей офицеров в полку были убиты и ранены в этих ужасных сражениях. Но в письмах своих капитан был по-прежнему весел, хвалился отвагой своих солдат, писал про лихие атаки навстречу пулям врага, рассказывал, как они отбивают орудия целыми батареями и захватывают знамена противника, с почтением отзывался о старике корпусном командире и восторгался совсем молодым главнокомандующим.

— Замечательное письмо, — сказал Равенел, прослушав послание Колберна, посвященное битве при Сидер-Крике.[163] — Столь блистательного описания битвы я не встречал ни у древних, ни у новейших авторов, ни у Тацита,[164] ни у Нэпира. — Как обычно, доктор был склонен к неумеренным похвалам. — Элисон со своими лавинами кавалерийских атак, разбивающимися о гранитный утес пехоты, — дешевка и вздор по сравнению с этим письмом. Колберн вам все разъясняет. Я теперь в точности знаю, как было выиграно сражение при Сидер-Крике, мне кажется даже, я и сам смог бы выиграть его. У Колберна всюду ясно, где причина, где следствие и как причина и следствие связаны между собой. Когда он вернется домой, непременно заставлю его написать историю этой войны.

— Уж скорей бы вернулся, — живо откликнулась Лили и вдруг залилась румянцем.

Загрузка...