ГЛАВА V Действующие лица получают новости из Булл-Рана

— Что же, папа, мы останемся в Новом Бостоне навсегда? — спросила мисс Равенел.

— Увы, мы смертны с тобой, дорогая, и потому не останемся здесь навсегда, хотя город довольно приличный, — ответил ей доктор.

— Перестань, прошу тебя, папа. Ты отлично знаешь, что я имею в виду. Будем ли мы здесь жить постоянно?

— Что сказать тебе, дорогая? В Новый Орлеан мы сейчас вернуться не можем. И куда мы поедем вообще? А если поедем, на что будем жить? Банковский счет мой довольно скромен, а вся наша собственность — в Луизиане. Здесь, я сказал бы, два преимущества: во-первых, у меня есть кое-какой заработок, во-вторых, жизнь дешева. Милейшие профессора дают мне работу; платят не бог знает как, но все же довольно прилично. Я пользуюсь книгами из университетской библиотеки, что тоже великое дело. И где мы еще найдем такой славный и тихий город?

— Папа, они зануды.

— Сердечно прошу тебя, дорогая, говори со мной по-английски. Я слаб в папуасском и совсем не владею зулусским.

— Но, папа, это совсем не зулусский. Всякий знает, что такое зануда. И не знать этого — тоже занудство. Ты не согласен, папа? Потом, они все так отчаянно патриотичны; молвишь слово в защиту южан, и все дамы как засверкают глазами, вот-вот вздернут на дикую яблоню,[26] словно я Джефферсон Дэвис.

— А представь этих дам на улице Нового Орлеана. И пусть они молвят одно лишь словечко в защиту своего законно избранного правительства. Что станется с ними, скажи? Счастлив будет их бог, если твои свирепые земляки ограничатся тем, что повесят их. Здесь вокруг нас культурные люди, и радуйся, если они лишь сверкают глазами, а не суют тебе нож под ребро в качестве аргумента.

— Папа, я вижу, ты ненавидишь южан! А ведь ты родился на южно-каролинской земле и прожил двадцать пять лет в Луизиане. Разве можно про это забыть?

— Что же, прикажешь мне восхвалять варваров? А если бы я родился на острове Пиносе, значит, я должен хвалить пиратов? Я еще, слава богу, не путаю мораль с географией. Телом я оставался на Юге, но дух мой бежал в свободные штаты. Я не хвастаю, дорогая. Я не владел по праву наследства ни людьми, ни плантацией и не признавал божественности подобных владений. И трижды благодарен господу богу: во-первых, за то, что никогда не имел раба, потом, за то, что учился в северных штатах, и, наконец, за то, что увидел в Европе, как живут свободные люди.

— Но если Луизиана такой Содом, зачем было жить там, папа?

— На этот вопрос ответить труднее. Скорее всего, потому, что у меня модница дочь и те несколько тысяч долларов, которые нам нужны, мне там заработать легче. Но за потворство греху я был сурово наказан. Как в древности Лот, я бежал вместе с тобой из греховного города. Но почему ты не стала при том соляным столпом, Лили,[27] это меня удивляет. Наверно, лишь потому, что век чудес миновал.

— Когда я сделаюсь старой, как ты, папа, а ты молодым, как я, я тебе отомщу за насмешки. Ну хорошо, если мы останемся здесь, почему нам не снять домик?

— Дом на двоих, Лили, — огромный расход по сравнению с гостиницей. В цивилизованных странах квартировать задаром нельзя. Плата домовладельцу, мебель, кухня и топливо, слуги, свет. А здесь, уступив гостиную, мы платим в неделю за все восемнадцать долларов.

— Но прилично ли проживать постоянно в гостинице? Английские путешественники смеются над тем, что американцы обитают в отелях.

— Знаю. И — справедливо. Но это печальная необходимость. У нас ведь в Америке нет хорошей прислуги: дикие негры — на Юге, строптивые иностранцы — на Севере. Потому домохозяйки швыряют ключи и ищут спасения в гостинице. А в демократиях, ты знаешь, что делают все, то и правильно.

— Значит, с мечтой о собственном домике надо проститься?

— Увы! Пока я не найду алмазную россыпь в базальтах на Орлином Залете.

Доктор склоняется над рукописью, Лили над рукоделием. Разговор как будто исчерпан, но мисс Равенел не любит долго молчать, и, не утруждая себя излишним раздумьем, она затевает новый:

— Ты утром спускался в гостиную, папа?

— Да, дорогая, — отвечает отец, скрипя старомодным гусиным пером.

— Кого ты там видел?

— Кого я там видел? Действительно. Ах да, мистера Смита, — отвечает отец и смотрит на дочь рассеянно, но не без лукавства.

— И что он сказал?

— Сказал что-то шепотом, я не расслышал.

— Сказал что-то шепотом? — Дочь загорается любопытством. — И ты не расслышал? И не спросил еще раз?

— Неловко, моя дорогая. Ведь он говорил не со мной, а со своей супругой.

Лили видит, что снова попалась, что доктор опять пошутил над ее любопытством, она укоряет его:

— Папа, тебе не стыдно?

— Либо ты дашь мне работать, Лили, либо я тебя выгоню, — резюмирует доктор. — Я очень люблю, когда ты сидишь в моей комнате, но надо и меня пожалеть.

Такие беседы доктор и Лили вели постоянно. Шутливые препирательства шли без конца, пока, охраняя себя и свою работу, он не выбрасывал флаг мятежа и не предъявлял ультиматум. С самого раннего детства Лили они были друзьями, почти что товарищами. Это отчасти зависело от характера доктора, который был чужд всякой важности, очень любил детей и вообще молодежь; кроме того, рано лишившись жены, он привык отдавать свою нежность единственной дочери.

Но два или три раза каждое утро доктор просил свою дочь помолчать; так старая кошка дает своему котенку посидеть у себя на спине и трепать себя за уши. Но терпение ее истощается; два-три шлепка бархатной лапкой — и наступает покой. А бывало и так, что он мстил своей дочери за помехи в работе, читая ей вслух наиученейшие пассажи из сочиняемой им статьи. Намерения мстить он при этом не имел, напротив, ему хотелось доставить ей удовольствие. Общительный, добросердечный по характеру, доктор считал от души, что его интересы разделяются решительно всеми, кого он любил, даже теми, с кем просто встречался. Когда дочь предлагала ему стилистические поправки, а это случалось нередко, он с готовностью их принимал. Он не был тщеславен, а если и был, то только по двум пунктам: был горд своей дочерью и своей славой в ученом мире. Что до славы, то он наслаждался своей перепиской с европейскими мужами науки и всегда давал Лили читать эти необычные по формату письма на полупрозрачной бумаге, с незнакомыми марками и иностранными штемпелями, пересекшие, прежде чем попасть к нему, всю Атлантику. Хотя основной специальностью Равенела, как и главным источником заработка, была медицина, он увлекся за последние годы минералогией. Обследуя в каникулярное время годный пояс, который тянется из Каролины в Арканзас и Миссури, доктор сделал немало находок, привлекших внимание крупнейших музеев в Европе. Сейчас он был счастлив, получив из Нового Орлеана отправленный багажом сундук с коллекцией горных пород, который целых два месяца оплакивал как пропавший. Словно он получил богатое наследство! Уже неделю стол в его комнате, диван, кровать, умывальник, все стулья и даже проходы были завалены сплошь камнями, рудой и кристаллами и усеяны клочьями ваты, бумаги и испанского мха, служившими им оберткой. Посреди Этого хаоса, сморщив лоб, восседал озабоченный радостный доктор; он брал один небывалой окраски камень, возвращал на место другой, объявлял тот «смититом», а этот «браунитом», жег их паяльной лампой и колотил молотком, покрывая всю мебель, во славу науки, толстым слоем пыли и грязи.

— Папа, ну зачем ты так морщишь лоб? Лицо прямо как печеное яблоко, — заявляет протест Лили. — Сейчас тебе можно дать пять тысяч лет. Ты похож на прадедушку египетских мумий. Брось ты своих смититов, хивитов, амалекитов и пойдем погуляем.

— Дорогая, в науке принято заканчивать дело как можно скорее, — возражает ей доктор, глядя на камень сквозь лупу. — Ученый мир не захочет ждать, пока я вернусь с прогулки. Стоит мне сбиться с темпа, и кто-то займет мое место. Им дела нет, что в Луизиане больше ценят досуг, чем работу. — Прервав свои поучения, доктор внезапно кричит: — Погляди-ка, дорогая. Это вовсе не браунит! Великолепный робинзонит, никакого сомнения!

— Как жаль, папа, что я не великолепный робинзонит, — отвечает мисс Лили, — наверно, тогда ты уделял бы мне больше внимания.

Но доктор захвачен только что обретенным открытием, и с четверть часа он не произносит ни слова, оставаясь глухим ко всему, что ему говорит дочь.

Ежедневно во второй половине дня Равенелы идут на двухчасовую прогулку; заходят с визитами, совершают покупки, но чаще всего устремляются за город; в те времена даже из центра Нового Бостона было нетрудно попасть прямо на лоно природы. Доктор знает ботанику со студенческих лет и старается передать свои познания в растениях дочери. Но мисс Равенел безнадежна. Ее интересуют одни только люди, а из книг лишь те, где говорится о людях: исторические и биографические сочинения, романы, стихи. Естественные науки ее не волнуют.

— С тем же успехом ты могла бы родиться тысячу лет назад, — горестно восклицает отец, лишний раз убеждаясь в нежелании своей ученицы идти по его пути. — Для тебя нет ни Гумбольдта, ни Линнея, ни Фарадея, ни Лайелла, ни Агассиза, ни Дэйна.[28] Боюсь, проживешь ты всю жизнь и не научишься отличать булыжник от папоротника.

— Мечтаю прожить ее именно так, папа, — упрямо отвечает очаровательная невежда.

Если, гуляя, Равенелы повстречают знакомых, тем не удастся отделаться скромным кивком и улыбкой, как это заведено в Новом Бостоне. Доктор остановит бостонца, сердечно пожмет ему руку, спросит о его здоровье и здоровье домашних и на прощанье добавит какую-нибудь учтивость. Новобостонец польщен, но вместе с тем озадачен и уходит домой, ломая голову над непривычными тонкостями.

— Ты просто терзаешь их, папа, — говорит Лили отцу. — Они не знают, что делать с твоими любезностями. Им некуда их девать.

— Элементарная вежливость, дорогая моя, — отвечает отец.

— Элементарное в Луизиане здесь выглядит фантастичным. Кстати, я сейчас поняла, почему все так вежливы в Луизиане. Невежливые — в могиле, их пристреливают на месте.

— Ты отчасти права, — соглашается доктор, — бретерство поддерживает показную любезность. Но давай-ка подумаем, что такое дуэль? Отправить другого пинком на тот свет, разве это не апофеоз нелюбезности. Кому это может понравиться? Не берусь одобрять буяна, отправляющего меня к праотцам.

— Зато новобостонцы — зануды. Без малейшего чувства юмора.

— Гонители шуток имеют свои резоны. Они сами бывают смешны, но в целом — полезны для общества. В каждой стране какую-то часть населения надо лишать чувства юмора. Если все станут смешливыми, человечество будет в опасности; мир лопнет от смеха.

Нередко, выйдя из дому, они вдруг натыкались на Колберна и продолжали прогулку втроем. Ясный взгляд карих глаз Колберна и его добродушный смех изобличали в нем сразу прямую натуру, и хитрость, с которой молодой человек подстраивал эти «случайные встречи», выглядела весьма неуклюжей. Смешно было думать, что мисс Равенел не разгадает его уловок. Она не настолько была им увлечена, чтобы потерять проницательность, и отлично видела преднамеренность всех его действий. Что касается доктора, то он об этом не думал и ни разум, ни сердце ему ничего не подсказывали. Но Колберн, как на смех, боялся именно доктора, этого повидавшего свет ученого человека, и ни минуты не думал, что Лили проникнет в тайну его интриганства. Меня бесит порой эта явная глупость непрекрасного пола при столкновении мужчины с простейшей светской проблемой. Приведу вам пример. Колберн не танцевал, и однажды в гостях, когда он беседовал с Лили, кто-то другой пригласил ее на кадриль. Она приняла приглашение, но поручила ему подержать свой веер. Не было дамы в зале, которая не поняла бы, что, оставив Колберну веер, Лили просила его, (а точнее, велела) дожидаться ее после танца и тем самым признала, что предпочитает его своему кавалеру в кадрили. Но этот болван так ничего и не понял, надулся, решил, что отставлен, что веер поручен ему только в насмешку, и исчез на добрые полчаса с веером Лили в кармане. Не удивительно, что после того она долгое время не оставляла на его попечение свои безделушки.

Случай, правда, был исключительный, и причиной ему — ревность. Колберн был воспитанный молодой человек, умный и образованный. Беседы его с Равенелами были всегда содержательны, и говорили все трое, конечно, о мятеже. Каждого американца мучила эта тема; ночью терзала, как сонный кошмар, а днем — как горячечный бред. Никто не смел позабыть об этом хотя бы на час. Двадцать миллионов Северных патриотов содрогались от ярости, вспоминая о заговорщиках, которые злобно и нагло, во имя сохранения рабства и захвата политической власти решились разрушить великий чертог свободы, прибежище угнетенных, надежду всего человечества. Этих злодеев с горящими факелами, вопящих: «Власть или смерть!» — и готовых поджечь национальный храм, северяне ненавидели так, как редко кого ненавидели люди за всю мировую историю. Возмущение было всеобщим, и плыло оно по стране с той быстротой и энергией, какую дает современная техника и современная грамотность. Телеграф приносил новости, печатный станок их печатал, и каждая весть о новой измене южан и об ответном ударе разносилась в тот же день по стране. Разве только младенцы в своих колыбелях да безумцы в желтых домах не знали, что происходит. Возбуждение умов в Германии перед Тридцатилетней войной или в Англии перед Кромвелем я назвал бы локальным и вялым по сравнению с этим духовным взрывом в привычном к газете и к информации современном демократическом обществе. Кровь еще не лилась потоком; уважение к закону и вера в силу разумных решений не могут исчезнуть вмиг; и антагонисты, приставив друг другу к виску револьвер, пытались еще дискутировать; но уже от залива Сент-Лоренс и до Мексиканского все готовились к кровопролитию, к такому смертоубийству, на которое даже с незапамятных лет обагренная кровью Европа воззрилась бы, приподнявшись со старых полей сражения, немая от ужаса.

Женщины и дети не уступали мужчинам в патриотических чувствах. Очаровательнейшие новобостонки из лучших семейств города толклись ночами на городском вокзале, встречая военные эшелоны, идущие на Вашингтон, и забрасывали изумленных деревенских парней платочками, кольцами и побрякушками, чтобы тем показать защитникам родины свою любовь и сочувствие. Куда бы вы ни пришли, вы могли быть уверены, что в первые же десять минут услышите эти три слова: «война», «мятеж» и «измена». А раз таково было общее положение вещей, то Равенелы и Колберн толковали о том же. Оба джентльмена немало скорбели, что их дама была мятежницей. Гордый своим превосходством, своим правом повелевать, каждый мужчина бывает обижен, когда женщина пренебрегает его аргументами. Тем более он страдает, если строптивица — его дочь или жена, сестра, дама сердца. И мисс Лили, упорствуя в приверженности к мятежу, тоже заставляла страдать своего отца Равенела и влюбленного в нее Колберна. К тому же она ежедневно твердила им, что она — патриотка и что верность родной Луизиане и есть ее истинный долг.

Заметим попутно, что чем человек моложе, тем крепче он привержен идеям, в которых воспитан. Республиканцами в Англии бывают лишь пожилые люди; юные — все монархисты. Так и у нас: среди взрослых еще можно найти монархиста; но в школе и в детском саду — все за республику. Я знал пятидесятилетнего американца, ревнителя европейских вкусов и нравов, но дети его, все пятеро, были отборными янки. И наша юная восемнадцатилетняя леди, вскормленная луизианской землей, тоже держалась своих луизианских взглядов наперекор своему обожаемому отцу и поклоннику, тоже довольно милому человеку.

Доктор относился к Колберну дружески и с уважением. Он охотно вел с ним любую беседу, о войне же они могли говорить часами. Согласные между собой по всем основным вопросам, они спорили только о том, сколько продлится война. Южанин прикидывал, что для разгрома мятежников потребуется пять или шесть лет; северянин считал, что довольно будет пяти-шести месяцев. Мисс Равенел иногда утверждала, что Север капитулирует через год, а иногда угрожала сорокалетней войной (и ту и другую версию она привезла с собой из Нового Орлеана). И превозносила при том природную доблесть и воинское искусство своих земляков.

— Мисс Равенел, — сказал ей однажды Колберн, — вас послушать — южане такие гиганты, что могут увидеть беднягу янки только с лупой в руке, и такие заядлые драчуны, что молятся в церкви по воскресеньям, чтобы бог послал им противника.

Она осадила его, заметив:

— Если я так считаю, невежливо спорить со мной.

Боюсь, что пылкая, неколебимая страсть Колберна к звезднополосному знамени весьма усложняла его задачу снискать благосклонность Лили («снискать благосклонность» — затрепанная, однако почтенная формула). Каждодневно вступая в конфликт по столь волновавшему их обоих вопросу, они не могли не ссориться. А собственно, если подумать, для чего было Колберну искать благосклонности Лили? Разве мог он позволить себе жениться? Он был небогат, а Лили была просто нищей.

Разговоры шли своим чередом, война же своим. Как-то раз, погожим летним деньком, наш дискуссионный клуб из троих расположился на гостиничном, с железной решеткой, балкончике, обсуждая сражение на Манассасских высотах,[29] которое, как говорили, было выиграно северянами. Уже неделю весь город, ликуя, кричал: «Скорее вперед, на Ричмонд!»[30] — и сегодня все в нетерпении ждали правительственного сообщения, флагов, перезвона колоколов и пушечного салюта. Правда, была одна небольшая странность: за последние сутки из Вашингтона совсем не поступало вестей об исходе боя; но если исключить записных пессимистов и нескольких тайных приверженцев Юга (которых тут же, конечно, заставили смолкнуть), — никто не придавал этому особенного значения. По вернейшим слухам, полученным еще до того, «Великая армия Потомака»[31] гнала противника к Югу; Макдауэл одержал решительную победу, мятежу наступал конец.

— Никогда не поверю, никогда не поверю! — восклицала патетически Лили, и доктор был вынужден сделать ей выговор за нелепое отрицание фактов.

— Говорят, телеграф починили, — вмешался Колберн. — Надо поймать кого-нибудь из знакомых. Уайтвуд! Эй, Уайтвуд! Что нового в бюллетене?

Юный студент поднял к ним бледное, расстроенное лицо, на глазах его были слепы.

— Все кончено, Колберн, — сказал он. — Наши бегут, бросая оружие. — Голос его дрожал; он с трудом произнес эти несколько страшных слов. Мятежница мисс Равенел вскочила с восторженным воплем, но под укоряющим взглядом отца тут же умчалась наверх исполнить победный танец.

— Да не может того быть, — крикнул Колберн, хрипя от волнения, — ведь последние сведения…

— Да что там последние сведения?! — ответил Уайтвуд, едва шевеля языком, так был он убит горем. — Есть новые сведения об окончании битвы. Джонстон ударил по правому флангу, и наши бежали.

— Джонстон по правому флангу? Но там же стоял Паттерсон!

— Старый изменник, вот кто такой Паттерсон! — крикнул в ответ Уайтвуд и побежал прочь, как видно, не в силах длить эту беседу.

— Грустные новости, — молвил доктор. На миг он подумал, что, пожалуй, разумнее было ему никуда не ехать, сидеть у себя в Новом Орлеане, но потом он всецело отдался размышлениям о несчастье, постигшем страну, и о грозной опасности, нависшей отныне над делом свободы и над всем человечеством.

— Это просто ужасно, ужасно и непостижимо. — Я не в силах поверить, — повторял Колберн. — Невероятно. Не могу собрать мысли. Я ухожу.

Загрузка...