Глава 7

— Скажите, правда ли, что участники, занявшие первые места на олимпиаде, профессиональные актеры? — спросил Осадчий. Он сидел прямо, чуть откинув голову назад.

Лапшина снисходительно усмехнулась и после небольшой паузы произнесла:

— Анонимку вам прислали или кто-либо нажаловался?

— Мы получили письмо, — ответил мягко и спокойно Осадчий, но проницательные глаза его смотрели холодно и строго.

— От кого, если не секрет?

— Разве это так уж важно? — проговорила Елена Ивановна, зная, что автор письма пожелал, чтобы фамилия его не упоминалась.

Лапшина явно уклонялась от ответов на вопросы, которые ей задавали. Однако со слов преподавателей, и Елена Ивановна, и Осадчий уже знали, что факты, изложенные в письме, верны. Маневры директора Дома ученых лишний раз это подтверждали.

— Но я настаиваю, чтобы вы назвали фамилию склочника, пытающегося опорочить наш здоровый коллектив, — с нажимом почти на каждом слове сказала Лапшина, встала и плотно закрыла двери. Одета она была по последней моде: мини-юбка и блузка без рукавов, с глубоким вырезом. Очевидно, Лапшину не смущали ни ее полнота, ни вполне зрелый возраст.

— Зачем же автора письма называть склочником, ведь вы пока еще не доказали, что факты, о которых идет речь, ложь. — Осадчий говорил все в том же миролюбивом тоне.

На мгновение Лапшина растерялась, но тут же снова перешла в наступление:

— Я словно виновата в чем-то. Сидите с каменными лицами. — Ее раздражала спокойная уверенность Осадчего.

А Елене Ивановне доставляло удовольствие наблюдать, как естественно, с каким внутренним достоинством он держится, нравились и его манеры, и красивая посадка чуть-чуть откинутой головы, и густые рыжеватые волосы, зачесанные назад и открывавшие выпуклый широкий лоб. Но особенно хороши были небольшие темные глаза. Обычно в них светилась добродушная усмешка, тогда лицо Осадчего было приветливым, и совершенно менялось оно, когда исчезала усмешка и умные глаза изучающе смотрели на собеседника.

— Мы ведем деловую беседу… — Осадчий едва уловимо пожал плечами, его удивило замечание Лапшиной.

Ту, очевидно, ввела в заблуждение кажущаяся молодость Осадчего, и она пыталась изменить ход разговора. Иван Осадчий, действительно, выглядел гораздо моложе своих лет. Он давно отслужил военную службу на Балтике и уже около десяти лет работал наладчиком на машиностроительном заводе. Был он специалистом высокой квалификации, с которым нередко советовались опытные инженеры.

В кабинет вошел бухгалтер с какими-то бумагами.

— Я занята! — Лапшина взглядом указала на дверь.

Пробормотав что-то о закрытии банка, бухгалтер поспешно вышел.

— Вы нам так и не ответили, почему на олимпиаде вместо участников самодеятельности вы показали профессиональных актеров? — снова повторил свой вопрос Осадчий.

— Между прочим, вы даже не потрудились предъявить свои документы, — сказала Лапшина.

— Я шесть раз предъявлял их вашей секретарше!

Беседуя с преподавателями, и Елена Ивановна и Осадчий представились им. Директор об этом не могла не знать. Просто Лапшина пыталась хоть к чему-то придраться, чтобы потом говорить о недопустимом тоне депутатов, а не объяснять, каким образом коллективу достались первые места.

— Может, перейдем, наконец, к делу? — спросила Елена Ивановна, когда Лапшина вернула удостоверения. — Время-то идет.

— Я не привыкла к допросам и вообще отказываюсь отвечать, если меня спрашивают в таком тоне.

— Тогда отвечу я. Струнный ансамбль у вас состоит из выпускников консерватории, пианистка — опытный концертмейстер, а двое вокалистов — солисты оперного театра. — Осадчий взял шляпу и поднялся.

— Кто это без моего ведома дал вам материал?! — воскликнула Лапшина. — Ну хорошо же, я разберусь.

Открыв блокнот, Елена Ивановна сделала в нем пометку.

— Это вы мои слова? — резко спросила Лапшина. — Для чего?

— Для газеты! Участникам самодеятельности города небезынтересно будет узнать, у кого они оспаривали первое место на олимпиаде, — сказала Елена Ивановна.

— А я напишу в газету, как вы ворвались в мой кабинет…

— Хотя ваша секретарша объявила, что вас нет. Очевидно, вы думаете, что мне доставляет удовольствие отпрашиваться на заводе, чтобы наносить вам бесполезные визиты, — невозмутимо проговорил Осадчий и пошел к двери. — По-моему, все ясно, — обратился он к Елене Ивановне.

— Что вам ясно? Объяснитесь! — сказала Лапшина.

— За этим дело не станет. Вы думали, нам надоест ходить? — Осадчий подождал, пока Елена Ивановна выйдет и поклонился Лапшиной.

На улице был ливень. Пришлось вернуться и в буфете ожидать, пока он хоть немного утихнет. Но дождь не унимался, хлестал по стеклам, с шумом вырывался из водосточных труб.

— Вы будете писать или я? — спросила Елена Ивановна.

— Пишите вы, а если что-либо надо будет добавить, вместе добавим. Этой Лапшиной безразлична самодеятельность, были бы только кубки да грамоты. «Мой ансамбль», «мои вокалисты». А плакат вот такими буквами: ищем таланты!

— Да… Воспитывает.

— Еще как! Учитесь, молодые люди, жульничать, даже святым искусством не брезгуйте. А ведь говорят, что нет профессии, которая требовала бы более чистых нравов.

— Это касается каждой профессии.

— А искусства все же как никакой другой. Вот ходили мы вчера с женой в кино, даже поссорились. — Осадчий допил кофе, поставил чашку и снова уставился в окно.

Елена Ивановна негромко сказала:

— Мы с мужем иной раз тоже во вкусах не сходимся.

— Да нет! Мнение у нас было одно. Ну а как не злиться? Слоняется по экрану рабочий класс, никак не решит проблему: поить с получки мастера или не поить. Смотришь такой фильм и удивляешься. Мастер — почему-то заскорузлый дед в промасленной спецовке, — продолжал Осадчий. — Ну, возьмем нашего мастера — молодой научный сотрудник с «пунктиком» насчет автоматики. Начальник цеха — кандидат наук. А вообще-то я хочу предложить депутатской комиссии всерьез заняться продукцией наших предприятий. — Осадчий помолчал, потом заговорил резко: — Представьте себе автозавод, огромный конвейер. Одна бракованная гайка, вторая и… стоп конвейер. Во сколько же она обходится государству!

К ним подошла официантка. Осадчий расплатился, виновато сказал:

— Я совсем вас заговорил, Елена Ивановна. И не заметил, как дождь перестал.

— В понедельник встретимся, продолжим нашу беседу после заседания.

— А вы успеете все написать?

— Думаю, что да.

Они вышли на улицу и распрощались.

Дождь смыл с деревьев последние листья. На Пушкинской они лежали желтым ковром. Потемнели пятнистые стволы платанов, и улица казалась чужой, незнакомой.

Неприятно писать статью о делах Лапшиной, думала Елена Ивановна, но и этим кто-то должен заниматься. Конечно, куда интересней бывать на заводах, в общежитиях. Недавно проверяли бытовые условия молодых рабочих. Заходили в уютные, светлые комнаты девчат с Джутовой фабрики, в их домашний клуб, в кабинеты, где они готовятся к лекциям, — почти все учатся в школах, техникумах, вузах. Осматривали «собственное пошивочное ателье», и «свой» буфет, и парикмахерскую. Но если вспомнить, как те же девчата выглядели рядом с оперными певцами, вспомнить девчушку-воспитательницу из техучилища, так волновавшуюся за своих питомцев, или оркестр канатного завода, оспаривавший первенство у выпускников консерватории, — обидно за ребят. При таком положении им никогда не выйти победителями.

Во вторник Елена Ивановна отнесла статью в редакцию.

— Посмотрим, почитаем, — сказал ей заведующий отделом и записал ее номер телефона на случай, если возникнут какие-либо вопросы.

Уже выходя из редакции, Елена Ивановна встретила знакомого лектора. Узнав, какую статью она дала в газету, он усмехнулся:

— Эту Лапшину голыми руками не возьмешь. Но будет здорово, если ее пропесочат!

Взглянув на часы, Елена Ивановна заторопилась. Через полчаса должна подойти машина за коврами и чашками. Все уже оформлено, нужно только подъехать, забрать.

Однако на складе ее ждала неожиданность. Ничего она не получит. Счет детскому комбинату банк закрыл!

— Как же я об этом не знаю?! Недоразумение… Сейчас все выясню.

Но выяснить по телефону ничего не удалось. Пришлось ехать в комбинат.

Лиля Петровна, единственный счетный работник, сообщила, что «по сигналу» приходила какая-то комиссия.

— Вот… Акт… — Лиля Петровна была бледна, напугана. — Написали «нарушения финансовой дисциплины». Обнаружили излишки: три шкафчика, картину. Не оформлена покупка костюмов зайца и лисы.

— Вы же знаете, картину и костюмы подарили шефы, и шкафчики тоже. Что же вы не объяснили? — укоризненно произнесла Елена Ивановна.

В комнату вошла раскрасневшаяся Тимофеевна.

— Излишки в магазине — это когда покупателя обворуют, — возмущенно сказала она. — А нам шефы лишние привезли.

— Так я торопилась, не успела посчитать. И машина заводская простаивала. Кричали: скорей, скорей разгружайте. Надо было объяснить.

— Мы объясняли, один у них ответ: заведующую покрываете! — говорила Лиля Петровна. — А картина ведь не купленная. Заводские художники сделали.

Елена Ивановна, нахмурившись, смотрела в окно. Лесенки, качели, лошадки среди молодых деревьев. Никто не заметил, никто не спросил, чьими руками посажено каждое деревце, каждый розовый куст. И в детских комнатах сами белили, ремонтировали.

— Все нам Клавдия подстроила. — Тимофеевна понизила голос. — Она ходила трепала языком.

Елена Ивановна махнула рукой.

— Дело не в Клавдии. Виновата, конечно, я. Надо было самой посчитать. А то сколько сказали, столько и записали.

— Что там ни говорите, а неспроста эти напасти на нашу голову, — заключила Тимофеевна и величественно выплыла из кабинета.

И началась беготня, хлопоты, объяснения, которые выслушивались не очень благосклонно.

В детский сад прибыла еще одна комиссия — проверяла воспитательную работу. Проверяла столь придирчиво, что даже отметила: сказка про семерых козлят читается не в изложении Ушинского, а Толстого.

— Но ведь это же не кто-то, а Лев Николаевич! — попробовала возразить воспитательница. — Кому-нибудь сказать, смеяться будут.

Но ответом было:

— Программы придерживайтесь, а не самовольничайте.

Было еще одно объяснение. Елене Ивановне пытались втолковать, что «лишний шум» поднимать не нужно. Ославить район нетрудно, но надо понимать, что Лапшина если и пригласила профессиональных актеров, то лишь для пользы дела, лишь для того, чтобы «укрепить» и «поднять» остальных.

Все шло одно к одному. Неприятности подстерегали там, где их Елена Ивановна вовсе не ждала и не могла ждать. Разве пришло бы ей в голову, что Тимофеевна, честная, прямая женщина, станет на сторону Клавдии Коржовой, подскажет ей, что написать в письме, по поводу которого вызывали к начальству?

Домой Елена Ивановна пришла расстроенная. Закрыв лицо руками, сидела в темной комнате, думая о незаслуженных упреках, домыслах, подозрениях. Но, главное, о Тимофеевне. Только она знала о том случае с поварихой, воровавшей хлеб у детей.

Нет, о блокаде, о голоде ей ничего не сказали. Сформулировано было все сухо: «Товарищ Ярошенко в силу своей подозрительности незаконно уволила Коржову и после этого похвалялась, что в детском учреждении Ленинграда, где она раньше работала, однажды не только уволила, но и предварительно избила свою подчиненную».

И когда последовал вопрос: «Имело это место или нет?» — Елена Ивановна сказала: «Да!» Объяснения, оправдания при явном к ней недоброжелательстве принесли бы новые унижения. Шкафчики, панно, заявление «ни в чем не повинной Коржовой» и еще это… Намекнули: не без причины Ярошенко и свою работу здесь начала нянечкой, чувствовала вину. Боялась — откроется все.

Наверное, вот так не могла объясниться, оправдаться Ясинева. И многие из тех, кто приходит к ней. Но ей-то куда идти? Одно дело, когда говоришь о других, и совсем другое, когда о себе.

Но Тимофеевна… Нет, невозможно поверить. Не она, а кто же? Если разувериться в таком человеке, кому же тогда верить?

Вспыхнул свет.

Елена Ивановна вздрогнула, обернулась. На пороге стоял Вася.

— Ты дома? — На нее смотрели темные, глубокие глаза. Глаза Тараса, в которых были и жалость и горячее участие.

— Ты плакала? Почему ты плачешь, мама? — Он шагнул к ней, прижал к груди ее голову. — Не надо, мама, не надо…

И столько было нежности в его голосе, что она разрыдалась. Он гладил ее волосы.

— Кто тебя обидел? — И резко, словно о ком-то чужом, ненавистном: — От него радиограмма?

— Нет, нет, — испуганно прошептала она. — На работе неприятности.

Он не отходил. А она не могла и не хотела говорить о своих переживаниях. Все как-то отошло, стало незначительным по сравнению с тем, что родным, прежним вернулся к ней ее Вася, самое дорогое, самое родное ей существо.

Поднялась, потушила верхний свет, включила настольную лампу и усадила сына рядом с собой на диван. Как давно-давно, когда он поверял ей свои мальчишеские тайны, обняла за плечи. Смотрела на Васю, на его высокий, как у Тараса, лоб, на такой же, как у Тараса, нос с едва приметной горбинкой.

Похож. Он похож на отца. Тарасик был тогда лишь на год старше. Может, и Вася увидел это сходство, когда взял фотографию. Потом снова положил на место.

Материнским чутьем угадывала: взял после пощечины Николая. Она, мать, была на стороне мужа, а мальчик не хотел оставаться один.

— Я увидела твоего отца в самый страшный, в самый черный день блокады. В черный день с белым снегом. Дыхание застывало возле губ. Колючий заиндевевший шарф… И ветер колючий, ледяной. Я тащила санки на кладбище. Мама просила: ты, Оленка, сама меня схорони… — Елене Ивановне и теперь виделись огромные наметы снега. Санки съезжали в сугробы — вот-вот опрокинутся, и, казалось, не станет сил опять сдвинуть их с места. Коченели плечи под легким пальто. Мама лежала, завернутая в одеяло, привязанная к санкам.

Быть может, мать хотела, чтобы ее Оленка нашла в себе силы выйти из дому. И я вышла. Должна была сделать то, о чем мама просила… Всего за год до войны отец получил назначение в Ленинград. Но мама не радовалась. Она любила тепло, солнце, степь, и не могла привыкнуть к холодам, туманам, поздней дождливой весне. Мы раньше жили в селе, в городе она болела, а получив похоронную, совсем слегла. — Елене Ивановне так явственно слышался в эту минуту голос матери: «Помнишь, Оленка, ставок за селом? А вишни у бабы Горпины в садочку?» И лицо оживало. Казалось, она бредит. А она прощалась.

Под ее подушкой я нашла кусочки хлеба. — Елена Ивановна помолчала, вспомнив эти тонкие ломтики, черные, как земля. — Наверное, из-за этого хлеба и заставила себя встать, выйти. Госпиталь был за углом. Вот и ходила туда. Тарас лежал у дверей в коридоре. Однажды во время бомбежки… такой ужас был в его глазах. Это случалось с ранеными, когда начинали бомбить. Изувеченное тело все помнило, боялось новой боли, новых страданий. В тот раз, и потом при каждом налете бежала к нему, уговаривала, держала за руку, как будто могла защитить. Потом он поправился, попросился снова на фронт. Утром на передовую отправлялся грузовик. Накануне вечером Тарас пришел проститься…

Елена Ивановна как бы со стороны видела закутанную в платок, в огромных подшитых валенках высохшую девчонку и его, Тараса, в свисавшей с плеч шинели. Стояли на пороге большой пустой комнаты — мебель всю сожгла в печурке — стояли, глядя друг на друга.

— Ты любила его?

— Наверное, уже любила. Сначала только очень жалела. — Елена Ивановна подавила вздох. — Никого, кроме меня, у него тоже не было. Родные остались на Украине. Сидели мы в холодной комнате и говорили о теплой траве, о жарком солнце. Мечтали, как поедем домой, вместе поедем в наши теплые края. Утром пошла его провожать… Он сказал: «Теперь я не могу не вернуться!» Мы стояли, держась за руки, во дворе госпиталя, дожидаясь, пока тронутся машины. И еще он сказал: у нас непременно будет сын…

— Это отец или ты назвала меня Васей?

— Мы оба назвали тебя Васильком. Главврач, пожилая женщина, вышла проводить тех, кого спасала, кого выходила. Я слышала, как Тарас, прощаясь с ней, сказал: «Пожалуйста, присматривайте за женой, пока я вернусь!..» А через месяц пришла вырезка из фронтовой газеты… Она там вместе с твоей метрикой.

— Спасибо, мама, что… сохранила.

Елена Ивановна помолчала, перебирая его мягкие густые волосы.

— Постарайся меня понять, Василек. Я очень хорошо знала Тараса и… очень мало знала его. А ты рос. Я вдруг заметила, что ты так же, как он, проводишь ладонью по лбу. Вот так, словно стираешь что-то. Здесь, на шее, у тебя родинка не моя, Тараса. Но это внешнее. В тебе, в твоем характере, находила черточки, которых не было у меня. И думала: детское твое упрямство, может, потом станет твердостью характера Тараса. А твои способности к точным наукам? Вот мне математика и, физика никак не давались. Твое отношение к малышам, к товарищам, за которых ты становишься горой. Ты рос, и, отыскивая в тебе какие-то новые черты характера, открывая их, я думала о том человеке, от которого они перешли к тебе. И радовалась сыну, и узнавала в нем все больше того, кого полюбила и всегда помнила. Пойми… Вдвойне дорого… все хорошее, что нахожу в тебе…

Вася низко опустил голову, так что она не видела его лица…

Долго длилось молчание. Потом его глухой, едва слышный голос:

— Я… понимаю…

Загрузка...