11

Домрачев принимал новых рабочих почти каждый день — большей частью это были матери с детьми, эвакуированные с запада. Они многого не умели, но безропотно выполняли любое поручение и работали не за страх, а за совесть. Одни «беспризорники» волынили. Несмотря на вдохновляющие и изобличающие речи Домрачева, они бездельничали. Хлеб выдавал им горбатый кладовщик, но хлеба они почти не ели. Обнаружилось, что под нашим комбинатом находился картофельный склад. Вся картошка в этом складе замерзла и превратилась в твердые ледяные глыбы. Как только темнело (а темнело очень рано), к нам приходил мордастый, обросший жесткой щетиной парень, который сторожил склад. Он приносил ведро мороженой картошки и выменивал ее у «беспризорников» на хлеб. Эту картошку они пекли на плите, нарезав ее тонкими ломтиками. Вид и запах у ломтиков был преотвратительный, но ели ее с удовольствием. Возможно, им нравилась не сама картошка, сам процесс приготовления. Когда они пекли ее, то уже не работали. Кроме того, их развлекали мелкие ссоры, которые вспыхивали из-за того, что кто-то захватывал не свой ломтик. Другими словами, они волынили как могли. Правда, в этих картофельных развлечениях не участвовали Бекас, Морячок и Колчак.

Для меня оставалось загадкой, зачем эту, совершенно негодную картошку стерегут. Если бы ее растащили — не пришлось бы тратить деньги на содержание сторожа. Этими своими недоумениями я поделился с Трагелевым. Он выслушал меня внимательно, а потом объяснил мне таким тоном, каким разговаривают с дошкольниками.

— Ты думаешь, один такой умный? Все знают, что ни одна столовая эту картошку не возьмет. Но и списать ее сейчас нельзя — кому-то придется признать, что ее поморозили. А за это по головке не погладят. Время-то военное. Поэтому ее продержат до новой. Осенью никто не станет вникать, от какой картошки очистили подвал…

Между тем на базаре картошка все дорожала. Цена ее поднялась до двухсот рублей за ведро. Почти каждое воскресенье тетя Маша уходила на продуктовый базарчик около девятнадцатого магазина. Приносила замороженные круги молока или жмых. Подсолнечный жмых казался нам тогда очень вкусным и сытным, особенно если его поджарить на плите. Самым лучшим жмыхом считался кедровый, но он появлялся редко.

Иногда на базар вместо тети отправлялся я, но, непонятно почему, у меня ничего не покупали. Или моя внешность чем-то отталкивала покупателей?

Торговать я так и не научился. Не привык я и к Томску. Даже днем он казался мне темным: почти черные островерхие пихты, дома из потемневших от времени бревен, деревянные скрипучие тротуары, сумерки, спускавшиеся на город в полпятого. Белое кружево деревянной резьбы еще резче подчеркивало общий сумрачный цвет. Днем на работе и дома с тетей Машей я держал себя в руках, но ночью во сне снова ходил по улицам Саратова и во сне видел Ольгу, не такую, как уже встретил здесь, измученную, растерянную, искалеченную, а девчушку с Провиантской улицы… Мы бродили с ней по берегу Волги, она держала меня за руку.

Не случалось дня, чтобы я не мечтал вернуться домой.

Что осталось от прошлого? Ключ от входной двери? Часто вспоминал нашу квартиру. Сколько лет мы с матерью ждали ее. Вспоминал, как мы перебирались со старой квартиры на новую, как расставляли в пахнущих известкой комнатах нашу старенькую мебель, каким счастьем нам представлялись центральное отопление и водопровод, как чудесно выглядело окно во всю стену с видом на Волгу.

Свое будущее я связывал теперь с победой. Не знание, а вера придавала силы. Для того, чтобы знать, следовало обладать сведениями, которых я не имел и не мог иметь. Я не знал тысяч цифр и фактов, на основании которых можно было что-либо предвидеть. Я не имел представления, сколько и чего мы потеряли, какие заводы удалось перевезти на восток и как они наладили выпуск продукции, не знал, сколько вооружения мы производим, не знал численности нашей армии, чем нам помогают союзники, выступит или нет против нас Япония. И все-таки я верил в победу. «Не может быть, чтобы мы не победили», — вот единственное, что я мог сказать самому себе.

Домрачев собирал комбинат по крупицам. Сколько раз мы прекращали работу и ехали на Черемошники за станками. Выделяли нам обычно «самовар» — так мы называли газогенераторную полуторатонку, которая работала на березовых чурочках. На дно кузова завхоз швырял кусок брезента. Мы забирались под него, чтобы как-то спрятаться от режущего морозного ветра. Черт возьми, ко всему в конце концов привыкаешь, и привыкаешь тем быстрее, чем небрежнее относишься к собственной личности. Привыкли мы и к этим поездкам.

Станки почему-то получали всегда ночью. Впрочем, нам это, должно быть, казалось, потому что рано темнело. На Черемошниках у складов нас ждал Домрачев. Станки казались неподъемно тяжелыми, не верилось, что их можно сдвинуть с места. Кое-что в этом, правда, понимал Трагелев. Он советовал, где продеть веревки, куда подложить брусья, как упереть концы рычагов, которыми служили нам тонкие бревна. В этой тяжелой и опасной работе я всегда любовался Катей Мурашовой — она работала, как сильный и ловкий парень.

Погрузить станки — полдела. Так же трудно было их втащить в цеха. Да и силы в конце работы иссякали.

И все же комбинат постепенно оснащался: привезли пять фрезерных, столько же фуговочных станков и две циркулярные пилы. В любой работе я старался не давать себе спуска. Можно ведь вести себя по-разному: можно ждать, пока скажут «делай», можно тянуть вполсилы, можно встать туда, где безопасно, где основная тяжесть ляжет на других. Если, например, спускают станок, опасней всего находиться внизу. Мало ли что может случиться? Станок может пойти в сторону, могут обломиться покота. Именно в работе проявляются характеры: Трагелев, несмотря на возраст, всегда становился туда, где труднее. Рядом с ним Катя. Она никогда не хитрила.

Однажды втащили мы в будущий фрезерный цех станки. Катя уселась на пол. На ней ватные брюки, стеганка. Только платок на голове говорил о том, что рядом со мной не мужчина, а девушка. И вдруг я расхохотался. В нетопленном помещении Катя вся дымилась паром.

Иногда я смотрел на нее и на красивого, ловкого Бекаса и думал: «Вот бы получилась славная пара. И ребятишки у них пошли бы такие же красавцы». Действительно, чем Бекас не муж? Сильный, широкоплечий, с красивыми, умными глазами. Я даже как-то раз сказал ей:

— Смотри, Катя, не пропусти. Парень что надо.

Сказал, а потом не рад был. Катя посмотрела на меня растерянно и куда-то исчезла. Нашел я ее в пустом цехе. Она стояла у подоконника и горько рыдала.

— Ты о чем?

— Дурак, — произнесла она вместо ответа.

С этих пор я положил себе за правило не давать подобных советов. Вообще девчат не поймешь — сейчас хохочут, а через пять минут плачут.

Постепенно оживал и наш столярный цех. Домрачев взял на время у соседей лучковую пилу. Топор, рубанок и долото он купил у вдовы умершего столяра. Точильный брусок приобрел на базаре. С помощью всего этого инструмента Трагелев мастерил верстаки.

Первое время он не обращал на меня никакого внимания и показался мне человеком озлобленным и замкнутым. Позже я понял, что дело в другом — несчастье с его детьми… Он опять принялся рассказывать мне, как немецкие парашютисты, переодетые нашими милиционерами, схватили его Мишу и как в горящем городе потерялась его Сима.

— У меня была семья, дом, сад, огород. К пенсии я всеми правдами или неправдами кое-что прирабатывал: кому книжный шкаф, кому трельяж, а кому и целый гарнитур. Смею вас уверить, Трагелев не торопился. Трагелев не гонялся за заказчиками. Напротив, заказчики гонялись за Трагелевым. И все знали, если что-то сделал Трагелев, то это на совесть. Моя работа была и в театре, и в Дворце пионеров, и в горисполкоме. А потом я видел, как все это горело. Все, что было сделано вот этими руками. Сделано не для денег, хотя деньги тоже не плохая штука. А теперь никто не заказывает гарнитуров. Теперь надо уметь тесать бревна…

С непонятным раздражением он продолжал:

— Руки Трагелева теперь никому не нужны… А скажите на милость, разве Трагелев не мог бы драться? Я бы дрался не хуже, чем любой молодой. Разве Трагелев боится смерти? Плевал я на смерть… Но мне сказали, что я должен уехать. И я был таким идиотом, что послушался…

Жил Трагелев в доме около теперешнего кинотеатра имени Горького. Жена Трагелева, рано состарившаяся, согнутая непосильным горем женщина, каждый день приходила за стружками, чтобы натопить к приходу мужа свою комнатенку.

Да, появились стружки. Как только Трагелев соорудил два верстака, мы начали выполнять столярные заказы. Помню первый заказ — сорок две рамы для военных казарм. С какой жадностью мы набросились на эту первую настоящую работу. Но именно тут и сказался характер Трагелева. Наши с ним верстаки были смежными. Я ничего не умел и, конечно, портил первые детали. И с горечью заметил: старик прекрасно видел, что я делаю глупости, но молчал. Выстругав поперечную планку для оконной рамы, я показал ему:

— Годится?

Он пробежал рейсмусом вдоль планки, повертел в руках:

— Очень даже годится… в печь.

И так ударил моей планкой по верстаку, что она разлетелась в щепки. Но в чем ошибка, так и не сказал.

Ни слова не говоря, я принялся за другую планку. Сделав разметку, обратился к старику:

— Теперь правильно?

Он даже не взглянул.

— Столяр третьего разряда сам должен понимать…

До конца рабочего дня он молчал, но под конец не выдержал и разразился речью:

— Ты знаешь, кто я? Нет, конечно. Откуда тебе знать! Я — столяр-краснодеревщик. Я стал за верстак еще до революции. Мальчишкой я уже получал солидное жалованье — сорок подзатыльников в смену. А начиналась работа в шесть утра. Да будет вам известно, перед самой войной меня звали на завод начальником цеха. Того самого цеха, где изготовляли детали для крыльев наших самолетов. Тут, я тебе скажу, нужна ювелирная точность. И ни одного сучка, и ни одного гвоздя. Все на казеине… Но я не пошел начальником цеха!.. Такому человеку нужно образование… А какой у меня был инструмент! Ты знаешь, что такое «Лев на стреле»? Откуда тебе знать. Это инструмент из шведской стали, ему цены не было. Железки к фуганкам, стамески… Построил для семьи дом в пять комнат. Одна комната — лично моя. Хочет подумать Трагелев — сел в кресло. Устал — можно на диван. Жарко — открыл окно в сад… Но черт с ним в конце концов. Можно быть человеком без дома и сада, но кто вернет мне мой инструмент? Вот сейчас посмотри на этот рубанок. Хочешь, я могу по этой вещи все рассказать о хозяине — он прожил свою жизнь кое-как, потому что не любил своей работы. Столярничать всю жизнь и не иметь порядочного инструмента — зачем же тогда жить? Вы думаете, это рубанок? Это деревяшка с железкой. Его выбросить и не оглянуться… А мой инструмент весь был сделан по руке. Вы понимаете, что значит «по руке»? Вот, к примеру, этот фуганок. Он гроша ломаного не стоит, хотя Домрачев отвалил за него полмашины угля. Он сделан одинаково и для Петьки и для Ваньки. А то, что делал себе я, я делал только для Трагелева — для его ладони, для его пальцев. У меня была колодка для шлифтика из железного дерева. Растет такое на Кавказе, причем в одном месте. Оно такое тяжелое, что тонет в воде. Потому и железное. Был и фуганок с колодкой из карельской березы… А пила-змейка? Из золингеновской стали. Зубами рви — не прорвешь… И посмотри на меня — я почти горбатый, и это не от старости, а от того, что я всю жизнь простоял за верстаком… Тебе даже взглядом не окинуть всех вещей, которые сделаны этими руками. А какие гарнитуры я делал из дуба! Ты знаешь, сколько должен сохнуть дуб? Не торопясь — пять лет. А какая полировка… К шкафу можно было подойти и смотреться, как в зеркало. А сейчас что? Трагелев вяжет оконную раму из сырой елки, которая в печку и то не годится. Я сам себя не узнаю, по знаю, что надо, другого выхода нет. Это все очень надо. Сейчас все делают то, что не по душе. И Трагелев должен делать то, что ему не по душе. Почему он должен быть исключением? Наши красноармейцы идут навстречу танкам? Вы думаете, им очень хочется? Одного не могу понять: почему вот этих… — Он кивнул в сторону «беспризорников». — Почему этих вот холют и лелеют? Зачем их кормят два раза в день не хуже, чем меня? Может быть, они больше нужны здесь, чем Трагелев?

«Беспризорники» внимательно слушали старика, но не возражали и не оправдывались. Они действительно вели себя странно. Они все время мерзли. Теплая печка притягивала их, как магнит. Они жались, отталкивая друг друга, к раскаленной плите. Время от времени на ком-нибудь начинало тлеть тряпье, и по мастерской распространялся запах горящей ваты. Трагелев замирал с фуганком в руке и принюхивался.

— По-моему, кто-то горит.

— Бекас! — кричали мы.

Бекас просыпался, сбрасывал с себя рваное пальто без единой пуговицы и начинал ожесточенно топтать его ногами. Потом Бекас надевал пальто и, растолкав товарищей, опять примащивался у плиты.

Впрочем, такая жизнь продолжалась недолго. В начале декабря двух «беспризорников» призвали в армию. Потом они заходили к нам в новом обмундировании, чистые, постриженные, совсем не похожие на тех, которых мы знали. Как мы завидовали!..

Особенно переживал Бекас. Он даже в лице изменился, ходил злой, бледный, ни с кем не разговаривал. С новобранцами не захотел попрощаться. Морячок рассказал мне, что Бекас с детства мечтает стать летчиком, но медицинские комиссии одна за другой признают его негодным даже к обычной строевой службе. Врожденный порок сердца.

— Он умрет скоро, — спокойно закончил свой рассказ Морячок.

После отъезда наших товарищей захандрил Колчак. Он ходил задумчивый, испортил деталь. Трагелев отругал его, Колчак обиделся, убежал. То есть это только так говорится. Никуда он не бегал. Просто перестал выходить на работу и ночевать в «расположении».

Через несколько дней я увидел его на базаре. Колчак флегматично брел вдоль длинных столов, где стояли со своими четвертями молочницы. В левой руке у него была граненая стопка, а в правой длинный железный стержень. Он, ни слова не говоря, подходил к молочницам, и они покорно, одна за другой, наливали в его стопку молоко. Он спокойно выпивал его и шел дальше. Все происходило без шума и возмущения — у Колчака был вид властный и несколько даже ленивый. Он обходил свои владения. Вслед ему молочницы шипели:

— Вот ирод лупоглазый. Словно налог собирает…

— А попробуй не дай… Такой же вчера шарахнул железкой по четвертям — и ваших нет. А где ее теперь новую купишь?

Увидев меня, Колчак равнодушно отвел глаза.

Конечно, Домрачев мог написать в милицию, и Колчак опять попал бы в тюрьму, но он ограничился разговором с ним. О чем они разговаривали, неизвестно, но после этого Колчак с базара исчез и вообще больше не попадался на глаза.

Загрузка...