14

Сначала в нашем фанерном закутке светила керосиновая коптилка, которую я смастерил из аптечного пузырька. Потом керосина не стало, и кто-то надоумил меня, что можно купить в аптеке зеленый пластырь и соорудить некое подобие лампадки. Попробовал — получилось. Зеленый пластырь горел ярким ровным пламенем. При таком свете можно было даже выпиливать и раскрашивать детские игрушки. Этим я и занялся. Рыжие лошадки-качалки с шевелящимися глазами, развеселые паяцы, которые вскидывали руки и ноги, если дернуть за веревочку. Удивительно, почему эти забавные игрушки не нравились покупателям. Тетя еще кое-как сплавляла их, а у меня упорно не брали. И все же было сознание, что я занят вечерами чем-то полезным: пилил, раскрашивал. Так было до поры до времени, но, к несчастью, о чудесных свойствах зеленого пластыря знал не я один. Скоро в аптеках его не стало. Долгими вечерами мы сидели в полной темноте.

Тогда тетя Маша нашла хоть и неважный, но все же некоторый выход — она стала ходить на карандашную фабрику и приносить оттуда отходы бракованной фанеры. Из них мы отщепляли длинные лучины и зажигали во время ужина. Пока ел я, тетя светила, потом я светил ей. Лучина горела дымным пламенем, оставляя красный уголь, который изгибался, как живой, отламывался и падал на пол. В комнате тревожно пахло пожаром.

Но это было лучше, чем полная темнота, — свет во время еды. Есть в темноте особенно неприятно — кажется, что остаешься голодным.

…На пороге появляется Захар Захарович. От него пахнет грязным бельем. Нащупывает табурет, садится.

— Закурить ба…

Даю ему махорку и бумагу. Он курит, держа под тлеющей цигаркой раскрытую ладонь, чтобы не упала куда-нибудь искра. Обернув ко мне мертвые глаза, говорит:

— Посмотрю я на тебя — чудной ты человек, Алеша… Вроде бы парень, а будто не мужского полу. Ты извини меня, старика. Может, что и не так… Я привык по-простому. Ну, что ты как клушка сидишь? Она хоть цыплят выводит, а ты? Я бы на твоем месте давно бы что-нибудь предпринял.

— Я работаю.

— «Работаю», — передразнил старик. — Смешно слушать, право слово. Какой толк с твоей работы? Одни стружки в печку. А можно на бойню поступить… Можно какую-нибудь хлеборезочку или повариху к рукам прибрать. Такие бабы сейчас на вес золота. На худой конец, хоть уборщицу в столовой… Около нее от голоду не замрешь. Можно в гортоп поступить, грузчиком — гортоповцы нынче цари и боги. А ты все с книжками сидишь.

— Я игрушки мастерю.

— Игрушки, извини за выражение, это все г… Нынче детям не до игрушек. Ты им хлеба дай — вот будет веселье.

Конечно, старик был отчасти прав — игрушки у меня получались неважные. И прибыли от них — кот наплакал. Другое дело Морячок — приспособился ложки алюминиевые отливать. На базаре сорок рублей штука… Ложки теперь в цене. Их почему-то нет ни в одном магазине, и в столовую каждый идет со своею ложкой. Поест, оближет и в карман. В ходу все больше деревянные, а у Морячка алюминиевые. Ими он и сыт. Бекас тоже не ограничивается пайком, но у того другое… А может быть, и не другое. Черт его знает.

— Захар Захарыч, — прошу я вежливо, — шли бы вы к себе.

Старик обижается:

— Что, не нравится? Правда — она всегда глаз колет. Но я не по злобе. Обидно, именно, что касается… Молодой человек, а ничего не может…

Вскоре появилась Лита. Появление это было необычайное и потому запомнилось. Глубокой ночью во входную дверь кто-то забарабанил. Старики напугались. Аграфена Ивановна пошептала молитвы, потом вышла босиком в коридор. Некоторое время через дверь велись какие-то переговоры, затем брякнул крючок и по комнате прошло дуновение свежего воздуха. Вслед за этим девичий голос затараторил:

— Зажгите что-нибудь, а то темно, как в гробнице. Ну, хоть свечку…

Аграфена Ивановна зажгла коптилку. Девушка продолжала бойко:

— Вы, Аграфена Ивановна, должны меня узнать. Говорят, я как две капли воды похожа на маму. Она же у вас жила… Алевтина Викторовна.

— Была вроде бы…

— Не «вроде бы», а жила. Тогда она еще студенткой была. А я ее дочь.

— Дай я на тебя получше посмотрю, — сказала Аграфена Ивановна.

— Похожа?

— Бог тебя знает. Коли вошла, снимай шубу-то…

— Аграфена Ивановна, я у вас жить буду.

— Вот как?

— Да. Да. Да. А куда же мне деваться. Кроме вас, у меня никого знакомых. Папа умер, вы должны знать. А мама не успела уехать. Осталась в оккупации, в Красном Луче. Она в первые дни войны писала мне: в случае чего — в Томск, к Аграфене Ивановне. Она женщина добрая, не даст пропасть…

— А вы сами-то откуда? — спросила старуха.

— Училась сперва в ГИКе. Вы знаете, что это такое? В общем, собиралась стать киноактрисой… А потом сюда…

Не знаю, как Аграфена Ивановна, а я почувствовал, что между «стать киноактрисой» и «сюда» находится кусок биографии, о котором девушка умалчивает.

— А зовут меня Аэлитой.

— Как? Как? — переспросила Аграфена Ивановна.

— А-э-ли-та! Так папа захотел. По роману Алексея Толстого. Но дома меня сокращенно Литой звали. И вы так зовите. Похоже на что-то испанское. Правда?

— А что вы в Томске собираетесь делать? — допытывалась старуха.

— Устроюсь где-нибудь. Вот здесь мою кровать поставим.

— А где она, кровать-то?

— Все будет, бабуся. Все будет, не беспокойтесь. Еще как заживем!

Голос у Литы был такой, какой бывает у мальчишки в четырнадцать-пятнадцать лет, перед самой ломкой. Даже не верилось, что это говорит девушка.

Это было ночью в субботу. Когда утром Лита ушла, Аграфена Ивановна просунула ко мне голову.

— Ты видел новую жиличку?

— Только слышал.

— Она поминает мать, а я, хоть убей, никакой Алевтины Викторовны не помню. Может, воровка какая проникла?

— Что у нас воровать?

— И то правда.

— А шуба на ней знатная, — вставил слово Георгий Иванович. — С иголочки и сукно старинное, синее. Теперь такого не изготовляют.

— А я, именно, что касается, все принюхивался, — вмешался в разговор Захар Захарыч, — у нее духи… будь я помоложе… голова кругом идет…

— Ты скажи: воровка или нет?

— Конечно, не воровка, — ответил я.

— Воры — они разные бывают, — начал поучительно Георгий Иванович. — Помню, еще в мирное время, в тысяча девятьсот двенадцатом году…

— Хватить молоть-то, — остановила его Аграфена Ивановна.

Шубу Литы я разглядел днем. Шуба, правильно сказал Георгий Иванович, оказалась знатная, с широченным воротником из какого-то серого пушистого меха — так и хотелось зарыться в него лицом. Шуба таила в себе нечто вызывающее. Прямо-таки классово чуждая. И сама Лита была красива тоже как-то не по-нашему. Таких я видел в кино — молоденьких, капризных дворяночек. Она первая заглянула ко мне.

— Оказывается, здесь человек? А я удивилась — слышу кто-то живой шевелится. А это что?

— Коптилка такая.

— Для освещения? А ты сам кто?

— Столяр.

— Это что за книжка? Лев Толстой? Для меня это слишком умно. Мне больше нравится Стефан Цвейг. Ты читал? «Двадцать четыре часа из жизни женщины» — вот это вещь! Все про любовь.

Сдерживая смех, серыми большими глазами заглянула мне в лицо.

— Что у тебя за манера — отворачиваться, когда с тобой разговаривают? Невежливо… Но только ты не влюбись в меня. В меня все влюбляются. Мужчины, конечно… Что так смотришь? Я шучу. И ты пошути, а то скучно.

Так состоялось наше знакомство.

Через неделю Лита поступила воспитательницей в детский сад завода резиновой обуви. Аграфена Ивановна сразу почуяла, что от Литы будет чем поживиться. Старуха уступила ей свою кровать — самое лучшее место, поближе к печке, а сама устроилась на узеньком «фотографическом» диванчике.

Георгий Иванович укрепил от пола до потолка две деревянные стойки, а между ними натянул ситцевую занавесочку. За занавесочкой поставил тумбочку, повесил ковер, изображающий султанский дворец, озеро перед ним и белых лебедей, которых кормит красавица с косами до земли. А на ковер Лита повесила гитару. Теперь никак не могу вспомнить, откуда она взяла ее. Приехала она без гитары.

Иногда играла на ней и пела нарочито грубым цыганским голосом. Песни ее в нашей обстановке звучали странно.

Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?

Куда ушел ваш китайчонок Ли?

Вы, кажется, любили португальца,

А может быть, с малайцем вы ушли?..

Не допев песни, Лита, раздраженно загремев струнами, начинала другую:

Я безумно боюсь золотистого плена

Ваших медно-змеистых волос.

Я влюблен в ваше тонкое имя, Ирена…

Вскоре выяснилось, что Лита успела обзавестись «покровителем». А как его иначе назовешь? Виктор Аверьяныч старше ее лет на двадцать. Начальник охраны пригородного совхоза. Плечистый мужик в белых бурках, в серой собачьей полудошке и дорогой лисьей шапке. Из-за этой полудошки от него всегда несло собакой. Или мне только так казалось?

Аверьяныч курил папиросы, и Лита баловалась вместе с ним. Папиросы в те времена в обычных магазинах не продавали, их доставали люди, имеющие большие связи. Аграфена предостерегала Литу:

— Смотри, девка, привыкнешь.

Лита кидала к печке недокуренную папиросу.

— Вы меня не знаете. Захочу — сразу брошу.

Аверьяныч мне сразу и окончательно не понравился — самоуверенный, несколько потрепанный, всегда бодрый, куда-то спешащий.

У нас он появлялся на несколько минут, пока Лита за занавеской красила губы и пудрилась. От нечего делать Аверьяныч заговаривал с Георгием Иванычем:

— Как живем, отец?

— Помаленьку, — скромно отвечал старик.

— Ничего, дед! Держи хвост трубой. — И хохотал.

Меня почему-то злил его развязный тон, его всегда улыбающиеся губы. Непонятно, чем он нравится Лите.

Однажды я спросил ее:

— Зачем ты уехала из Москвы?

Лита ответила не сразу, и мне показалось, что-то дрогнуло в ее голосе.

— Много знать будешь — скоро состаришься.

Раза два в неделю Аверьяныч подкатывал на щегольском карем жеребце, укутывал Литу в медвежью доху и увозил в легких санках неизвестно куда. Возвращалась она поздно. Ожидая ее, Аграфена Ивановна не закрывала дверь. Лита кралась вдоль печки, стараясь не шуметь, и обязательно роняла кочергу, которой подпирали дверцу плиты. Скрипели половицы, скрежетали пружины кровати, бессмысленно звенели струны задетой нечаянно гитары.

Я догадывался, что Аверьяныч был человек со связями. В этом я окончательно убедился после того, как к нам явился монтер и подключил нашу квартиру к сети. Правда, пользоваться лампочкой имела право только Лита. Провод с патроном монтер протянул к ней за занавеску, но девушка проявила щедрость и подвесила лампу посредине комнаты. В результате даже в нашем закутке стало так светло, что можно было читать.

Не знаю, с чем это было связано, с покровительством Аверьяныча или с работой в детском саду, но Лита приносила домой батоны, манную крупу, сметану. И деньгами она распоряжалась очень свободно. Помню, встретил Литу, когда она возвращалась с базара. В сетке она несла большой кусок свинины с белыми прожилками сала. Такой кусок стоил несколько сот рублей.

Как-то поздним вечером я был у себя один. Лита пришла ко мне, села на наш единственный табурет и стала «задираться»:

— Тебе нравятся мои духи?

— Не думал.

— А как по-твоему — я красивая?

— Даже слишком.

— Это плохо или хорошо?

— Не знаю.

— Скажи: что ты думаешь о Викторе?

— Что за Виктор?

— О Викторе Аверьяныче.

— О нем я не думаю.

— Неправда. Как ты считаешь?

— Вам видней.

— Или любовь с водкой не бывает?

Я видел, что ей хочется поссориться со мной, а мне ссориться не хотелось. И вдруг с ней что-то случилось. Без злобы, с усмешкой проговорила:

— А ведь мечтала стать артисткой… Чем-то вроде Франчески Гааль. Теперь с этим покончено. Из института меня, конечно, вытурили. Была студенткой, а теперь никто…

— Так не бывает, чтоб никто.

— Значит, я стала…

Она сказала грязное слово так неожиданно, что я вздрогнул и вдруг понял, что она пьяная. Как я раньше не заметил?

— Не надо так, Лита, — попробовал я успокоить ее.

— Разве я не угадала, что ты обо мне думаешь?

— Нет, не угадала. Я знаю — ты хорошая.

— По головке гладишь? А я не маленькая и не хочу, чтобы меня гладили…

— Я сказал, что думал.

— Слишком уж ты вежливый, — проговорила она раздраженно и ушла.

Было непонятно, зачем она пытается вызвать меня на ссору. Меня смущала ее красота. Неловко было смотреть в лицо. В нем виделось мне нечто излишне откровенное, обнажающее то, что надо скрывать.

Я написал «красива», но это неверно. Иногда лицо ее становилось почти отталкивающим. Когда она сердилась. И не только в лице, во всем ее облике появлялось что-то чужое, от нее так и веяло холодом, как зимой от плохо заклеенного окна. А вот если настроение хорошее, вся она становилась добрая-предобрая, и душа вся нараспашку. Впрочем, это, возможно, только казалось. Одно я заметил точно — ей нравилось меня смущать. Как уставится на меня «такими» глазами! Я даже не выдержал:

— Зачем ты на меня так смотришь?

— Ты мне нравишься.

Конечно, она это так говорила, первое, что на ум придет. Это я хорошо понимал, но все-таки смущался, краснел.

А жизнь шла своим чередом. Незадолго до нового года Аграфена Ивановна привела новую жиличку — Настасью Львовну — маленькую сухонькую старушку, остриженную под машинку, и объяснила:

— Вот она выписалась из больницы, а деваться некуда. Никого у нее нет, а сама, видите, какая… Из дворян, между прочим.

Место Настасье Львовне определили на сундуке у окна. Здесь старушка никому не мешала. Спала на сундуке, подставив под ноги стул, обув валенки, натянув на себя все, что у нее было теплого. Голоса ее я долго не слышал. Встречаясь со мной, она поспешно сторонилась и что-то шептала, должно быть, здоровалась.

Аграфена Ивановна сказала мне, что это ее старая, еще дореволюционная заказчица. В молодости — красавица, каких мало. Звали ее тогда Аннет. Служила гувернанткой в семье купца-миллионера. Потом стала его любовницей. Он возил ее в Париж и в Неаполь. Купил ей дом на Почтамтской. Во время революции купец бежал с Колчаком. Звал с собой и Аннет, но она не захотела покинуть родину. В двадцатых годах дом у нее отняли. Жила уроками французского языка, потом уборщицей, затем собирала целебные травы и сдавала в аптеку. А когда ослабли ноги, стала продавать веники около Громовской бани. И вот теперь поселилась у Аграфены Ивановны. От прошлого осталась только засаленная французская книжка — старинные народные сказки. В ней лежала бархатная закладка с вышитой бисером серой кошечкой на желтой подушке.

Примостившись в сторонке, у окна, Настасья Львовна читала эту книжку, нацепив очки, которые прикрепляла к ушам засаленными шнурочками.

Аграфена Ивановна шептала мне:

— Еще год назад какая ловкая старушка была. Такая задубелая, я считала, износа ей не будет, а вот заболела, потеряла силу. Хорошо, что добрые люди нашлись… Прости меня, грешную…

Теперь, когда вечерами в комнате было светло, Аграфена Ивановна ввела обычай читать вслух. Из верхнего ящика комода она доставала «Святую книгу» с пожелтевшими ветхими страницами. Первой располагалась за столом сама Аграфена Ивановна. У печки, спиной к горячему обогревателю, умащивался Захар Захарыч. Настасья Львовна осторожно слезала со своего сундучка и присаживалась рядом с Георгием Ивановичем на «фотографическом» диванчике. Аграфена Ивановна строгим голосом замечала Захару Захарычу, который принимался свертывать цигарку:

— Будет тебе смолить. Без малого всю комнату прокоптил. Послушал бы лучше, как святые люди жили…

Георгий Иванович пододвигал книгу поближе к себе и начинал читать ровным, монотонным голосом, не соблюдая знаков препинания. От этого получалась иногда удивительная бессмыслица, нарочно такого не придумаешь…

— «В Костроме княжил тогда Василий Георгиевич. Однажды в 1239 году августа 16-го числа он вздумал отправиться на охоту в густой лес. Отстоящий от города в одной версте. Там во время охоты, но поблизости того места где находился князь. Со своею свитою пробежал какой-то зверь…»

Все слушали Георгия Ивановича внимательно, но в этом месте Захар Захарыч воскликнул радостно:

— Обожди-ка. Это как же понять: «со своею свитою пробежал какой-то зверь»?

Георгий Иванович склоняется над книгой, водит пальцем по строкам.

— Тут так и напечатано: «со своею свитою».

— Какая ж у зверя свита?

— Написано — значит так и было, — вступается за чтеца Аграфена Ивановна.

— Позвольте, — скромно вмешивается Настасья Львовна. — Я так поняла, что не зверь был со свитою, а князь Василий Георгиевич.

— Ну, ясное дело, князь, — радуется Аграфена Ивановна. — Читай дальше.

Георгий Иванович поправляет очки, прокашливается и продолжает неторопливо, но так же — без всякого выражения и не признавая знаков препинания:

— «Князь поспешив преследовать его заехал в непроходимую. Чащу леса и потеряв след зверя остановился и вдруг. Прямо перед собой увидел на сосновом дереве икону богоматери. Изумленный князь сошел с коня и с недоумением размышлял. Откуда взялся этот образ однако решился. Снять с дерева икону но едва прикоснулся как икона поднялась в воздух…»

Аграфена Ивановна внимала с умилением и время от времени крестилась. Настасья Львовна часто вздыхала, стараясь подавить зевоту, и тайком почесывалась. Захар Захарыч слушал, отвернув лицо в сторону, изредка с язвительной улыбочкой вставляя замечания. Когда дошло до того, что икона поднялась, он прервал чтение:

— Ну уж, вот этому я никак не поверю. На чем же она подымалась, на крыльях, что ли? Так о крыльях ничего не сказано. Ну-ка, Гошка, прочти еще разок это место.

Георгий Иванович читает еще раз.

— Вот, слышали? — торжествует слепой. — Про крылья ни слова.

— Ну и что ты доказал? — вступается Аграфена Ивановна. — Без крыльев. На то и чудо. Тебе б еще мотор, как у ероплана. Заткнись уж, нечестивый.

— В таком случае о чем и толковать! — притворно соглашается Захар Захарыч.

— И верно — помолчи. Оно лучше будет.

Аграфена Ивановна окликает Литу:

— Литочка! Иди-ка к нам, послушай!

— Мне спать надо, — откликается из-за занавески Лита. — Завтра к восьми на работу.

Аграфена Ивановна, желая показать свою ученость, обращается ко всем:

— Теперь так не пишут. Нет той святости. В нынешних книжках все романы — на одной странице познакомились, а на следующий она уже брюхатая. Даже никакого интересу.

Лита фыркает у себя за занавеской. Аграфена Ивановна обижается:

— Ничего я не сказала смешного. Говорю, как есть. Мы хотя и неученые, но тоже кое-что понимаем.

Такие чтения и разговоры продолжались иногда за полночь. Георгий Иванович запинался все чаще. Настасья Львовна изо всех сил старалась сидеть ровно, но то и дело клевала носом. Одна Аграфена Ивановна готова была слушать хоть до утра.

— Настасья Львовна, вы на пол упадете, расшибетесь, — говорит она без раздражения в голосе. — Вы лучше прилягте.

Много раз я замечал, что к Настасье Львовне у нее особое почтение.

Когда Настасья Львовна только появилась у нас, Аграфена Ивановна говорила:

— Тесно у нас, да что поделаешь — в тесноте да не в обиде. Вижу, пропадает человек, как не приютить…

Одно время я считал Аграфену Ивановну не особенно умным, но добрым человеком. Злой человек не приютил бы старушку, от которой никакой пользы. Но вскоре я понял, что доброта служит Аграфене Ивановне лишь личиной, помогающей скрывать нечто другое. Как только Настасья Львовна оправилась после болезни, Аграфена Ивановна нашла ей применение.

Каждое утро, когда я собирался на работу, Аграфена Ивановна помогала одеться Настасье Львовне и Захару Захарычу. Я слышал их разговор:

— Настасья Львовна, возьмите мое кашне. Все грудь прикроете. И пуговица на пальте на одной ниточке висит. Что ж вы мне не скажете?

Заботливо укутав обоих стариков, провожала их в хлебный магазин просить милостыню. Днем она раза два бегала «проведать стариков», а проще говоря, сводить и того и другого в уборную. Вечером, когда магазин закрывался, она приводила их домой. Куски хлеба из холщовых сумок она вытряхивала на стол, и начинались пререкания.

— Почему так мало? — ворчала Аграфена Ивановна на Захара Захаровича. — У Настасьи Львовны чуть не вдвое больше. Опять сожрал? И сколь можно жрать-то? Как только тебя не раздует?

— Ни кусочка в рот не взял, — оправдывался слепой. — Сама бы постояла. Весь день-деньской на ногах. Думаешь, легко? Только вчера на пол опустился, хлеборезка орет: «Ты что здесь расселся, как в бане на полке? Покупателю всю дорогу загородил». А откуда мне известно, загородил или нет?

— Ты мне зубы не заговаривай. Если б не Настасья Львовна, я б и не знала, сколь подают, а у тебя вдвое меньше, язви тя…

По всему видно было, что старик мешает ей, что она ненавидит его и нарочно не скрывает своих чувств. Между тем хлеба старикам хватало. Аграфена Ивановна купила даже козу, и Георгий Иванович приспособил для нее дровяной сарайчик во дворе. Этой козе шла большая часть хлебных «довесков», а также картофельные очистки, которые Аграфена Ивановна каждое утро собирала по всем квартирам нашего двора. К козе этой она испытывала самые нежные чувства. С умилением рассказывала:

— Как человек, меня любит. Только зайдешь, а она здоровается: «Ме…е…»

Сытая старуха от нечего делать становится болтливой.

Однажды, когда мы оказались вдвоем, Аграфена Ивановна разоткровенничалась:

— Мой первый-то самостоятельный такой мужчина был, при усах. Далеко Захарычу до него. Как сейчас помню, является один раз ночью и говорит: «Груня, пошли со мной». — «Куда, говорю, в такую пору?» — «Зову — значит дело есть». — «Что за дело ночное?» — «Весьма необходимое и требует женской деликатности». Ну, что скажешь — муж есть муж. А у ворот его уже пролетка ждала. Сели, с места как рванем, аж в глазах замельтешило. Приезжаем в ихний участок. А там этих полицейских чинов, что вшей на гашнике. Прости меня, грешную… Все на службу вызваны, и никто не спит. Спускаемся в подвал, мой отпирает железные двери, а за ними камора. А в каморе той женских понатолкано — видимо-невидимо. У какой зубы повыбиты, какая босая, платья и пальто порастерзаны. Все в крови. Кто плачет, а одна так пела. «Кто ж это такие?» — спрашиваю Семена. «А это, — отвечает, — социалисты. Те самые, что против веры, царя и отечества. Днем они с красным флагом ходили». Я как услышала, так у меня ажно коленки заиграли, слова вымолвить не могу. И стали этих социалисток по две в отдельную комнату водить, и мы их осматривали и ощупывали — я и еще две женщины. Некоторые с полной готовностью, вежливо так, а иные сопротивлялись. Всяко было, потому что в комнате мороз, и некоторые растелешаться не желали. В таких случаях мужчин приходилось звать, силу применять. Но большая часть добровольно все показывала — чего ломаться-то?

— И что же вы нашли?

— Почитай, ничего. Если у кого что и было, то по дороге в участок побросали.

— Вы их виноватыми считали?

— Пошто так? Некоторые и невиновные попали, но их все одно не отпускали. До установления личности… А одна так рожать вздумала, должно с перепугу. Ей бы еще ходить и ходить. Мертвенькую родила, девочку.

— Вы их били?

— Мы — нет. Зачем же? Они уже до этого побитые были…

Аграфена Ивановна задумалась, что-то припоминая.

— Да, бить умели. Еще как умели-то… Так нутро отобьют, что не умрешь и жить не будешь. Я одну из тех потом встретила в Громовской бане. Когда осматривала, помню, девушка справная была, белая, в своем теле. А тут глянула — боже ты милостивый! — шкелет и шкелет… Шайку воды налила, а поднять не может. Я с ней поздоровкалась. Она взглянула на меня глазами такими, вроде бы не в своем уме, и мимо прошла. Будто не узнала…

— И не жалко вам их было?

— Как не жалко? Очень жалко даже. Всю ночь мы глаз не смыкали. Через них сама вся как есть в крови перемазалась. Потом цельный день ничего есть не могла, тошнота давила.

— А потом что?

— Это уже меня не касалось… Мое дело шить. Я сызмальства с иглой да наперстком. На самою генерал-губернаторшу шила и на ее дочерей. И сама любила пододеться. Выйду на Миллионную, что твоя картинка. Любо-дорого посмотреть. И за людьми примечала. Я и сейчас по улице иду — у меня один интерес: кто во что и как одет, а главное, как оно сшито. Иногда повстречаю женщину в красивом платье, заверну и за ней следом иду, в мыслях уже раскраиваю и соображаю… Это я сейчас со старьем вожусь, а раньше я помногу зарабатывала…

— Когда это было? Женщин обыскивали?

В это время пришел Захар Захарыч и сразу вмешался в разговор:

— О чем речь? Социалисток похватали? А я вам точно скажу — было это в октябре 1905 года. Тогда же правление Томской дороги подожгли. В нем тоже социалисты были. Которые погорели, которых так кончили. Те, которые горели, шибко кричали. Некоторые видят, деваться некуда, из окон кидались, с третьего этажа. Этим уже немного добавить надо было.

— Не буробь, что ни попади, а то Алеша подумает, что и ты в этих делах участвовал.

— А мне пошто участвовать? Я смотреть ходил. У меня дружок был. Костик Сацердотов, отец у него торговлю мясом держал, тот участвовал. Гирька у него была на сыромятном ремне, так он ею действовал. И так ловко у него получалось. А потом кто-то его самого застрелил из револьвера. А я не участвовал. Зачем мне? Тогда жизнь человеческая гроша ломаного не стоила. Я больше в сторонке…

До этих разговоров я испытывал к Аграфене Ивановне и Захару Захаровичу некоторую жалость. «Убогие старички. Обломки прошлого», — думал я. Теперь же они не внушали мне ничего, кроме отвращения. Закончив работу, не хотелось идти домой, словно в одной комнате со мной обитали грязные, злые животные. Я предложил тете Маше:

— Давай уйдем отсюда.

Она посмотрела на меня с недоумением:

— Куда?

— Все равно куда. Но только не оставаться здесь.

Я рассказал ей о том, что слышал. Тетя вздохнула.

— А мне до них… И к тому же сейчас зима — куда пойдешь без топлива? Дождемся весны и уйдем.

Тетя Маша согласилась со мной, но я понимал, что соглашаясь, она лишь уступает мне — она действительно не замечала стариков, ее интересы все больше сосредоточивались на больнице, на больных детях и на том, чтобы помочь мне. Все остальное потеряло для нее смысл. И в сущности она была права. Без топлива ни к кому не сунешься. Та зима сорок первого года выдалась особенно безжалостной. К декабрю мы сожгли все, что могло гореть: залежи старой обуви и галош в чуланах, заборы, заднюю стенку дворовой уборной, деревянные ограждения возле молодых деревьев. Анжеро-судженский уголь, который доставала Лита, в нашей печке не горел, а медленно тлел. Ему требовалась более сильная тяга. Возвращаясь с работы, я каждый раз тащил мешок с обрезками досок и щепками.

Загрузка...