18

Под Новый год Аграфена Ивановна и Георгий Иванович ушли в гости. Тетя Маша согласилась за кого-то подежурить. Литу умчал куда-то Аверьяныч. Она заглянула ко мне, проговорила поспешно:

— Сегодня ради Нового года можешь поцеловать меня. Если, конечно, испытываешь такое желание…

Пока я раздумывал, испытываю или нет, она со смехом убежала, бросив на прощанье что-то вроде: «Тюфяк!» Но стоит ли обижаться на нее?

Дома я, Захар Захарыч и Настасья Львовна. Захар Захарыч, как всегда, у обогревателя. Настасья Львовна выползла из своего угла и примостилась с книжкой у большого стола.

Никогда еще так не было: некуда пойти, не с кем перемолвить слово. Напрасно я все-таки не пошел на Спортивную. Морячок звал. И я бы пошел, если бы там не было Зои Большой. А Бекас совсем отделился — где-то раздобыл бутылку денатурата и двинул на Черемошники. Там у него старые друзья.

— Настасья Львовна, что вы читаете?

Я прекрасно знаю, что она читает, но все-таки спрашиваю, чтобы услышать живой голос.

— Сказки, — отвечает она и поднимает по-детски голубенькие глаза.

— По-французски?

— Да.

— Не забыли без практики?

— Нисколько.

— А я вот учил в школе немецкий, а сейчас все забыл.

— Плохо учили.

— А кем вы были до революции?

— Учила детей. В богатых семьях.

Старушка оживляется, продолжает уже без моих вопросов:

— Когда силы были, я хорошо жила. Работала много и зарабатывала немало.

Мне хочется узнать что-нибудь о миллионере, любовницей которого она была, но об этом спросить нельзя. Слушаю то, что она говорит:

— Одно время после революции работала в школе. Но детей стали учить немецкому, а его я знала очень слабо. Пришлось уйти.

— А правду говорит Аграфена Ивановна, что вы из дворян?

— Нет, неправда! Какая я дворянка? Молодой была — покрасоваться хотелось, выдавала себя за дворянку. Теперь все это ни к чему. А французский я знаю потому, что бабушка моя француженка была. Родом из Тулона. Она со мной с детства по-французски разговаривала.

— Как же она в Томске оказалась?

— Она моему деду условие поставила: замуж за него пойдет, если он оставит флот. Он выполнил ее требование и привез к себе на родину, в Томск. Любовь, что поделаешь…

Произнося слово «любовь», она улыбнулась застенчиво. Хотелось расспросить ее про Париж, про Италию, но, посмотрев на нее, понял, что лучше не спрашивать. Не верилось, чтобы стриженная наголо, маленькая, как ребенок, высохшая, робкая Настасья Львовна была когда-то неотразимой чарующей Аннет.

Вероятно, и она что-то припомнила, потому что вздохнула и прибавила, как бы между прочим:

— Отец служил учителем в гимназии. А дома у нас была великолепная библиотека. На французском и английском. Вольтер, Флобер, Мопассан, Гюго… Весь Диккенс, Голсуорси, Гарди. По-английски я только читаю, а говорить не могу.

— Где же эта библиотека? Съели?

Настасья Львовна снисходительно усмехнулась:

— Нет, не съела — подарила университету. Книги — святая вещь…

Я ухожу к себе и включаю радио. Кто-то играет на скрипке. Хорошо играет, так играет, что плакать хочется. Выключаю репродуктор. Лежу и думаю. Вот мой Новый год.

По правде сказать, меня поразила Настасья Львовна. Я считал — купеческая приживалка, а она библиотеку подарила. Все сложнее, чем я думаю. Издали все люди на одно лицо, а присмотришься, каждый неповторим.

За стеной у соседей топают. Музыки не слышно — впечатление такое, что кто-то стоит и нарочно бьет каблуком в пол.

Беру со стола книжку Александра Грина. На Грина натолкнул меня Буров. Хотя бы с Буровым встретить Новый год, но он не пригласил. Лежа на койке, незаметно засыпаю.

Глубокой ночью меня будит грохот в сенях. Колотят в дверь. Иду — отпираю. Это пьяная Лита. Пуховый платок сбился с головы на шею, губная помада размазалась по щеке. Как все пьяные, Лита извиняется. Из-за занавески летят валенки. Я ставлю их сушить на горячую плиту. Затем она бросает мне голубое пальто и платок.

— Алеша, ты знаешь, Виктор Аверьяныч — обыкновенная сука!

— Возможно.

— Не «возможно», а факт.

Слышно, как Лита валится на кровать и через несколько минут зовет меня:

— Алеша, поговори со мной.

Меньше всего мне хочется говорить с пьяной Литой, но все же ныряю к ней за занавеску, сажусь на скрипучий стул. Лита лежит, по пояс укрытая стеганым красным одеялом и смотрит на меня пьяными посветлевшими глазами.

— Ты вот спрашивал, как я попала в Томск… Я что-то соврала, не помню… А знаешь, как было дело? Я сбежала. Постыдно сбежала… Нас послали копать противотанковые рвы. Ты думаешь, это девичье дело? Девчонки с лопатами. Ладони все в ранах. А тут еще эти налетели…

— Испугалась?

— Нет. Вначале я ничего не боялась. Мне даже весело было оттого, что я ничего не боюсь. И все удивлялись, почему я такая отчаянная. А потом все стало по-другому. Была у нас Вера Маркина… Ей осколком снесло подбородок. Ты представляешь? И с тех пор все перевернулось во мне. Вера не умерла, она останется жить, а я стала бояться. Не смерти, нет. Я и сейчас смерти не боюсь и не думаю о ней. Я испугалась стать уродкой. Никому не нужной… И мне стало страшно. Я села и уехала. Струсила. И нет мне прощения. Я сама себя терпеть не могу. Такую слюнявую… Это пройдет когда-нибудь? А впрочем, откуда ты знаешь? Иди к себе. Я спать буду.

Я послушался. От занавески отпрянул Захар Захарович — подслушивал, старый дурак.


Приходят, тоже пьяные, Аграфена Ивановна и Георгий Иваныч. Оба, не снимая шуб, садятся на «фотографический» диванчик и поют:

Когда б имел я златые горы…

и реки полные вина…

Слово «вино» напоминает Аграфене Ивановне о бутылке красного, украденной в гостях. Едва ворочая заплетающимся языком, она зовет:

— Захарыч, Настасья Львовна, Алеша, идите — по стопочке.

Я отказываюсь.

— Он брезгует, — поясняет Захар Захарыч. — Он «кулитурный».

Слово «культурный» он нарочно произносит в исковерканном виде. Выпив по стопке, опять поют, на этот раз «Калинку-малинку».

Под звуки этого хора засыпаю, но ненадолго. Пробуждаюсь от диких криков и выглядываю из своего закутка. Захар Захарыч в одном нижнем белье ходит по комнате, подняв высоко над головой березовое полено.

— Убью. Схоронился, падла! Все равно найду.

— Лампочку расколешь, дурак, — кричит Аграфена Ивановна.

— На… я на лампочку. Все равно найду.

— Разобьешь — тебя током убьет, — пробует напугать его Аграфена Ивановна.

— Туда мне и дорога, — упрямо бубнит старик.

Георгий Иванович, улучив момент, хватает шапку и пальто и на цыпочках крадется к двери. Вслед ему летит полено.

— Придешь — голову оторву, — грозит слепой.

Постепенно все затихает. Снова задремываю.

Просыпаюсь оттого, что Георгий Иванович трясет меня за плечо.

— Алеша…

— Что?

— Одевайся, пойдем в Буфсад.

«Спятил старик», — заключаю я.

До революции Буфсад служил чем-то вроде маленького городского парка. Вечерами молодые люди танцевали там под звуки духового оркестра, дамы прогуливались с кавалерами, показывали свои наряды. Позже на его траве играли ребятишки, но что делать в саду зимой.

— Сколько времени? — спрашиваю я.

— Три часа ночи. Самое время.

Я пытаюсь перевернуться на другой бок и уснуть, но Георгий Иванович стаскивает меня с койки. На этот раз он объясняет мне суть дела. Когда бродил по улицам, зашел в Буфсад. А там происшествие: двое «очкариков» свалили березу, очистили ствол от веток, разрезали на двухметровые сутунки, только увезти не успели. Их увели в милицию, а сутунки остались лежать на снегу.

— Пойдем, — предложил Георгий Иванович. — И санки с собою возьмем.

Предложение стоящее — у нас кончились и дрова и уголь.

Преодолевая сон, оделся.

Ясная лунная ночь. Березы в Буфсаду стояли белые, высокие, почти без сучков. В стороне от твердой тропинки нашли в снегу то, что искали. Разместили на санках три сутунка. Съездить пришлось три раза. Георгий Иванович все время рассказывал:

— Иду я, слышу — пилят. Потом свисток. Откуда ни возьмись, два милиционера. Те так и обмерли. В очках какие-то — слабаки. Делать нечего — потопали в отделение. А береза-то — я соображаю…

Сутунки сбросили около дровяника. Затаскивать было некогда, хотя дверь в сарайчик была не заперта.

С удовольствием возвращаюсь в теплую комнату, не раздеваясь, валюсь на койку. Только засыпаю, как начинает рыдать Аграфена Ивановна. Она кричит ничего не понимающей спросонок Лите:

— Голова напрочь отрезана… И кишки по всему полу… И за что я такая несчастная…

Мелькает в сознании лицо Георгия Ивановича с уныло висящими усами.

По спине пробегают мурашки ужаса. Вскакиваю, выбегаю к старухе.

— Что случилось?

Оказывается, кто-то залез в сарайчик, заколол и унес козу. Отрезали голову, примкнутую за рога цепью, и выпустили кишки, чтобы легче было нести.

Больше я не пробовал уснуть. Наступило утро. Получил хлеб, принес два ведра воды, хотел отправиться на работу, как вдруг услышал из-за занавесочки всхлипывания.

— Лита, — позвал я, — ты еще не ушла?

Девушка не откликнулась. Я вошел к ней. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку.

— Ты что? Заболела?

Она помотала головой из стороны в сторону.

— Лита, тебе же к восьми на работу.

— Наплевать.

— Ты с ума сошла!

— Я хочу домой.

— Судить будут за прогул.

— Пусть!

— Лита!

— Иди ты со своим сочувствием знаешь куда?

После этого я обозлился — несмотря на сопротивление, вытащил ее из-под одеяла и заставил одеться.

— Как тебе не стыдно? — плакала она. — Я в таком виде…

— А мне и горя мало. Причем имей в виду, будешь сидеть — я передачки носить не буду.

— И без тебя принесут.

— Ты думаешь, Аверьяныч? Черта с два…

— Я домой хочу.

— А на Марс ты не хочешь? Аэлита!

Не помню, о чем мы еще говорили. Лита хныкала, как маленькая. Перестала только на улице.

— Ты что? Влюбилась? — поинтересовался я.

— Еще чего не хватало.

— Так в чем дело?

— Надоело все… Абсолютно все. Даже ты…

Это был у Литы единственный случай малодушия, который я помню.

Уже вечером из-за занавески гудел бас Аверьяныча, звенели весело струны гитары и голос Литы пел:

Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?

А на работе меня встретил беззаботно-веселый Морячок. Протянул кирпич хлеба.

— Это тебе к Новому году. Ешь, сколько влезет.

— Откуда такое богатство?

— Дед Мороз подарил.

— Нет, правда, — спер?

— Конечно, только не я.

Давясь от смеха, Морячок рассказал: шел на работу минут двадцать назад. Вдруг навстречу, в темноте белая собака, в пасти что-то несет. Морячок не растерялся, топнул ногой, прикрикнул:

— Ты что делаешь?!

Собака кинулась в сторону, бросила то, что несла. Морячок поднял — буханка теплого хлеба. Видно, где-то около магазина разгружали развозку. Собака умудрилась унести буханку, но бедняге не пришлось полакомиться.

Мы нарезали хлеб тонкими ломтиками, для дезинфекции поджарили на плите и разделили на всех, кто был в столярном цехе.

Уплетая хлеб, я спросил Морячка, как он встретил Новый год.

— На все сто. У Зои.

— А Ольга была?

Спросил так просто, нисколько не веря, что она может прийти на Спортивную. И вдруг Морячок сказал:

— Была. И я говорил с ней о тебе. Вернее, сказал, что один человек очень хотел бы ее видеть. Она сразу догадалась, что я о тебе. Спросил ее, что передать тому человеку. Она сказала: «Передай, чтоб забыл, и чем скорей, тем лучше». Я спросил: «Почему так бессердечно?» Она ответила: «Пусть найдет себе здоровую». «Но ведь он всерьез». — «Тем более». Вот и поговори с ней. Но она, и правда, там не живет. Зоя шепнула, что где-то на Алтайской…

— Знаю, но Алтайская большая…

Да, большая. Какой же я дурак, что не пошел с Морячком.

— А как у тебя с Зоей? — спросил я.

Колян нахмурился, развел руками:

— К себе зовет жить. Что ты, говорит, по общежитиям мотаешься?

— А ты?

— Боязно как-то, — Морячок зябко поежился. — Это получится — я, вроде бы, женился?

Загрузка...