Иногда я ночевал на полях. Нередко оставался здесь и старый плотник Чинаров. У него болели ноги, и он не мог ходить на Зональную станцию, где жил. Вместе с нами укладывались спать в землянке двое парней. Один — Степан, по прозвищу Бекас, другой — Коля Морячок.
Только позже, при очень печальных обстоятельствах, я узнал фамилию Бекаса. Он был высокий, загорелый, любил при случае похвастать своей физической силой, держался независимо, разговаривал неохотно, случалось, уходил от всех в сторону, ложился на пожухлую траву, курил и смотрел в небо. В эти минуты его лучше было не трогать.
Все знали, что Бекас отпущен недавно из тюрьмы и дал подписку о невыезде. Что-то тянулось за ним. Каждую ночь он обязан был являться «в расположение» строителей, но чаще всего этого не делал.
Товарищ его — Морячок, низенький черноглазый паренек, на вид застенчивый и тихий, бывший вор из Одессы, тоже из тюрьмы, ныне расконвоированный. Морячком его прозвали за то, что под рваным пиджаком он носил морскую тельняшку.
Чинаров заваливался спать рано. Мы лежали на соломе подле костра. Бекас говорил мне и Морячку:
— Главное, попасть на зарубку… Я вот не попал. Жизнь вся пошла наизнанку. Бывает же так, что на одного человека навалятся все несчастья. А впрочем, я и сам во многом виноват… Жил с отцом и братом в деревеньке на Оби. Где точно — это не имеет значения. В первые же дни войны отец и брат ушли на фронт. А меня не взяли — признали негодным. Одно слово-то, только послушать, — негодный. После этого и жить не хочется. Была в нашей деревне одна девчонка. Вера. Тоже осталась одна. Ребенок по сути дела. Семнадцать лет. Стал на нее конюх посматривать. А конюх этот урод — с короткими ногами, Иннокентий Сараев. А так здоровый бугай. Много в деревне девок перепортил. Посмотрел я, посмотрел — пропадет она. А мне она давно нравилась, можно сказать — со школьных лет. Я и говорю ей: «Переходи ко мне жить. Что будешь одна маяться?» Забили мы ее избу, перешла она ко мне. Стали жить, как муж и жена, а потом с ней что-то случилось. Повез я ее к фельдшеру. По дороге говорит: «Давай на берегу переночуем. Может, мне лучше станет. Не могу больше на воде». Вынес я ее на берег. Балаган построил, чаю вскипятил. Но есть она ничего не стала. Утром просыпаюсь — она холодная. После той ночи мне все ни к чему стало.
— Отчего ж она умерла?
— А кто ее знает… Жар у нее сильный был. Прямо горела. Привез я ее обратно… В чем была, в том и похоронили. А вещей у нее никаких. Все на хлеб выменяла. Как не жила.
Пошел к председателю. «Отпусти, говорю, по-хорошему. Все равно убегу». Он нехороший мужик был. Ну, что ж, говорит, беги. Но только помни — убежишь — тюрьмы тебе не миновать. Мы за тебя не заступимся… Я сильно сомневался, что делать. Да несчастный случай помог. Повез я с обозом зерно. Дали мне четыре лошади, а всего обоз образовался — подвод тридцать. Вожжей не было. А мне еще Лыска досталась — на один глаз кривая, то есть с бельмом. То ли мне нарочно Иннокентий ее подсунул, не знаю. Только около Смирихинского моста, смотрю, моя Лыска все левее, все левее забирает, я кинулся, да поздно. Вместе с телегой покатилась под откос. Сломала ногу переднюю, правую. Мужики сбежались, кули с хлебом перегрузили, а Лыску прирезали и мясо с собой взяли. Председатель мне так прямо и сказал: «Под суд пойдешь»… Я говорю, Иннокентий виноват, что кривую лошадь отправил и вожжей не дал. А председатель смеется: «Там и расскажешь. В понедельник отправим тебя в район». Но я дожидаться не стал… Сговорился с двумя товарищами, взломали склад сельпо, взяли продуктов и четыре ящика водки, украли весельную лодку и двинулись против течения. Конечно, за нами погоня. Но они на моторном катере, а его далеко слышно. Мы успевали спрятаться на островах. Проще говоря, повезло. Еще раз повезло, когда прицепились к барже, которую вел буксир. За ночь отмахали километров двести. После этого уже не страшна погоня. За водку, которую мы привезли, купили фальшивые документы. И все вроде бы пришло в норму, я поступил работать грузчиком на конфетную фабрику, как вдруг меня забрали. Арестовали за то, в чем я нисколько не был виноват. Обвинили, что в столовой украл пальто. Никакого пальто я в глаза не видел. Единственное, в чем виноват, — позубоскалил с девчонкой гардеробщицей. Потом она показала, что я нарочно отвлекал ее внимание, пока другие пальто взяли. Просидел в тюрьме месяц, а потом меня отпустили.
О тюрьме Бекас сохранил самые плохие воспоминания.
— С меня хватит, — говорил он мне. — Там в два счета можно концы отдать. Свои же пришьют…
— Забоялся? — спросил Морячок.
— Я еще пожить хочу, — тряхнул грязным чубом Бекас. — А, к черту это все… Расскажи, Колян, что-нибудь интересное.
Серьезный разговор на этом закончился, а дальше пошла похабщина. Бекас и Морячок рассказывали всякую чепуху, причем выставляли себя этакими неотразимыми волокитами.
Никто не заметил, как рядом оказался старик Чинаров. Он наклонился к костру, чтобы подпалить табак в своей коротенькой трубочке. Все невольно замолчали, так как и тон и тема были не для чужих ушей. Видно, и Бекас, и Морячок подумали об одном и том же: слышал старик их похвальбу или нет. Чинаров невозмутимо прикурил от тлеющего конца ветки, уселся поудобней и проговорил беззлобно:
— Вот дурни. Ей-богу, дурни… Все одно у вас на уме: девки да девки… А что хорошего в девках? Бестолковые они, как телки…
Он затянулся табачным дымом и, прищелкнув языком, лукаво сощурившись, закончил:
— А по-моему, нет лучше старушечки… Уж как она знает, что тебе нужно-то!
Прозвучало это так искренне, а главное, так неожиданно, что мы все так и покатились со смеху. Чинаров посмотрел на нас снисходительно, как на несмышленных детей, и поплелся в землянку досыпать.
Землянка у нас была хорошая. Сухая, вырытая в твердом грунте. На нарах свежее, мягкое сено.
Вспоминаю Чинарова. Лицо — монгольское, косо прорезанные, умные глаза, редкая бороденка. В речи заметна медлительность человека, который думает не по-русски и тратит время на перевод языка. Работал он как молодой, но у него болели ноги, и поэтому ходил он вперевалку, как глубокий старик. Все говорил, что если бы натирать ноги тройным одеколоном, то давно бы выздоровел. Но где теперь достанешь тройной одеколон?
Столовая помещалась здесь же, на полях. Почти каждый вечер к нам приходили две девочки-подсобницы, которые носили воду, чистили в столовой картошку, кололи дрова. Они, идя с работы, заходили к нам, усаживались около костра и пели. Не помню даже, как их звали. Девчонки как девчонки. Некрасивые, ненарядные, невеселые, некокетливые. Просто девчонки, очень уставшие после длинного рабочего дня. И все-таки, прежде чем уйти домой, они заходили к нам. Еще приходил сторож с ружьем. Пели: старик Чинаров, сторож, Бекас и девчонки. Мы с Морячком лежали на соломе несколько поодаль и слушали. Вот тут я первый раз понял, что такое песня. Что общего между этими людьми? Две девчушки, два старика и бывший вор пели про Ермака, старые деревенские песни, мне незнакомые и некоторые знакомые: про бедных девушек, которые вынуждены по воле злых родителей покидать своих любимых, про красных конников, отправляющихся на разведку, и безвременной их гибели. «Там вдали за рекой заблестели штыки — это белогвардейские цепи». Мы слушали, словно завороженные, а Коля Морячок даже шептал:
— Эх, черти!..
В ту пору я понял, что человек всегда ищет тепла и хоть маленького кусочка красоты. Неприютность осенних полей, кругом холодный мокрый лес, у каждого горе и свое, и общее. Каждого так или иначе задела война: или он сам, или его близкие отдали ей что-то невозвратимое. Видимо, эта песня после заката солнца, у костра каждому из нас служила островком человеческого счастья. Никогда ни до этого, ни потом я не слышал, чтобы люди пели так серьезно, так проникновенно, так для себя.
И кончалось это всегда одинаково: девчата умолкали, смотрели на запад, где за молодыми березками угасали последние проблески заката, и говорили: «Нам пора!» Их никто не уговаривал. Они поднимались и уходили в темноту, и не случалось, чтобы Бекас или Морячок увязались их провожать. Провожать — это было бы нечто совсем другое, ненужное.
Меня удивляло, что и Бекас, и Морячок говорили про прежних своих девчонок всякие гадости, а про этих девчат никогда ни один из них не сказал плохого слова…
Сторож тоже уходил куда-то. Бекас лениво брел в лес, трещал там, как медведь, сухими сучьями и возвращался, волоча за собой чуть не целое дерево, и швырял его в костер, чтобы оно горело до утра.
С Бекасом и Морячком связано у меня одно событие, истинное значение которого я понял только потом. Редко мы сразу умеем определить смысл того, что с нами происходит…
Теперь многие мелочи исчезли из памяти, но главное осталось. В одно из воскресений мы работали неполный день и втроем пошли в город. Все бы кончилось ничем, но у Бекаса и Морячка оказалась восьмисотграммовая бутылка спирта и талоны в столовую одного завода. Я сначала отказался идти с ними, а потом согласился, потому что вспомнил, что тетя в эту ночь дежурила в больнице. Сдерживало некоторое опасение — чем все это кончится, но вместе с тем хотелось чего-то необычного. «Будь что будет», — решил я.
В столовую мы пришли к ужину, то есть как раз в пору. Идя из Степановки в город, я все пытался угадать, откуда у ребят спирт. И, кажется, догадался. Они жили «в расположении», на углу Черепичной и Кирова, на втором этаже, а в нижнем этаже помещалась аптека. Вот в этом, наверно, и крылась разгадка.
Мы уселись в уголке. Нам принесли бигус — так называли нечто вроде горячего винегрета — и компот. Хлеба, конечно, не было. Его следовало приносить с собой.
По правде сказать, мне здесь совсем не понравилось, очень много народа и неумолчный шум. Все громко разговаривали, звенела алюминиевая посуда, где-то рядом работали машины, и от этого посуда на столе дребезжала и двигалась. Слышались близкие удары механического молота и какие-то заунывные скоблящие звуки, как будто пилили железные листы.
— Что это? — спросил я.
— Ерунда, — небрежно ответил Бекас. — За стенкой кузнечный цех.
Оказывается, я совсем уже отвык от шума и множества людей.
Бекас сходил куда-то и принес графин с водой, потому что и Морячок, и я отказались пить неразведенный. Начали с компота, чтобы освободить стаканы… Уже налили понемногу, когда к нам подсели две девчонки. Собственно, какие девчонки? На девчонку похожа была улыбчивая, с родинкой возле глаза. Другая — женщина лет под тридцать, хмурая и неразговорчивая. Она о чем-то задумывалась, отвечала невпопад. Зато молоденькая тараторила без умолку, сбегала еще за двумя стаканами и предложила «познакомиться по-настоящему, а то так не поймешь: знакомы или нет». Оказалось, что обеих зовут Зоями.
— Зоя Большая и Зоя Маленькая, — расхохоталась молоденькая. Только Зою Большую было неудобно так называть, и само собой получилось, что в лицо ее стали величать Зоей Николаевной.
Выпили по полстакана разведенного и заели бигусом. От усталости и оттого, что бигус был никуда не годной закуской, я почувствовал, что пьянею.
Зоя Маленькая предложила:
— А чего здесь торчать… Шум такой — поговорить нельзя. Айдате к нам. Картошки наварим.
— Все равно война, — вдруг сказала Зоя Большая и спросила Бекаса: — У тебя еще есть?
Бекас показал, сколько у него в бутылке.
Вышли на улицу. Было холодно и звездно. Я сказал:
— Счастливо оставаться!
— И не думай даже, — запротестовала Зоя Маленькая, решительно беря меня под руку. — С нами…
— Я буду лишний.
— У нас и третья найдется, — сказала серьезно Зоя Большая. Зоя Маленькая потянула меня в сторону и зашептала:
— Девчонка что надо… Она мне сама призналась: «Я бы рада познакомиться, да не умею». Сам увидишь — редкая девчонка. Я ведь врать не буду. Такую сто лет ищи — не найдешь. Только ты с ней не хами. Она не такая, как мы… Культурная…
Зоя Большая сказала:
— Пойдем. Все равно война…
Зоя Маленькая, уводя меня вперед и прижимаясь ко мне, продолжала шептать:
— Тебе понравится. Я знаю, что говорю. «Спасибо» потом мне скажешь.
По дороге заходили куда-то «получать долги», а попросту, как я понял, занять хлеба. Пришли на какую-то темную улицу. Позже я узнал, что это была Спортивная. Вошли в какой-то двор без ворот. Стали подниматься по темной лестнице. Зоя Маленькая, ухватив меня за руку, предупредила:
— Держись левой стороны. Перил-то нет.
— А куда они делись? — спросил Морячок.
— Да мы же их сожгли, когда электричество отключили, — расхохоталась в ответ Зоя.
Вышли на площадку второго этажа. Синело окно без рам — в него хлестал осенний ветер. Рамы девчата, должно быть, тоже сожгли, но уточнять я не стал.
Какая-то из Зой постучала во что-то мягкое — должно быть, дверь, обитую мешковиной. Прислушалась. Никто к двери не подходил. Постучали еще раз, посильнее и настойчивей.
— Может, дома нет? — сказал Морячок.
— А где ж ей быть?
Снова прислушались. И тогда послышались размеренные странные звуки — скрип и стук.
— Кто это? — спросил я.
— А это та самая, — ответила чуть слышно Зоя Маленькая, — для тебя.
И, крепко сжав мою руку, добавила:
— Только не показывай вида. Если не поглянется — сразу сматывайся. Только не обижай, она и так обиженная.
Входная дверь открылась. Перед нами стояла девушка на костылях. Фигура ее освещалась пламенем коптилки, стоящей на плите. Серое осеннее пальто, низкая до самых бровей челка, глаза не то черные, не то темно-коричневые, узкие бледные губы. Запомнилось общее выражение лица — недовольное, строгое, даже властное.
— А мы не одни, — проговорила Зоя Маленькая, и в голосе ее послышалась непонятная мне робость.
— Вижу, — коротко ответила девушка, неловко повернулась на костылях и ушла к себе за фанерную перегородку.
Меня поразила комната, в которой я оказался. Все в точности так, как у нас на Черепичной. Так же справа от двери печь с обогревателем. Так же пестрели занавесочки, натянутые на бечевках, и, что казалось самым удивительным, точно против двери находилась фанерная стена, отгораживавшая крошечную комнату с одним окном.
— Располагайтесь, как дома, — сказала Зоя Большая.
— Оля, выйди познакомиться, — позвала Зоя Маленькая.
Но Оля за своей фанерой молчала. Зоя Маленькая пошла к ней. Послышался шепот. Сперва ничего нельзя было различить, потом послышалось:
— Хороший парнишка Алеша.
— Не нужно мне никого.
— Он же к тебе…
— Я его не звала…
По правде сказать, мне очень хотелось уйти.
Появилась Зоя Маленькая и, довольно энергично подталкивая меня к фанерной двери, сказала вполголоса:
— Все будет в порядке. Только не тушуйся…
— Я лучше домой.
— Не выдумывай. Я-то знаю, что делаю…
Я несмело появился на пороге Ольгиной комнатенки. И снова меня поразило сходство с нашим «закутком»: такое же окно с треснутым стеклом, такие же щели между рамой и косяками, заткнутые газетами, такой же шаткий столик, прикрытый газетой. Только коек стояло не две, как у нас, а одна, и на столике в старинном бронзовом подсвечнике горела свеча. Такой роскоши у нас уже не водилось.
Оля, не вставая с койки, протянула мне руку и сказала:
— Перевалова.
Я пожал ее холодные пальцы:
— Алеша.
Чудесная штука свеча — ее пламя то стояло неподвижно, ярким белым конусом, то начинало метаться, словно пытаясь взлететь. Таким же виделось мне лицо Оли. Такого лица я еще никогда не видел. У меня все задрожало внутри от радости, что я ее встретил. Да, лицо было подобно пламени — в нем все время что-то вспыхивало и угасало. Ее лицу было тесно здесь…
— Садись, раз пришел, — она указала на старый венский стул, на котором вместо круглого сиденья лежал обрезок неструганой доски.
Вошла Зоя Маленькая и, как всегда чему-то улыбаясь, положила на стол полбуханки хлеба:
— Ваша доля.
Оля нахмурилась:
— Откуда столько?
Ей никто не ответил.
— Кто ваши подруги? — спросил я, только чтобы не молчать.
— Зоя — подсобница, а Зоя Николаевна — штамповщица.
Где кто работает, в ту пору спрашивать было не принято.
— Вы нездешняя?
— А что, заметно?
— Почему-то так кажется.
И тут случилось чудо, которое за всю жизнь случается, может быть, один-единственный раз, — выяснилось, что прежде она жила тоже в Саратове. И не только в Саратове, а на той же самой улице, что и я, то есть на Провиантской. Только она жила ближе к Советской, а я внизу, у самого взвоза. Возможно, мы встречались. Конечно, встречались, и встречались не раз. Не могли не встречаться. Она помнила все то же самое, что и я: те же дома, деревья, страшный шторм на Волге, даже серый булыжник мостовой, который после дождя становился таким ярко разноцветным, словно реставрированная картина.
— А ты помнишь, — спрашивала она, — пожар на комбикормовом заводе? Страшно было? Правда?
— Да, а потом я там работал на строительстве элеватора.
— Так ты строитель?
— Был.
— В сороковом году папу перевели в Жмеринку. Мы тоже поехали с ним. И первые бомбы достались нам. Нас раскопали. Папа и мама погибли, а я осталась жить. Вот такая…
Я никак не мог прийти в себя от радости, что мы из одного города и даже с одной улицы. Я смотрел на нее и не мог налюбоваться ее милым лицом.
— Какая ты красивая, — сказал я.
Она покраснела.
— Это тебе кажется.
И неожиданно спросила:
— У тебя есть друг?
— Друг?
Я вспомнил о Юрке Земцове.
— Он на фронте.
— А здесь?
— Есть один человек. Учитель. Но он много старше и умнее.
— Даже умнее?
Ольга с любопытством взглянула на меня, негромко спросила:
— Это ты искренне?
— Конечно.
Она не поверила, что я считаю кого-то умнее себя, но в словах моих не содержалось ни капли лжи. Перед Буровым я всегда чувствовал себя мальчишкой. Но тогда можно ли его назвать другом?
— А среди писателей у тебя есть друзья? — спросила девушка.
— Я не встречал ни одного.
Мне тогда подумалось, что она говорит о писателях-людях, а не об их книгах. Вероятно, я выглядел не очень сообразительным, но Ольга ничем не дала мне понять, что я сказал глупость.
— А мне последнее время стал нравиться Блок. Прежде я, наверно, не понимала его, а теперь дошло.
Позже, вспоминая этот наш разговор, я вполне оценил, с какой она осторожностью говорила о книгах: она боялась нечаянно сделать мне больно, хоть чем-то показать свою начитанность.
— Хочешь, я тебе почитаю? Стихи…
— Ты наизусть учишь?
— Сами запоминаются. Не все, конечно. Вот послушай:
Я не спеша собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
— Правда, хорошо?
Я кивнул, хотя ничего особенно хорошего в этих стихах не почувствовал. Моя собственная жизнь не прошумела и не ушла, я верил, что она впереди.
Ольга, наклонившись вперед, приблизив свое лицо к моему, шептала:
— Особенно потом:
Еще вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы?
День догорел в душе давно.
— Неужели не видишь эти шторы и женщину у окна, а за окном ночную улицу?..
Мы сидели и разговаривали, а за перегородкой слышались голоса и смех. Растопили печь. Стало тепло.
Ольга сняла пальто и оказалась в черной юбке и белой летней кофточке с короткими рукавами. Все это время она неторопливо припоминала стихи, читая их для самой себя, словно забыв обо мне:
Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза,
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза…
— Удивительно? Правда?
— Да, — опять кивнул я, не думая о стихах.
Я любовался ее обнаженными смуглыми руками и вдруг подумал, что самое прекрасное у женщины или девушки именно они… Даже теперь, на склоне дней, читая Блока, я всегда вспоминаю Олины руки…
Мы сидели и разговаривали. Запахло вареной картошкой, а потом кофе. Натуральный кофе — это была единственная настоящая роскошь тех голодных лет. Зеленоватые зерна, похожие на фасоль, продавались чуть ли не в каждом магазине (больше и продавать-то было нечего). Мы покупали их, пережаривали и мололи на ручных мельничках, наслаждаясь чудесным запахом. (Должно быть, в Томске разгрузили целый эшелон закупленного где-то на Востоке кофе, и то, что предназначалось всему Советскому Союзу, досталось нам одним.)
Снова вошла Зоя Маленькая, мгновенно оценила изменявшуюся обстановку, наши оживленные, счастливые лица и заметила Ольге:
— Ну, вот видишь, а ты говорила — не надо…
Она поставила перед нами миску с дымящимися кусками горячей картошки, чайник с кофе и по стакану разведенного спирта. Подмигнула Ольге.
— Хватит тебе, — смутилась Ольга.
Теперь я не жалел, что остался. Мы ели картошку и пили горячий кофе из одной эмалированной кружки. Про спирт мы забыли. Нет, не забыли, но он нам не был нужен. А те, по другую сторону перегородки, видимо, уже выпили свое, потому что оттуда доносились возбужденные голоса и беспричинный смех.
Ольга делала вид, что не слышит шума за перегородкой. Лучше бы, и правда, не слышала, потому что Бекас два раза грубо выругался. Такая у него дурацкая привычка. Зоя Маленькая как ни в чем не бывало продолжала шутить и смеяться, а Ольга поморщилась. Потом что-то случилось. Загудели голоса Морячка и Бекаса у входной двери.
— Ты чего поднялся? — спрашивал Морячок.
— Где моя шапка?
— Ты с ней разговаривай. А я ни при чем…
— Не строй из себя дурочку. Идите вы все…
Сильно хлопнула дверь. Бекас ушел.
Зоя Маленькая спросила:
— Что с ним?
— Сбрындил, — ответил Морячок.
— Ну и скатертью дорога.
Потом, вероятно, Зоя Большая стала одеваться, потому что ее подруга спросила:
— Ты-то куда?
— А зачем я здесь?
— Никуда не ходи — ты пьяная.
— Ни в одном глазу.
— Зоенька, о чем же ты? Ну, не надо плакать. Ну, ушел, и черт с ним…
— Ну, вот и эта обиделась… Что мне только с вами делать? Ольга, твой не убежал?
— Нет еще, — ответила девушка, смеющимися глазами глядя на меня.
— Значит, спать будем. Дверь не запирай — может, Зоя вернется…
Морячок и Зоя Маленькая о чем-то шептались. Зоя крикнула нам:
— Скоро вы свет погасите?
— Скоро, — откликнулся я.
— Ольга, учти, на утро свечи не останется.
— Пей, — пододвинул я Ольге стакан.
— Нужно ли? — спросила она, испытующе смотря мне в глаза.
— Нужно.
Она с сомнением покачала головой. Взяла стакан, сделала глоток, задохнулась и отвернула лицо от меня. Я понял, что она действительно не может пить.
И тут я сделал глупость: взял свой стакан и молодцевато, не морщась, выпил его до дна. Через несколько минут я был уже дураком.
— Ты куришь? — спросила Ольга. — Сверни мне.
Я стал сворачивать цигарку, пальцы не слушались, табак сыпался на пол.
— Оля, зачем тебе?
Она не ответила, взяла из моих рук табак и бумагу, неумело слепила папиросу и закурила от свечи. И тут же закашлялась.
— Как вы можете?
Ее слова показались мне очень смешными. Я стал хохотать и не мог остановиться. В голове все вертелось: и свеча, и Ольга, и стол. Вошла Зоя Маленькая в белой нижней рубашке и дунула на свечу:
— Вот вам, если сами не понимаете.
Ушла и тут же включила на полную мощность репродуктор.
— У нас тоже, — стал я объяснять, — Аграфена Ивановна… Не может без радио… Мы сколько раз ей говорили… У нее муж слепой, а прежде на генералов шил… Мундиры и тому подобное. Она хочет его крысиным ядом… Ха, ха…
А музыка была чудесная, прямо выжимала из меня слезы. Играли скрипки что-то невыносимо печальное.
— Ты только послушай, — сказал я Ольге. — Это не музыка, а настоящее убийство… Из живого человека вырезают сердце…
Все, что я говорил, казалось мне чрезвычайно значительным и умным. Ольга, вероятно, была другого мнения, потому что сказала:
— Тебе надо лечь, ты устал.
Спорить я не стал. Она была хозяйкой, и ее надо было слушаться.
Сперва была полная темнота, потом прорезалось голубое окно.
— Как затемнение, — сказал я.
— Не надо об этом.
— Вот мы и встретились, — сказал я.
— Поздно…
Что было после этого, помню только несвязными кусками. Я хотел подняться на ноги и повалился на койку. Лежал и чему-то смеялся, а Ольга расшнуровывала мои ботинки. Затем укрыла меня одеялом и села рядом. Я целовал ей руки и спрашивал:
— Ты помнишь Гимназическую? На одном доме, на углу, лицо сфинкса. Скульптура…
Невыразимо тоскливо кричала скрипка. Оля о чем-то плакала. Потом Зоя Маленькая выключила радио, и наступила тишина. Ольга легла рядом. Я обнял ее. Она крепко сжала мои руки и сказала строго:
— Лежи смирно, а то я уйду.
— Я противен тебе?
— Нисколько. Но тебе сейчас надо уснуть… Дома-то хватятся?
— Нет, дома никого нет… Оля, милая, я постыдно пьяный.
— Только, ради бога, не переживай. Спи, пожалуйста.
И я уснул. Уснул позорным пьяным сном, прижав к губам Ольгину влажную ладонь.
Утром я проснулся оттого, что кто-то гладил меня по волосам. Светало.
— Ты пойдешь на работу? — спросила Ольга.
Она поставила на стол чашку горячего кофе и кусок хлеба. Мне ничего не хотелось. Страшно болела голова.
— Тебе надо поесть. Обязательно.
— Оля, прости меня, — зашептал я. — Я вел себя как последний идиот.
— Пустяки, — проговорила она. — И не казнись, пожалуйста. Считай, что мы не встречались… Вот твои ботинки.
Ботинки были теплые — это она позаботилась поставить их на обогреватель. Морячок позвал от двери:
— Ты скоро?
— Мы еще увидимся? — спросил я Ольгу.
— Конечно, нет.
— Почему?
— Неужели сам не понимаешь?
Я немного понимал, но мне не хотелось верить этому.
— Иди, а то опоздаешь.
Я обнял ее и крепко поцеловал в губы. Она ответила мне. Последнее, что запомнилось, — какая-то непонятная, жалкая улыбка на ее лице.
— Мы еще увидимся, — сказал я упрямо.
Она отрицательно покачала головой.
На улице я спросил Морячка:
— Что произошло с Бекасом?
— Да ну его…
— Не хочешь сказать?
— Просто Зоя Николаевна ему показалась старой.
— Всерьез обиделся?
— Угу… Я, говорит, тебе этого не прощу. А я при чем, раз Зоя Маленькая меня выбрала… Она ведь не чурка, а человек.
И удивленно признался:
— Никогда не думал, что девчонки такие бывают… А у тебя как?
— Порядок, — соврал я.
По дороге мы зашли в дежурный магазин, выкупили свои пайки. По дороге почти все сжевали.
Бекаса застали у землянки. Он сидел у костра и курил. Мне кивнул не особенно приветливо, а на Морячка не обратил внимания. Прошло время, острота ссоры несколько сгладилась, но прежними друзьями они так и не стали.