12

Теперь наш цех работал на полную мощность. Трагелев взял к себе меня, Морячка и Бекаса. Сюда же в гости, скорее не к нам, а к горячей печке, приходили «беспризорники». Их, кроме Бекаса и Морячка, оставалось только двое.

Сперва изготовляли рамы, затем взялись за тумбочки для цехов эвакуированного завода, который разместился в зданиях университета.

Мне нравились запах дерева, стружек, звуки рубанка, пилы. Неохотно, с пренебрежением Трагелев показывал, как и что надо делать, научил пользоваться рейсмусом, пилить бруски «вразмашку». Дольше всего оставалась для меня недоступной заточка инструмента. Как я ни старался, ничего не получалось. Это тонкое дело взял на себя сам Трагелев. Надев очки, доставал из рабочего ящика брусок. Можно было смочить его водой, но он обязательно плевал на брусок, помещал его на верстак между заранее вбитыми гвоздями и начинал точить железку фуганка или стамеску. Точил долго, тщательно. На это он никогда не жалел времени. Много раз пробовал остроту отточенного жала на прокуренном желтом ногте большого пальца. Закончив работу, прятал брусок, вытирал железку о полу халата и швырял ее тому, кому она принадлежала.

Все в этом старике было перемешано: противоречия, противоречия… Однажды Домрачев послал нас прорубить дверь в деревянной перегородке, то есть фактически из двух отдельных комнат сделать одну двухкомнатную квартиру.

— Знаешь, к кому пойдем? — таинственно спросил меня Трагелев. — К самой Леоновой!.. А кто она — ты знаешь? Замнаркома торговли… Чуешь, чем дело пахнет? Я думаю, мы там голодными не будем.

На эту работу я пошел с удовольствием — любопытно было увидеть, как живет замнаркома. К сожалению, самой Леоновой мы дома не застали, она, как и мы, была на работе. В комнатах я не заметил ничего особенного. Помещались они где-то над теперешним книжным магазином «Искра». Окна выходили на улицу Ленина. На полу стояли чемоданы самого обычного вида. Что еще было? Стол, несколько табуретов и коек. Нас встретили старушка и дети.

Работу мы закончили часам к трем: прорубили дверь в соседнюю комнату, выстрогали планки и обшили ими косяки. Спросили, надо ли делать настоящую дверь. Бабушка ответила, что не обязательно — в одной семье нечего друг от друга закрываться.

И что мне понравилось: наступило обеденное время, но никто, пока мы не кончили, не садился за стол. А когда мы кончили, бабушка всех усадила обедать. Обед был обыкновенный, из столовой, принесенный в алюминиевых судочках — суп с ржаными галушками и бигус. Но все затмила сметана. Ее поставили на стол целую литровую банку, и каждый положил себе в блюдечко, сколько хотел. Совершенно фантастический случай. А когда мы съели свои порции, нам предложили еще. Я постеснялся — сказал, что сыт, хотя это была неправда. А вот Трагелев набухал себе блюдечко такое полное-преполное, что сметана капала через край. Кончив есть, он еще собрал мизинцем эти капли с поверхности клеенки и облизал палец.

Дети принялись со смехом бегать из комнаты в комнату через «новые двери», а я, чтобы как-то стушевать неловкость за Трагелева, предложил старушке перенести часть вещей в другую, пустую пока комнату.

И еще помню: Домрачев попросил нас сходить в воскресенье к бухгалтеру комбината Подхлыстиной, наколоть дров. Помню его слова: «Одинокая женщина. Муж на фронте». У меня на воскресенье была отложена принесенная от Бурова книга, но «муж на фронте» решало все. Меня Домрачев попросил, а Трагелев вызвался сам.

Чуть рассвело, мы с ним были уже во дворе Подхлыстиной. До нас она кого-то уже нанимала: огромной толщины сосновые бревна были распилены на полуметровые чурки. И где она только раздобыла такие нескладные сучкастые бревна — каждый сучок чуть не с голову толщиной! Чтобы расколоть такую чурку, приходилось забивать клинья. Клинья все время ломались, мы вытесывали новые из березового швырка. В общем, провозились до самой темноты, умучились, как бобики.

Когда кончили, вошли в квартиру с черного хода отдать колуны и топор. Я говорил Трагелеву, что весь инструмент можно оставить в сарайчике, но Трагелев настоял — зайти. Вошли в прихожую, и сразу стало понятно, что мы тут некстати. Из-за бархатной портьеры доносился веселый шум, звон посуды, кто-то выкрикивал пьяным голосом:

— Анна Максимовна, а со мною чокнуться? Я желаю индивидуально…

К нам вышла Подхлыстина в голубом шелковом платье, приветливо, даже несколько игриво, улыбнулась.

— Вы, может быть, проголодались? Пожалуйста, проходите, не стесняйтесь.

В таких случаях у меня внутри что-то закипает… И очень хочется сказать такие слова, которые не пишутся на бумаге. Сама бы подумала — люди целый день работали на морозе, возились с ее неподъемными чурками — как они могли не проголодаться? Это во-первых, а во-вторых, как мы могли сесть за праздничный стол рядом с незнакомыми людьми во всем рабочем? Надо было нас накормить на кухне, а еще лучше — до гостей. Если она нашла возможным усадить за стол такую кучу людей, то накормить двух ей ничего не стоило.

Мы стали уверять ее, что нисколько не хотим есть.

— Но я не могу так отпустить вас, — обиженным тоном говорила Подхлыстина. — Сегодня день моего рождения.

Она скользнула за портьеру и появилась снова с двумя стопками водки и кусками хлеба, намазанными кетовой икрой. И то, и другое она протянула нам на фарфоровом подносике. Я отказался и вышел на улицу.

Минут через пять появился Трагелев.

— А ты балда! — заявил он мне. — Я выпил и твою долю. И не отравился. А потом еще… И вот в кармане… Завернула в газету. Она баба что надо. Умеет жить… А ты дал тягу… Знаешь, что я тебе скажу, ты на меня, на старика, не обижайся: не старайся в жизни быть лучше других… Во всяком случае, никогда не показывай этого… И второе: бьют — беги, дают — бери… Закон жизни. Главное — не зевать. Зазеваешься — изо рта вырвут!

Сразу опьяневший, он, взяв меня под руку, пошел быстрым, вихляющим шагом:

— Я еще совсем молодой был, мы с Соней только поженились. Я у купца Самохвалова на складе новые полки налаживал. Не просто полки — стеллажи от пола и до потолка. Он кондитерскую фабрику имел. Первый богач в городе. Так я хвалиться не буду — нажрусь шоколада, он аж из горла торчит, да еще Соня придет с сумкой, вроде обед мне принесет, а я ей в эту сумку коробки конфет ширь, ширь… И сверху поверх всего белую салфетку. Для маскировки…

— И не попались?

— Ни разу.

— И не стыдно было?

— Ерунда. Кто от многого берет немножко, то это не воровство, а просто дележка…

— Воровство — есть воровство.

— Вот я и говорю: дурак ты и уши холодные! Если хочешь знать — Трагелев честнейший человек. Дай мне без расписки хоть сто тысяч рублей и приди ко мне через десять лет… И только скажи: «Трагелев, помнишь?..» Только скажи, через пять минут выложу все до копеечки… А купцы — они на то и существовали, чтоб их обдуряли. Помню, тому же Самохвалову буфет делал. Где нужно на шип и на клей, я, чтоб не возиться, гвоздь вгоню, а сверху фанеровочкой прикрою…

— Проходило?

— А как же? Умный не скажет, дурак не поймет.

На комбинате старик был на самом лучшем счету, без возражений оставался на любую сверхурочную работу. И работал с упоением, и страшно не любил, чтобы кто-то в это время мешал ему. Он терпеть не мог сырого леса, но если материал был сухой, то видно было, что работа доставляет ему наслаждение. Сперва обрабатывал заготовку шерхебелем — это он выполнял небрежно, торопясь, вроде бы даже с презрением. Постепенно его движения становились все медленнее и словно торжественнее. В ход шел сперва рубанок, а затем шлифтик. Верстак, инструмент, кусок дерева и он сам будто сливались в один организм. В начале работы старик мог закурить, перекинуться с кем-то словом, посмотреть в сторону, но чем ближе работа подходила к концу, тем сосредоточенней становился он. Из-под шлифтика с легким шелестом скользили шелковистые, полупрозрачные стружки.

Однажды я наблюдал, как он вырезал топорище для маленького столярного топорика. Сначала из большой поленницы дров, переворочав ее всю, он выбрал подходящее полено с нужным изгибом слоев. Затем грубо обтесал его. Потом наточил широкую стамеску так, что она стала острой, как бритва, сел на ящик, зажал березовую болванку между коленей и стал сердито вырезать топорище. Получилась изящная вещица, но дело было не кончено — он обрабатывал ее еще куском стекла, затем наждачной бумагой. Вышло не топорище, а прямо-таки ювелирное изделие. Трагелев положил его на верстак и занялся другими делами, но я заметил: иногда он оставлял работу и любовался топорищем. Ему, видимо, жалко было с ним расставаться. В конце рабочего дня он небрежно бросил мне это топорище:

— Покрой олифой.

Грунтовку, покраску он терпеть не мог и всегда поручал кому-нибудь. И я понимал его — при покраске исчезала красота дерева, тонкая игра его природных слоев. В покрашенной вещи уже нельзя было узнать мастера.

Да, у Трагелева я различал два лица: одно — самозабвенного мастера, художника своего дела, другое — маленького жадного человечка.

А временами на него нападала тоска. Тогда он работал, как одержимый, замыкался в себе, тайком утирал слезы, набегавшие на глаза, и грубо пресекал всякую попытку посочувствовать ему.

К Бекасу и Морячку он относился снисходительно — все прощал им. Однажды я понял — почему. Трагелев сказал:

— Что с них возьмешь? Может быть, и мои где-нибудь бедствуют среди чужих.

Как-то раз он, потный, вышел покурить в холодный коридор около кладовой.

— Смотрите, простудитесь, — заметил проходящий мимо Домрачев.

— Ну и что? — спросил старик.

Домрачев остановился:

— Схватите воспаление легких. Это не шутка в вашем возрасте.

— Вы думаете, мне очень хочется жить? — серьезно проговорил Трагелев. — Или кто-нибудь пожалеет, если Трагелев сыграет в ящик? Никому я теперь не нужен. Живу потому, что люди живут, так сказать, за компанию…

Вздохнул, кинул окурок на пол, растер подошвой сапога:

— Все знаю и все понимаю. Мы обязаны жить. И не хотим, а обязаны.

— Вот кончится война, — сказал Домрачев.

— Это верно, — кивнул Трагелев. — Все имеет конец… А вот он… — Старик показал в сторону кладовщика. — Он уверяет, что видел Мишу и Симу мертвыми… Но я не верю. Была ночь, он мог плохо видеть. И я, старый дурак, все жду. Как можно не ждать?

Загрузка...