Глава X

Весной 1513 года мать Дюрера Барбара, которая последние годы жила постоянно только в его доме, заболела. Обычно она просыпалась первой и вставала раньше всех, сколько невестка ни уговаривала ее не делать этого. Но старая Барбара совсем не умела быть праздной. А в это апрельское утро она в обычный час не вышла из комнаты. В доме все давно поднялись, миновал час завтрака, а она еще не показывалась. Велели служанке разбудить ее. Барбора не отозвалась на стук. Встревоженная Агнес послала за Дюрером. Перепрыгивая через две ступени скрипучей лестницы, он вбежал на верхний этаж и, когда мать не откликнулась, взломал дверь. Барбара лежала на постели без сознания. Ее осторожно перенесли в нижнюю комнату. Послали за священником, чтобы он причастил ее. За врачом посылать не стали. Барбара в последние годы так много хворала и на сей раз была так плоха, что все были уверены, она умрет сию минуту. Однако мать оправилась.

Барбара Дюрер прожила еще год с лишним, все время болея. В один из дней этого последнего года ее жизни, бесконечно мучительного, Дюрер нарисовал ее портрет. Он работал углем, спешил Долго позировать Барбаре было трудно. Он нарисовал ее по грудь. На худое высохшее тело наброшена домашняя кофта. В вырезе рубахи резко выступают ребра, ключицы, жилистая шея. Лицо обтянуто кожей. Лоб в глубоких резких морщинах. Рот плотно сжат. Кажется, что Барбара старается сдержать стон. Углы губ печально опущены. Большие пристальные глаза смотрят мимо и сквозь сына, который ее рисует. Дюрер работает стремительно, торопливыми резкими штрихами. Он боится утомить мать, ему страшно что она упадет, пока он ее рисует, да и сам не в силах долго вглядываться в ее лицо, на нем ясно написано, что дни ее сочтены. Дюрер знает: мать непременно захочет посмотреть на рисунок. Заставить уголь солгать? Смягчить то, что прорисовано на этом лице резцом времени и болезней? Когда он рисует, он не умеет кривить душой. Рисунок закончен. Мать молча протягивает за ним руку, смотрит на него, молча обнимает сына. Она знает: ему труднее, чем ей. Рисунок сохранился. Он — шедевр графического искусства и один из самых проникновенных портретов в истории графики.

Портрет матери. Рисунок углем. 1514


Барбара Дюрер скончалась в 1514 году теплым майским вечером. Перед смертью у нее хватило сил для последнего разговора со старшим сыном. Она наставляла его, а он почтительно и покорно слушал. Около смертного ложа матери Дюрер с потрясением заметил: она, прожив такую благочестивую жизнь, боится смерти. Неужели усомнилась в том, что ей будет даровано загробное блаженство? Похоронив мать, Дюрер сделал запись в своей «Памятной книжке». Запись дышит беспредельным уважением и глубокой любовью к матери. Он, давно уже взрослый, самостоятельный, знаменитый, терпеливо принимал материнские советы и наставления. «Она всегда мне выговаривала, если я нехорошо поступал». Дюрер и его братья доставляли матери много тревог своими жизнелюбивыми характерами. «Она постоянно имела много забот со мною и моими братьями из-за наших грехов».

Святой Иероним. Гравюра на меди. 1514


Однако в этой записи есть что-то недоговоренное. Дюрер пишет: «Моя бедная страждущая мать, которую я взял себе на попечение через два года после смерти моего отца и которая была совсем бедна...» Если вдова почтенного ремесленника, каким был Дюрер-старший, оказывается через два года после его смерти совсем бедной, не значит ли это, что тот в последние годы жизни разорился? И далее: «Она прошла через большую бедность, испытала насмешки, пренебрежение, презрительные слова, много страха и неприязни, но она не стала мстительной». Строки эти написаны проникновенно и не могут быть сочтены надгробной риторикой. В них содержится намек на серьезное неблагополучие в семье Дюреров, но они не раскрывают, какое именно. Если мать знаменитого художника, которую он взял на свое попечение, испытала насмешки, пренебрежение, презрительные слова, не значит ли это, что в доме сына ей жилось не сладко? Мы можем только догадываться, какая домашняя драма скрывается за этими горькими словами. Не станем договаривать того, чего не договорил Дюрер. Вот еще несколько строк о смерти матери. Такой художник, как Дюрер, — художник всегда и прежде всего художник, видящий все в жизни через призму своего творчества. Даже в минуты страшных потрясений он не перестает наблюдать.

Святой Иероним. Гравюра на меди. 1514


«Она сильно боялась смерти, но говорила, что но боится предстать перед богом. Она тяжело умерла, и я заметил, что она видела что-то страшное. Ибо она потребовала святой воды, хотя до этого долго не хотела говорить. Вслед за тем ее глаза закрылись. Я видел также, как смерть нанесла ей два сильных удара в сердце и как она закрыла рот и отошла в мучениях. Я молился за нее. Я испытывал такую боль, что не могу этого высказать...» [29].

Пляшущие крестьяне. Гравюра на меди. 1514


Дюрер молит, чтобы бог и ему послал блаженный конец и вечную жизнь. Но в общепринятых ритуальных словах прорывается смятение. Чувствуется, что его мучает мысль: справедлива ли была судьба к матери? Почему столь тяжкой оказалась такая благочестивая жизнь и таким мучительным конец? Чтобы утешить себя, чтобы убедить себя, что мать все-таки обрела посмертное блаженство, Дюрер, когда уже все сказано, приписывает к странице, полной любви, раскаяния и горя, такие слова: «И мертвая она выглядела еще милее, чем когда она была жива». Портрет Барбары Дюрер трагичен. Это горький и мужественный рассказ о матери художника. И о художнике, призвание которого заставляет его быть зорким и правдивым даже тогда, когда слезы застилают глаза, а скорбь сжимает сердце.

Воспоминанием о тяжелой болезни и смерти матери и многими другими потрясениями, а более всего неустанной, иногда непосильной работой были окрашены в жизни Дюрера 1514 и 1515 годы. Однако именно в эту пору он создал три свои самые знаменитые гравюры на меди: «Рыцарь, смерть и дьявол», «Св. Иероним в келье» и «Меланхолия». Они вошли в историю под именем «Мастерские гравюры».

К рассказу о них приступаешь с трепетом. Если собрать все, что написано об этих листах, на столе вырастет башня из книг. Если все написанное прочитать, не сможешь вернуться к впечатлению, которое производят эти гравюры при первом взгляде. Это, по-видимому, и случилось с истолкователями, стремившимися во что бы то ни стало связать их сюжеты в единый цикл. Не станем приводить их натянутые толкования. Внутренняя связь трех «Мастерских гравюр» ощущается не тогда, когда думаешь об их сюжетах, а тогда, когда просто смотришь на них. Это та самая общность, которая в зале, где висят картины разных лет одного и того же художника, позволяет сразу узнать наиболее близкие полотна, узнать по манере, почерку, фактуре, та общность, которая роднит друг с другом столь несхожие по сюжетам «Маленькие трагедии» Пушкина. Глядишь на «Мастерские гравюры» и видишь: это вещи, созданные одной рукой за сравнительно небольшое время, сотканные из одной ткани.

Нет такого тончайшего оттенка, такого мягчайшего перехода, такого резкого контраста, какой был бы в них недоступен Дюреру. Линия то скользит, не отрываясь от бумаги, то дробится; она падает, взлетает, извивается, завихряется, успокаивается снова. Белизна бумаги то выступает большим светящимся пятном, то едва угадывается, то гаснет совсем. Свет заставляет лосниться шкуру коня, вырисовывает матовую чеканку шлема, наполняет теплом воздух в келье, ложится мертвыми бликами на холодную кость черепа, вспыхивает загадочной звездой над дальним берегом и повисает радугой над морем.

Невозможно вообразить себе, как должна двигаться рука, чтобы добиться таких прикосновений резца-то сильных и резких, то тончайших, едва ощутимых, трепетно вибрирующих. Быть может, только руки пианиста, способные извлечь из инструмента все переходы, оттенки, контрасты, являют подобное чудо. Но пианист слышит то, что он играет. Дюрер же, гравируя, мог лишь воображать, во что превратится на бумаге движение его руки, которая ведет резец.

Три «Мастерские гравюры» объединяет совершеннейшая, беспредельная виртуозность штриха, полная покорность материала и инструмента мастеру, необычайное, невиданное прежде даже у Дюрера богатство светотени, сложность и свобода ритма. Кажется, что искусство резцовой гравюры достигло в них предела своих возможностей и перешагивает его: линейное по природе, оно обретает живописность.

Вглядываясь в эти листы, замечаешь и другое их свойство. Основа для сюжетов взята из житий или аллегорий. Она нереальна, фантастична. Но Дюрер сочетает фантастическое с убедительнейшей правдивостью подробностей. Это было свойственно ему и прежде, но здесь достигло своего совершенства. Историк вооружения может обратиться к гравюре «Рыцарь, смерть и дьявол» как к точному документу. Именно такое вооружение и такую броню изготовляли в XV и начале XVI века оружейные мастерские Нюрнберга и Аугсбурга. По гравюре Дюрера можно узнать, как соединялись части подобного панциря, как крепились поножи, как были устроены шарниры стальных рукавиц. Дюрер любил оружие и доспехи. Знал в них толк. Задолго до того, как он принялся за эту гравюру, он нарисовал красками рыцаря, тщательно изобразив все подробности его снаряжения, устройства седла и конской сбруи. Восемнадцать лет пролежал у Дюрера этот рисунок, теперь он о нем вспомнил.

Однако именно исторический реализм деталей загадывает непростые загадки. Рифленые доспехи, которые надеты на рыцаре Дюрера, в начале XVI века как боевое снаряжение уже отживали. Они были очень тяжелы, дороги, от огнестрельного оружия защищали плохо. Подобная броня во времена Дюрера стала парадным одеянием полководцев и князей или турнирным доспехом. На гравюре Дюрера рыцарь изображен в дорогой княжеской броне, но с боевым мечом, лишенным украшений, с простой рукоятью. Меч с такой рукоятью у Дюрера появляется не раз — например, на гравюре «Видение Иоанна» или на гравюре «Беседующие крестьяне». Там таким мечом вооружен крестьянин. Возможно, такой меч был в доме у Дюреров; каждому бюргеру полагалось иметь дома комплект боевого вооружения. Парадные богатые доспехи и простое боевое оружие. Как это объяснить? Загадка!

Если по гравюре «Рыцарь, смерть и дьявол» мы можем узнать, каким было вооружение и снаряжение, то по гравюре «Св. Иероним в келье» мы получаем представление о предметах, окружавших ученого, а «Меланхолия» знакомит нас с инструментами и приборами многих наук и ремесел. Убедительнейшая достоверность подробностей делает завораживающе достоверным то, что происходит на гравюрах. А что же происходит?

Итак, «Рыцарь, смерть и дьявол». Мрачный лес. Такой может привидеться в страшном сне. Голые стволы, обломанные колючие сучья, дерево, едва удерживающееся на осыпи обнаженными корнями. Дюрер любит листву, шелест ветвей, цветение, но знает, какой пугающей может быть природа, и создает на этой гравюре проклятый лес. На каменистой тропе, сквозь которую с трудом пробивается чахлая трава, валяется череп. По тропе на медленно шагающем прекрасном коне едет всадник. Он закован в латы и вооружен. Забрало на шлеме поднято. Немолодое лицо спокойно и сурово. Взгляд устремлен вперед. Из леса верхом на тощей кляче выезжает Смерть. Лошадь не кована, у нее веревочная сбруя, на шее колокол — подробности, которые мы уже знаем по «Апокалипсису» и рисунку «Помни обо мне». Впрочем, есть и новое. Смерть — не скелет, а плоть, только лицо наполовину сгнило, видны провалы глазниц и носа. На голове Смерти корона. Дюрер неистощим в изобретении ужасного: вокруг зубцов короны вьются змеи, отвратительные, как могильные черви.

Смерть протягивает всаднику песочные часы — символ краткости человеческой жизни. Однако всадник не удостаивает Смерть взглядом. А дьявола с мордой вепря, рогами барана, крыльями летучей мыши всадник уже миновал и едет дальше, не оборачиваясь. Кажется, что его конь шагает медленно, но собаке, которая не хочет отстать от хозяина, приходится бежать. Поступь коня, движение всадника неудержимы. Ни Смерть, ни дьявол не испугают, не остановят его.

Был ли у всадника живой прототип? Это тема многих догадок. Предполагали, что всадник — Савонарола, сожженный на костре в пору первого пребывания Дюрера в Италии. Савонарола был доминиканцем. А доминиканцев называли «псами господними». Может быть, собака, которая сопровождает всадника, намек на это. А ящерица под ногами коня, символизирующая по средневековым представлениям огонь, намек на смерть Савонаролы на костре. Достаточно пересказать это сложнейшее построение, чтобы почувствовать, как оно искусственно. Говорили, что на этой гравюре изображен рыцарь Франц фон Зиккинген, который держал в страхе земли на Среднем Рейне. Сомнительно! У Дюрера, город которого столько раз страдал от рыцарей — разбойников, не было причин поэтизировать одного из них. Сам художник, когда ему случалось упоминать эту работу, вообще не говорил о рыцаре. Он называл ее просто — «Всадник». Оружие и броня его героя не признак сословия. Они — символ твердости духа, мужества, бесстрашия.

В фигуре всадника прозвучало итальянское воспоминание Дюрера — конная статуя кондотьера Бартоломео Коллеопи работы Андерса Верроккио. Статуя стояла на тесной площади. Чтобы разглядеть ее, нужно было подойти почти вплотную и поднять голову. При взгляде снизу вверх всадник казался особенно грозным. Под шлемом гордое лицо. Зоркие глаза. Нахмуренные брови. Лицо и поза выражают непреклонную волю. Дюрер был в Италии иностранцем, для которого многие стороны ее жизни оставались непонятными. Он не представлял себе, какой опасной и зловещей силой были кондотьеры — предводители наемных вооруженных отрядов. Скульптура Верроккио привлекла его выражением силы, решимости, неудержимого движения. Но весь дух его гравюры столь же не кондотьерский, сколь и по рыцарско-разбойничий.

Трудно сказать, кто первым связал эту гравюру с сочинением Эразма Роттердамского «Руководство для воина Христова». В этой книге говорится, что человек не должен сворачивать с пути истины, какие бы призраки перед ним ни вставали. В ней прославляется верность духовному долгу. Эразм и его сочинения, в том числе и это, были постоянной темой в кругу Пиркгеймера. С Эразмом переписывались, им восхищались, на него ссылались, его цитировали. Нюрнбергские гуманисты приобщили к его сочинениям и Дюрера. В трактате Эразма речь шла о нравственной стойкости человека в духе этики Сократа. Заметим, что на этой гравюре Дюрера христианских символов нет. Его всадник побеждает страх перед дьяволом и смертью не молитвой, а бесстрашием и неудержимым движением вперед. Это и символ времени и стремление художника одолеть все страхи, все призраки прошлого открытым бесстрашным взглядом. В нем прославлена сила духа, стремящегося к истине. Это своего рода автопортрет художника, запечатлевший не внешность, а душевное состояние, которое владело Дюрером в трудные переломные годы, на рубеже эпох. Какие страшные встречи ни уготованы ему временем, он полон твердой решимости не сворачивать с пути, не отказываться от поисков высокого совершенства, единства прекрасного и нравственного...

Вспоминал ли Дюрер, создавая «Св. Иеронима в келье», свою гравюру к «Письмам св. Иеронима», рисунок для которой сделал больше двух десятков лет назад в Базеле? Если положить эти листы рядом, покажется, что прошли не десятилетия, а вечность. Там отвага начинающего, который борется с трудностями, трогательное юношеское косноязычие. Здесь полнейшая свобода мастера. Этой гравюрой Дюрер запечатлел свою духовную близость с немецкими гуманистами. Именно в эти годы образ Иеронима, ученого, знатока древних языков, переводчика Библии, приобрел особое значение. Еще сравнительно недавно греческий язык был даже для образованных людей книгой за семью печатями, о древнееврейском и говорить нечего. Но без знания этих языков серьезное изучение Библии невозможно. А изучение Библии стало важнейшей задачей приближающейся Реформации. И вот ценой многолетних трудов Эразм Роттердамский сделался знатоком греческого языка, а Иоганн Рейхлин — древнееврейского.

Портрет Эразма Роттердамского. Гравюра на меди. 1526


Здесь надо вспомнить одно из важнейших событий тогдашней умственной жизни, в котором приняли деятельное участие многие друзья Дюрера. Некий Иоганн Пфефферкорн, перешедший из иудейской религии в католическую, печатно и с яростной одержимостью требовал уничтожения всех древнееврейских богословских книг. Его поддержали университеты Эрфурта, Гейдельберга, Кёльна, Майнца, доминиканские богословы, кёльнский инквизитор. И только Иоганн Рейхлин решительно выступил против Пфефферкорна, сказав, что уничтожение книг — мракобесие, доказав, что это требование лишено правовых оснований, что Пфефферкорном движут личные мотивы. В ответ на это Рейхлин подвергся грубым поношениям и клевете. Пфефферкорн и его сторонники утверждали, что он подкуплен. Рейхлин не стал отмалчиваться или оправдываться. Кабинетный ученый ответил своим хулителям непримиримо, резко, остроумно. С обеих сторон стали появляться памфлет за памфлетом. Университеты Кёльна, Майнца, Лувена, Парижа высказались против Рейхлина. Кёльнский инквизитор пригрозил ему. Однако тот не дал себя запугать. Выдержать все нападки, пройти через долгий, затянувшийся на годы процесс, который закончился запретом одного из его важнейших полемических сочинений и приговором об уплате судебных издержек, Рейхлину помогли друзья — гуманисты. Его поддержали такие светлые умы, как Ульрих фон Гуттен, Меланхтон, Пиркгеймер. Друг Дюрера даже написал пламенную «Апологию Рейхлину». Дюрер был посвящен в эту историю. Она волновала весь круг близких ему людей. И он не остался простым свидетелем этой полемики, но и сам высказал свое мнение. В набросках к «Книге о живописи», над которыми он трудился уже давно, именно во время этого спора он написал, что книги, даже если это книги языческие, даже если они не согласны с учением христианства, надо сохранять. Написал он и о том, сколь пагубен всяческий фанатизм, явно имея в виду Пфефферкорна и его сторонников. Рейхлинисты, которым была отвратительна мысль об уничтожении книг, писали Рейхлину прочувствованные письма, рассчитанные не только на одного адресата. Рейхлин собрал их и с согласия авторов издал книгой под названием «Письма знаменитых людей». Но гуманисты не ограничивались серьезной полемикой. Они знали — смех убивает и сделали своих противников посмешищем всей читающей Европы. Для этого они издали книгу «Письма темных людей» — собрание писем, будто бы написанных одному кёльнскому богослову — покровителю Пфефферкорна — от имени его сторонников. В этой блистательной пародии «темные люди» на ужасающей латыни рассуждали на нелепые схоластические темы, выбалтывали скандальные подробности своей жизни, давали всяческие доказательства своего невежества и, конечно, злобно поносили всех, кто принадлежал к лагерю Рейхлина. Тупость, самоуверенность, невежество, лизоблюдство, лицемерие пригвождены в книге «Письма темных людей» к позорному столбу. Так лучшие из немецких гуманистов доказали, что они способны в тиши своих кабинетов превращать перо в острое оружие. В ту пору, когда Дюрер работал над «Мастерскими гравюрами», сражение рейхлинистов с антирейхлинистами было в разгаре.

Образ св. Иеронима, созданный Дюрером, косвенный, но красноречивый отклик на этот спор. Его гравюра прославляет труд такого ученого, каким был Рейхлин, труд ученого, любовно сопоставляющего и сверяющего древние тексты, неторопливо заносящего на бумагу свои мысли. Поэзия умственного труда пронизывает гравюру, как теплый солнечный свет, который льется сквозь окна изображенной на ней кельи. Дюрер с любовью создает келью св. Иеронима: рабочий стол с пюпитрами — меньшим для рукописи, большим для книги. Простой чернильный прибор. За ремень, прибитый к стене, заткнуты ножницы и выписки на листочках.

Где подсмотрел Дюрер такую живую подробность? Его Иероним делает вырезки и работает с карточками для выписок! На лавке около окна несколько толстых фолиантов, под лавкой окованный сундук. В таком и Дюрер хранил свои рукописи. Келья св. Иеронима — скромный кабинет ученого. Он стоял перед глазами Дюрера во всех подробностях — вплоть до веника для сметания пыли с книжек, до домашних туфель под лавкой. В таких кабинетах Дюрер был своим человеком. Кажется, он только что сидел на этом тонконогом диване с подушкой, что стоит подле стола.

Глубина архитектурного пространства, давно занимавшая Дюрера, передана здесь с великой убедительностью. Дюрер так владеет обязательными правилами, что может позволить себе свободу по отношению к ним. Если проверить его гравюру линейкой и циркулем, легко обнаружить небольшие, но явные отступления от жесткого перспективного каркаса. И это прекрасно! Дюрер открыл для себя то, что за много веков до него уже понимали греки: чтобы архитектурная линия жила, она ни в коем случае по должна быть отбита по линейке.

Дюрер смолоду знал, какие атрибуты полагаются св. Иерониму: кардинальская шляпа, распятие, череп и, как спутник, лев. Он ввел эти обязательные атрибуты в гравюру, но с какой естественностью! Круглая кардинальская шляпа небрежно повешена на стене, как простой головной убор, череп лежит на подоконнике, крошечное распятие украшает угол письменного стола. Под потолком причудливым украшением висит огромная высушенная тыква — символ преходящей земной жизни. Лев, благодушно прищурившись, растянулся на полу, как огромная домашняя кошка. Рядом с ним, подчеркивая его миролюбие, спит, свернувшись клубком, дворняжка. Здесь все дышит покоем, тишиной, мудростью. Дюрер наслаждался, когда строил эту комнату, когда показывал узор прожилок на досках потолка, тень от круглых толстых стекол на амбразуре окна, солнечные пятна на полу. А хозяина кабинета Дюрер изобразил не величественным кардиналом, не канонизированным святым, а скромным ученым, поглощенным своим трудом.

Иногда говорят: келья Иеронима на этой гравюре — символ бегства от жизни, символ ухода в мир отвлеченных умственных занятий. Лев лежит на страже, мешая действительности ворваться сюда. Можно прочитать эту гравюру и так. Если не помнить, какую роль обретали уединенные занятия ученых в яростных схватках эпохи, как часто их слово готовило действие. Пройдет несколько лет, и Лютер, подобно св. Иерониму, спрячется от мира в келье замка Вартбург. Уединится, чтобы по-новому повторить деяние св. Иеронима: тот перевел Библию на латынь, Лютер переведет ее на немецкий. И его умственный подвиг, совершенный в четырех стенах, станет одним из важнейших событий эпохи, развяжет многие политические события, ожесточенные сражения, общественные перемены. Свет, который заполняет келью св. Иеронима, собирается ярким венцом вокруг его головы. Дюрер изобразил это свечение непохожим на круглые ореолы вокруг голов святых. Это напряженное и чистое сияние кажется материализованным излучением мысли. Оно сильнее и ярче света, что вливается через окна...

И, наконец, «Меланхолия».

Это название Дюрер включил в саму гравюру. В ее глубине парит дракон, который держит в лапах табличку с надписью «MELENCOLIA I». На переднем плане сидит крылатая женщина в пышном наряде. У нее массивное тело, сильные руки, крупные правильные черты лица. Она тяжело оперла увенчанную венком голову на левую руку. Взгляд ее устремлен вдаль. Такой взгляд бывает у человека, который смотрит на окружающий мир, но ничего не замечает, потому что на самом деле взгляд его направлен внутрь, и то, что он видит в своей душе, — невесело. На темном лице пугающе яркими кажутся белки глаз, и взгляд от этого обретает трагическое выражение. В позе женщины — душевный упадок, огромная усталость. Так, может быть, эта гравюра просто образ душевного состояния, о котором так прекрасно сказал когда-то Жуковский: «Что такое меланхолия? Грустное чувство, объемлющее душу при виде изменяемости... благ житейских, чувство и предчувствие утраты неотвратимой и неизбежной»[30]. Но не станем спешить с ответом. Гравюра необычайно сложна. Под рукой женщины книга, застегнутая на застежку, — ей сейчас не до чтения. Над ее головой прибор для измерения времени — песочные часы, соединенные с солнечными. Рядом — колокол с веревкой, которая уходит за край гравюры. Если кто-то невидимый дернет за веревку, колокол зазвонит. Песочные часы и колокол всегда означали у Дюрера: «Помни о смерти».

Женщина окружена различными предметами. Назначение некоторых — понятно, других — загадочно. Вместе они образуют хаос. В нем нелегко разобраться. Над ее головой таблица, расчерченная на клетки с цифрами, так называемый «Магический квадрат». Числа, вписанные в любые его четыре поля по горизонтали, вертикали и диагонали, дают в сумме «34». Женщину окружает семья инструментов для измерения: часы, циркуль, линейка, весы. Сколько надежд связывал Дюрер с измерениями и вычислениями!

Как часто ему казалось, что именно они откроют тайну прекрасного. И вот теперь женщина, погруженная в печальное раздумье, держит циркуль рассеянно и небрежно, а линейка брошена и валяется у ее ног. Уж не разочарование ли в линейке и циркуле, как ключам к красоте, запечатлено тут? И не надежда ли на скрытые тайные свойства чисел привела сюда «Магический квадрат»?

Многие ученые, современники Дюрера, например Парацельс и Агриппа Неттесгеймский, верили в способность магии открыть человеку истину, скрытую для обычного знания. В круге Пиркгеймера были люди, увлеченно занимавшиеся оккультными пауками, например Лоренц Бегайм, тот самый, который составил Дюреру такой красноречивый гороскоп.

Простой иронии по этому поводу недостаточно. В лабораториях алхимиков были совершены некоторые подлинные открытия; астрологи, наивно веря в прямую зависимость человеческой судьбы от положения небесных светил, сделали немало точных наблюдений над картой звездного неба; Парацельс и Агриппа высказали много интересных догадок о явлениях природы. А главное, им было свойственно ощущение живой связи ее явлений, пусть и таинственной, но существующей, стремление взглянуть на все сущее — явное и скрытое, как на целое. Трактаты Агриппы ходили в рукописных списках. Был такой и в библиотеке Пиркгеймера. Можно предположить, что в пору тяжелых душевных переживаний и трудных поисков Дюрер отдал дань магическим наукам.

Вот огромный многогранник неправильной формы. Совсем недавно, заинтересовавшись гравюрой Дюрера, минералоги определили — это кристалл плавикового шпата. Такие находили в горных разработках под Нюрнбергом. Но это современное объяснение не делает облик кристалла менее удивительным. Дюреру причудливое создание природы показалось таинственным. Он решил, что так же будет воспринимать его и зритель гравюры. Рядом с многогранником — тяжелое каменное ядро. Подобные тела, как символы планет, появлялись в сочинениях о магии. А в астрологических были символом мира, Вселенной вообще. Тигель на горящей жаровне — он тоже есть на этой гравюре — непременный предмет оборудования алхимических лабораторий.

Итак, предметы точного измерения, атрибуты точных наук, объединены с принадлежностями и символами магии — видно, ни те, ни другие по избавили от меланхолической тоски существо, одержимое ею. Разбросаны по земле инструменты ремесел: пила, рубанок, клещи, молоток, правило. Валяются в беспорядке, в пренебрежении — и они не оправдали надежд, не дали душевного облегчения. Привален к стене тяжелый каменный жернов. Когда он вращается и мелет зерно, он — символ осмысленного и непрерывного движения. Отъединенный от крыльев или водяного колеса мельницы, он — мертвая тяжесть, символ косной неподвижности.

Мы всматриваемся в неподвижный жернов, в никуда не ведущую лестницу, в странное, хаотически заполненное предметами пространство и ощущаем парадоксальность гравюры: ее части загадочны и непонятны, а общее впечатление — печали, тяжкого раздумья, тревоги — возникает сразу и без пояснений передается нам, охватывает нашу душу.

Что все это значит? Быть не может, чтобы Дюреру не задавали такого вопроса. Например, те, кому он дарил эту гравюру. А он любил дарить «Меланхолию». Но ни в одном его письме, ни в одной дневниковой записи, ни в одном воспоминании современников не сохранилось намека на то, как сам художник объяснял замысел этой гравюры. Попытками объяснить ее можно заполнить целый том. Выберем из этих объяснений то, что действительно дает ключ к гравюре.

Дюрер хорошо знал сложившееся еще в Древней Греции учение о четырех человеческих темпераментах: человек может быть меланхоликом, сангвиником, холериком или флегматиком. Средневековая медицина целиком приняла эту теорию. Она приписывала каждому темпераменту зависимость от определенной планеты. Считалось, что сангвиники рождены под знаком Юпитера или Венеры, холерики — Марса, меланхолики — Сатурна. На сангвиника смотрели как на счастливчика: он румян, весел, общителен, склонен ко всем радостям жизни, любитель вкусно поесть и как следует выпить, удачлив в любви. Несчастным считали того, кто родился, меланхоликом. Он худ и неуклюж, у него темный цвет лица, его одолевает печаль, ему трудно в обществе других людей, он склонен к уединению, и сильнее, чем людям всех других темпераментов, грозит ему самая страшная из болезней — безумие.

Учение о темпераментах, которое связывало внешность человека с его характером и судьбой, заинтересовало Дюрера давно. Уже в ранней гравюре «Мужская баня» он запечатлел себя и своих друзей как воплощение четырех темпераментов. Себя Дюрер считал меланхоликом. Так сказал ему однажды какой-то астролог или врач. Слова эти произвели сильнейшее впечатление на художника. Создавая свой безжалостный портрет обнаженным, он подчеркнул в своем облике все признаки меланхолика. На этом рисунке он худ, сутуловат, у него темная кожа и печальное выражение лица. Правда, он знал, что у него, к счастью, нет других признаков меланхолика — утверждали, например, что они непременно ленивы, скупы, жадны, коварны, злобны, трусливы. Благодарение богу, это к нему не относится!

У Дюрера было и. свое собственное представление о том, что меланхолия связана с напряженной работой. В одном из трактатов о живописи он замечает: «От постоянного упражнения разума расходуется самая тонкая и чистая часть крови и рождается меланхолический дух». Тут явственно слышен собственный опыт: печальное, меланхолическое настроение — неизбежная расплата за напряженную творческую работу. Дюрер умел побеждать это настроение. Чем? Работой же! И все-таки ему было обидно думать, что, родившись меланхоликом, он должен постоянно бороться с такими препятствиями, которые воздвигнуты перед ним от рождения.

Примерно к тому же времени, когда Дюрер работал над «Меланхолией», относится один его странный рисунок. Он нарисовал себя обнаженным, нарисовал на животе кружок и закрасил его желтым цветом. «Дюрер — больной», — написал он на рисунке и сделал пояснение: «Там, где желтое пятно и куда указывает мой палец, там у меня болит». Палец указывает на область селезенки. Боли в этом месте, говорят медики, могут быть признаком самых разных заболеваний. А народная наблюдательность заметила, что это заболевания, которые часто вызывают мрачное настроение. Недаром немецкое выражение: «Иметь черную селезенку» — испокон веку значит: «Видеть все в черном свете». С Дюрером такие полосы мрачности случались нередко. Он считал, что ему, как меланхолику, они суждены навсегда.

Поэтому он бесконечно обрадовался, когда познакомился с книгой Марсилио Фичино «О прекрасной жизни». Немецкое издание этой книги появилось у Кобергера. В ученом кружке, собиравшемся у Пиркгеймера, было много разговоров об этом сочинении. Фичино блистательно развил мысль Аристотеля, мимо которой проходили прежние его истолкователи. Аристотель же утверждал, что возбудимость, свойственная меланхолику, хотя она, становясь чрезмерной, опасна, вообще-то обостряет ум и чувства. Да, меланхолики часто испытывают глубокий душевный упадок, но зато им ведом и огромный душевный подъем. Они постоянно идут по узкой тропинке между двумя пропастями, но зато одарены несравненно больше, чем люди, не знающие таких крайностей. Все выдающиеся люди, утверждал Аристотель, отличившиеся в философии, в государственных делах, в поэзии или в искусстве, — меланхолики... Фичино вспомнил, что подобные мысли высказывал не только Аристотель, но что и Платон рассуждал о безумии, которое может быть гениальным, и пересказал в своей книге это рассуждение. Значит, меланхолия не проклятие, она — высокое предначертание.

Она заставляет человека идти по узкой тропе между глубокими пропастями. Зато он достигает высот, не ведомых тем, кто не знает тяжких мук и сладостных радостей творчества! Ну что же, такую цену он согласен платить. Теорию творческой меланхолической одержимости Дюрер воспринял как откровение. Она объясняла ему многое в его душе, в его жизни.

Теперь можно еще раз взглянуть на гравюру. Светило, которое низко висит над горизонтом, пронзая мрак острыми пучками лучей, — Сатурн. Но Сатурн, оказывается, не только источник неблагоприятного влияния. Гуманисты вспомнили: по древней мифологии, Сатурн старше других богов и потому больше всех остальных владеет тайнами вселенной. Тот, кто хочет эти тайны открыть, должен отдать себя под покровительство Сатурна, сколь бы ни было оно опасно. Вот откуда все приборы и инструменты на этой гравюре. Это орудия человеческого разума, который, отдавшись под покровительство планеты опасной, но сулящей проникновение в тайны мироздания, стремится измерить, взвесить, сосчитать все окружающее.

Но опасное влияние Сатурна надо уравновесить. Так, на голове женщины, воплощающей меланхолию, появляется венок из лютиков и водяного кресса. Такой венок почитался в медицине средством против опасного приступа меланхолии. «Магический квадрат» уравновешивал по тогдашним представлениям чрезмерное влияние Сатурна, ибо был создан под покровительством Юпитера.

Можно было бы объяснить теперь, что значит собака, лежащая на полу, кошелек и ключи на поясе у женщины, какой дополнительный смысл вносит римская цифра «I» после слова «Меланхолия». Этому посвящены многие страницы многих исследований. Каждая из них добавляет крупицу сведений об этой гравюре, но порой затрудняет ее непосредственное восприятие. Бросим лучше еще один взгляд на гравюру. Окрыленная женщина тяжело и устало сидит на камне. Сложены ее крылья. Закрыта книга. Разбросаны инструменты. Но в ней живет не только усталость. В ней — огромная внутренняя сила. И, повинуясь этой творческой силе, этому созидательному непокою, она распрямится, встанет и пойдет. А потом расправит крылья и взлетит. И пусть песок в часах стремительно отмеряет время, пусть звон колокола напоминает о неизбежности смерти, человеческая мысль будет продолжать свой полет. Творчеству ведомы состояния глубокого отчаяния, но оно продолжается, покуда жив творящий человек. «Меланхолия» — воплощение человека-творца, исповедь художника, нередко испытывающего отчаяние от непомерной тяжести той задачи, которую он взялся решить, но верного властному стремлению познать и воплотить мир.

Загрузка...