Три с лишним года провел Дюрер в мастерской Вольгемута — пришел в нее пятнадцатилетним подростком, ушел — восемнадцатилетним юношей под рождество 1489 года. Зима. Слишком холодное время, чтобы отправляться в странствие. Несколько месяцев он провел в родительском доме: отдыхал после нелегких лет учения. Помогал отцу. Он не разучился обращаться с инструментами ювелира. Размышлял. Одна полоса жизни кончилась, начиналась другая. Несмотря на отдых, не позволял себе перерывов — писал красками, рисовал пером. Он скорее решился бы пропустить ежедневную молитву, чем ежедневное рисование.
Автопортрет. 1493. Париж, Лувр
В эту пору Дюрер написал портреты матери и отца. Он задумал эту работу в подарок родителям, прежде всего отцу. Она была благодарностью за то, что отец не воспрепятствовал сыну стать художником. Она была доказательством, что, оставив семейную профессию для иной, сын не обманет отцовских надежд: то, что он хотел делать, он научился делать по-настоящему.
Один из двух портретов — отцовский — сохранился. Он висит теперь во Флоренции в галерее Уффици. В портрете еще чувствуется влияние Вольгемута и Плейденвурфа. Они тоже писали модель обычно до пояса в повороте в три четверти, на темном фоне. Внешние эти приметы сохранились, но характер человека раскрыт несравненно глубже, чем это прежде удавалось нюрнбергским мастерам.
Старый человек со спокойным усталым лицом задумчиво перебирает четки. У него умные глаза. Их взгляд кажется направленным вовнутрь. У него большие руки. Они сильнее и моложе лица. Мастер одет в простой костюм из красной ткани. Даже на зеленом фоне красный цвет костюма кажется приглушенным. Портрет молчалив и сдержан, как молчалив и сдержан был в жизни Дюрер-старший. Мимо этого портрета можно пройти в картинной галерее, не заметив его, как можно было пройти в Нюрнберге мимо скромного мастера Альбрехта Дюрера-старшего. Но, узнав этого человека ближе, его нельзя было забыть — спокойное достоинство, несуетность, серьезность обладают притягательной силой. Чувствуется, что художник верен натуре, что он стремился к сходству и добился его.
Портрет отца, написанный Дюрером, интересен не только потому, что это его первая живописная работа, дошедшая до нас. Это еще и сильное, искреннее, чистое выражение сыновней любви. Скромная картина обладает и художественной и нравственной ценностью. Это первая работа, которую Дюрер пометил и своеобразной монограммой: написав портрет отца, он окончательно осознал себя художником.
В 1490 году зима была холодной. Но в начале апреля установилась теплая погода, после пасхи дороги просохли. Дюрер попрощался с близкими и отправился в путь.
В «Семейной хронике» Дюрер уложил историю своих странствий в несколько коротких строк: «...послал меня мой отец путешествовать, и четыре года я не был дома, покуда отец снова меня не потребовал. И после того как я уехал в 1490 году, после пасхи, я вернулся, когда считали 1494 год после Троицы» [6].
Странствия подмастерьев, закончивших учение, были издавна в обычае у европейских ремесленников и художников. Молодой человек отправлялся в путь — нередко далекий и долгий, чтобы познакомиться с собратьями по профессии в других городах и даже странах, чтобы добавить к тому, что он знал и умел, то, что знали и умели в других мастерских, овладеть незнакомыми приемами и непривычными материалами, разведать секреты, поглядеть, где лучше, прежде чем решить, где обосноваться окончательно. И еще: молодому человеку надо перебеситься вдали от родного дома. Вслух этого, конечно, не говорили, но подразумевали.
Перед отъездом Дюрер помолился св. Тобиасу, покровителю и заступнику путешественников.
Путешествие в ту далекую пору было делом трудным и опасным, но обычным, Из города в город постоянно кочевал император со своим двором. Странствующие монахи и паломники тянулись пешком по дорогам. Верхом, окруженные надежной охраной, ехали сборщики налогов и продавцы индульгенций. Выезжали на большую дорогу рыцари — разбойники со своими бандами. Скакали гонцы — императорские, королевские, княжеские...
Из одного университетского города направлялись в другой студенты, странствующие школяры и поэты. Многие из них вообще никогда не сидели на месте — их университетом была дорога. Главными путешественниками были купцы. Скрипели колеса торговых обозов, тяжело переваливались с ухаба на ухаб кареты. С одной ярмарки на другую тянулись нищие, ковыляли калеки, брели слепые, уцепившись друг за друга, ощупывая землю палочками, поспешали ярмарочные фокусники, жонглеры, предсказатели, цирюльники, бродячие лекари. Непрерывно звоня в колокольчик, предупреждая о себе, проходили прокаженные — встречные в ужасе шарахались от них.
В пути приходилось останавливаться на постоялых дворах. Это было нелегким испытанием. О том, каковы были постоялые дворы в Германии того времени, рассказал писатель и ученый Эразм Роттердамский. Когда входишь в такой дом, сетовал он, тебя не приветствуют, а на твое приветствие едва отвечают. Хмурый хозяин молча покажет, куда привязать лошадь, если ты приехал верхом. А если прибрел пешком, вообще не удостоит тебя словечком. Нагруженный вещами, войдешь в общую комнату. А там такое общество — страх берет. Тут у всех на глазах тебе приходится стащить грязные сапоги, почиститься, переодеться; хочешь умыться, к твоим услугам таз — один на всех. Общая комната наконец наполнилась. Тогда запирают двери и затапливают печь, да так жарко, будто попал в баню. Угрюмые слуги с разбойничьими рожами накрывают на стол: с грохотом ставят деревянные тарелки, швыряют деревянные ложки, приносят вареное мясо и рыбу, разливают по глиняным кружкам дешевое вино. Не вздумай пожаловаться, что еда и питье тебе не по вкусу, обругают. Шумное застолье затягивается до полуночи. Встать из-за стола и уйти в комнату, отведенную для ночлега, нельзя. Случайные соседи боятся, что тот, кто уйдет раньше, угонит лошадь или украдет вещи других постояльцев. Деньги за ночлег полагается платить вперед. Наконец, совсем замученный, попадаешь в комнату, где тебе предстоит делить кровать с одним или двумя соседями.
Альбрехт Дюрер-старший не зря тревожился, когда отпускал сына в дальнюю дорогу. Смолоду он сам проделал немалый путь. Предстоящее странствие сына страшило его. Может быть, сын также не вернется в отчий край, как не вернулся когда-то он. А если и вернется, свидятся ли они — он, отец, уже стар...
Дорога, которую выбрал Дюрер, покинув отчий дом, нам неизвестна. Предполагают, что он отправился на северо-запад и побывал во Франкфурте-на-Майне. Может быть, добрался до Нидерландов. Но это лишь догадки. От его первого путешествия не осталось ни дневника, ни писем. До нас, по счастью, дошло несколько рисунков этой поры, и среди них главный — автопортрет, нарисованный пером.
С листа смотрит в упор юноша с такими пристальными, такими проницательными глазами, что становится не по себе. Лицо его нахмурено. Напряженная, неотвязная мысль прорезала на лбу две резкие складки, наморщила кожу над переносицей. Голову подпирает рука — большая, тяжелая. Все это создано немногими штрихами — резкими, сильными, нервными. Всего лишь набросок, но он приковывает взгляд не меньше многих, куда более подробных портретов. Позади один, может быть, два года странствий. Дюреру на этом автопортрете лет двадцать. Лицо его, когда вглядываешься, кажется то моложе, то старше. Оно живет, меняя на наших глазах свое выражение. Взгляд то пронзительно устремляется на нас, то обращается внутрь. А может быть, он вглядывается в то, что пришлось ему увидеть за годы странствий. Вот так однажды, где-то в пути, в мастерской ли художника, куда нанялся на время, на постоялом ли дворе, присев перед тусклым зеркалом, сделал он этот набросок. Мы не знаем, далека ли была дорога Дюрера первых лет его странствий. Но рисунок говорит — она была огромной. Лицо его стало взрослым, серьезным, угрюмым. Человек, который так смотрит, должен был уже многое повидать. Автопортрет времен первого путешествия надолго и смело опережает свое время.
Весной 1492 года Дюрер добрался до городка Кольмара, что лежит на неширокой речке Лаух, впадающей в Рейн. Городок был красив и зелен, окружен виноградниками, густыми зарослями хмеля, вьющегося по высоким шестам. Отсюда рукой подать до Рейна. В городке и вокруг все цвело, благоухало, дышало весной, предчувствием лета.
Дюрера давно влекла к Кольмару слава Мартина Шонгауэра. Его поразила сходность их судеб. Отец Мартина Шонгауэра тоже был златокузнецом, и очень известным. Он тоже обучал сына своему ремеслу с детства. Однако сын предпочел профессию живописца и гравера по меди — решение, в котором он особенно укрепился после долгих странствий по Нидерландам и Испании. Современников восхищали своей топкостью и выразительностью его гравюры на меди. Они даже имели обыкновение называть его не Мартин Шонгауэр, а Мартин Шон, что значит — Мартин Красивый. Гравюры его были известны и в Нюрнберге. Альбрехт Дюрер смолоду видел их у Пиркгеймеров и у Кобергера. К Мартину Шонгауэру — мастеру из Кольмара — он сохранял интерес и уважение всю жизнь.
На рисунке Шонгауэра, который Дюрер купил, когда сам стал знаменитым художником, он сделал примечательную надпись: «Сие нарисовал Красивый Мартин в 1470 году, когда был еще молодым подмастерьем. О чем узнал я, Альбрехт Дюрер, и ему в честь записал в 1517 году». Эта надпись говорит о любви к предшественнику, о гордости за него, пожалуй, о некотором удивлении: мне еще предстояло появиться на свет, а он уже рисовал так!
В Нюрнберге жило воспоминание, что Дюрер хотел учиться именно у Мартина Шонгауэра, но это ему не удалось. Отец уступил, согласился, чтобы он по примеру Шонгауэра сменил ремесло златокузнеца на ремесло живописца, но учиться отдал его в мастерскую, до которой пройти сотню — другую шагов по собственной улице. И вот теперь Дюрер решил продолжать учение у Шонгауэра. Увы! Опоздал. Шонгауэр умер почти год назад, когда Дюрер был в пути и не знал об этом. Теперь он горько скорбел о скончавшемся мастере, чье имя чтил с детства. Они разминулись. Это непоправимо. Мастер Мартин умер, но в Кольмаре остались трое его братьев. Они могли рассказать о Мартине, показать его работы, объяснить его приемы. Да и мастерская продолжала действовать: заказы надо было завершить, учеников доучить и сделать все это так, конечно по возможности, как делал Мартин.
По обычаю Дюрер, очутившись в новой мастерской, показал несколько своих работ. Это были рисунки, может быть, оттиски гравюр на дереве. Работы понравились, и он стал уже не гостем, а помощником и провел тут несколько месяцев. Здесь он увидел много гравюр мастера Мартина и не мог на них наглядеться.
Вот «Мария во дворе». Глухая монастырская стена. Пустынный двор. Ни кустика, ни травинки. Под голыми ветками тонкой березы Мадонна с младенцем: юная женщина с густыми волнистыми волосами, падающими на плечи, в пышном платье. У нее на коленях — голенький ребенок, головка его еще не покрыта волосами, редкий пушок переходит в сияние. Мать сложила руки на коленях, младенец тянет палец ко рту. Тишина, весенняя свежесть, неясная тревога. Может быть, она порождена тем, что судьба ребенка известна наперед. Над пустынным двором небо без единого облачка — огромный просторный мир. Пустынность двора и высота неба созданы нетронутой белизной бумаги: она говорит, как может говорить молчание...
Братья Шонгауэры познакомили Дюрера с приемами гравюры на меди. Они не читали лекций, они показывали, как это делается. Дюрера покорило то, что, в отличие от гравюры на дереве, художник не должен передавать свой рисунок резчику, а режет его на медной доске сам. Не приходится сетовать, что кто-то огрубил твою работу, ты все делаешь своей рукой.
Однажды братья Шонгауэры повели нюрнбержца в церковь св. Мартина. Их покойный брат расписал для нее алтарь и гордился этой работой. Он изобразил Мадонну в беседке, увитой розами. Тяжелые одежды из красной и синей ткани окутывали тело Мадонны, золотистые косы струились по плечам, золотое сияние окружало голову. Ангелы, парящие в воздухе, держали над ней золотую корону. За Мадонной на решетчатой стене беседки вились побеги роз и сидели большие яркие птицы. Красиво, очень красиво!.. Дюрер не отважился сказать, что скромная гравюра, где Мария с младенцем сидели под тоненькой голой березкой, понравилась ему больше.
Наступил день, когда снова надо было отправляться в дорогу. Путь на сей раз предстоял недальний — в Базель: частью пешком или верхом, частью на паруснике вверх по Рейну, потом снова верхом. Молодой художник обул тяжелые дорожные сапоги — голенища спадали широкими складками, когда переходили ручей или реку вброд, их натягивали выше колен. Он опоясался кожаным поясом, куда были зашиты деньги. На поясе висел кинжал, в его ножнах, рядом с кинжалом, помещался нож, чтобы резать мясо за столом.
Пока Дюрер странствовал, он вырос и раздался в плечах. Одежду, взятую из дома, пришлось заменить новой — немалый расход для странствующего подмастерья. Нарядное платье он бережно уложил в дорожную суму. Там же лежала бумага, серебряные карандаши, резцы для гравирования — прощальный подарок братьев Шонгауэров, несколько рисунков и гравюр покойного мастера Мартина: на них он потратился, но не пожалел об этом. Да еще письмо от его кольмарских хозяев к их брату — базельскому златокузнецу. На его помощь Дюрер рассчитывал на первых порах.
Путешествие пришлось на жаркие недели. Дорога вела мимо полей с поспевающим хлебом, мимо виноградников, где начинали краснеть листья, мимо придорожных часовен и простых крестов — они говорили о том, что здесь умер или был убит путник. Дюрер пил из родников ледяную воду, а в харчевнях кисловатое золотое рейнское вино. Немецкая речь звучала здесь иначе, чем в родном городе, и в путнике сразу узнавали чужестранца. А ему, чтобы понять то, о чем говорят, приходилось делать немалые усилия. Он очень уставал в дороге, хотя был молод и крепок, уставал потому, что не отрываясь вглядывался во все, что видел, и все, что видел, запоминал: старую корявую липу, тень от ее листвы на пыльной дороге, сумрачные развалины замка на горе, иконы и резные алтари в церквах, куда заходил помолиться, вооруженного всадника и его коня, шагающего по дороге с грозной неотвратимостью. Он запоминал крестьян, пляшущих праздничным вечером на деревенской улице. Их лица серьезны и неулыбчивы, словно они не веселятся, а работают. Монотонная музыка под стать танцу, а на поясе у пляшущего непременно меч, который подпрыгивает и бьет его ножнами по боку. Времена такие, что безоружным не покажешься, даже на празднике. Стараясь не слишком приближаться, Дюрер вглядывался в проходящих по дороге солдат — в их жестокие лица, в их аркебузы, в ярко раскрашенные барабаны, сверкающие трубы, острые пики. Вечерами он, несмотря на усталость, никак не мог заснуть — перед глазами стояли лица, фигуры, костюмы, дома, деревья, камни. Краски. Контуры. Свет и тени. И сны тоже были полны видениями — иногда призрачными, бледными, чаще такими яркими, что он просыпался от них.
Каждый день продолжая свой путь, Дюрер делал то, о чем впоследствии поведает потомкам его первый биограф: «И путешествуя так далеко ради своего искусства, он проводил все свое время за рисованием портретов, людей, пейзажей и городов» [7]. От годов странствий работ сохранилось немного. Картину в дороге не напишешь, а рисунки юный Дюрер не очень-то берег.
Тем внимательнее вглядываемся мы в немногие, что остались. Вот лист бумаги, изрисованный с обеих сторон. На одной автопортрет — он несколько напоминает уже известный нам. Рядом два самостоятельных наброска. Они в другом масштабе. Первый — это рука, сильная рука с длинными пальцами. Рука, казалось бы, спокойна, но в ней скрыт заряд энергии — ее мускулы, как тетива натянутого лука... Всю жизнь Дюрер всматривался в человеческие руки, прежде всего в свои собственные — рисовал, гравировал их, писал бесконечно. А еще на том же листе — смятая подушка. Она нарисована один раз на одной стороне листа, несколько раз на обороте. Каждый раз она брошена по-другому и складки по-другому смяты. Простое упражнение в рисовании предмета? Быть может... Но не так ли выглядит подушка после долгой бессонной ночи, когда мечешься в постели, то и дело переворачиваешь подушку, мнешь ее и пинаешь, словно она повинна в том, что не спишь? Через изображения лица, руки, подушки, казалось бы ничем не связанные, проходит одно и то же неспокойствие. Эта подушка могла бы многое рассказать о мыслях и видениях, одолевавших по ночам молодого путешественника.
Долина, но которой он ехал верхом, зеленая, плодородная, вся в виноградниках, в садах, где на деревьях уже румянились яблоки и желтели груши, постепенно поднималась. Дорога вела на плоскогорье, перерезанное стремительными горными речками, текущими к Рейну. На плоскогорье было прохладнее, чем в долине. Дышалось по-другому. Сквозь воздух, холодный и прозрачный, все виделось по-иному. Вспомнилось небо на гравюре Шонгауэра — высокое, огромное, светлое...
Впереди показался Базель. Над городом возвышались башни собора. Собор строился с незапамятных времен, в XIV веке был разрушен страшным землетрясением, память о котором жива до сих пор. Отстроенный вновь, он сохранял следы менявшихся замыслов, переделок и перестроек — вглядываться в него можно было бесконечно.
Город гордился и славился чистотой, здоровым климатом и особенными медовыми пряниками. Таких нигде больше не пекли. Дюрер отведал их сразу. Чистота чистотой, пряники пряниками, а только Дюреру и по более серьезным причинам посчастливилось, что он попал именно в этот город. Может быть, он знал о его славе и оказался здесь не случайно. Базель был одним из главнейших центров новой гуманистической образованности. Его университет, основанный в 1460 году, был первым в немецких землях, специально созданным для развития гуманистических знаний. Недаром сюда перебралась из Парижа целая плеяда ученых, которые не хотели больше мириться со схоластикой тамошнего университета, не случайно этот город впоследствии выбрал для жительства Эразм Роттердамский. В городе была прекрасная библиотека и действовало много типографий, принадлежавших к самым лучшим в Европе.
Настало время рекомендательных писем — они проделали долгий и длинный путь — к знаменитым базельским печатникам и издателям от знаменитого нюрнбергского печатника и издателя Кобергера. В базельскую типографию Дюрер вошел уже не любопытствующим подростком, а умелым работником. Один из базельских издателей готовил издание «Писем св. Иеронима». Ему нужен был титульный лист. Его заказали Дюреру. Награвированная по его рисунку доска по счастливой случайности уцелела и сберегается до сих пор в Базельском музее. На ее обороте можно ясно прочитать: «Альбрехт Дюрер из Нюрнберга». Книга с титульным листом, на котором помещена гравюра Дюрера, вышла в свет осенью 1492 года.
Св. Иероним родился в Далмации, в IV веке нашей эры. Смолоду изучал классические науки, крестился, много путешествовал, несколько лет прожил в пустыне, потом принял сан священника, приехал в Рим и стал секретарем папы. Тот ценил его как знатока языков. Кроме родного далматского, Иероним владел еще и латинским, греческим, древнееврейским и халдейским. После смерти папы, который ему покровительствовал, он вынужден был покинуть Рим, возглавил монастырь в Вифлееме и здесь заново перевел Библию на латынь. Этот перевод — так называемая Вульгата — сохранял много веков свое значение. Кроме того, Иероним принимал живейшее участие в религиозных спорах своего времени, написал много богословских сочинений и писем, в которых рассуждал о сложнейших вопросах веры и науки. Всю свою жизнь он так и не смог преодолеть пылкой любви к писателям языческой древности. Как святого его считали покровителем учителей и учащихся, богословов, переводчиков и корректоров. Хотя немецкие гуманисты критиковали, уточняли и исправляли Вульгату, ибо ушли в своих познаниях далеко вперед от Иеронима, сам его образ — путешественника, ученого, знатока языков, переводчика — был им близок и дорог. Знал ли все это молодой Дюрер, когда получил заказ на титульный лист к «Письмам св. Иеронима»? Трудно сказать. Но зато он твердо знал, как принято изображать св. Иеронима. В искусстве к этому времени сложилось два образа этого святого: либо кающегося в пустыне, иногда в короткой рубашке, а иногда обнаженного с набедренной повязкой, либо ученого, седобородого старца в одеянии священника, в келье среди книг и принадлежностей для письма, погруженного в свои размышления и занятия. Очень часто рядом с ним появлялся лев. Легенда гласила, что, когда Иероним уединился в пустыне, он однажды наткнулся на страдающего от боли льва. Ядовитая колючка вонзилась ему в лапу. Иероним бесстрашно подошел к могучему зверю, вытащил колючку и приложил к лапе целебную траву. Избавленный от мучения лев навсегда стал верным спутником Иеронима.
Дюрер изобразил св. Иеронима в келье. Перед ним на массивных подставках лежат толстые тома Библии на разных языках.
Тома раскрыты, видны тексты — древнееврейский, греческий, латинский. Дюрер гордился тем, как точно и красиво передал такие непохожие друг на друга буквы. От шрифтов подобной красоты не отказался бы, пожалуй, в своей типографии его знаменитый крестный. Дюрер внимательно следил, чтобы тот, кто резал деревянную доску, не попортил ни одной буквы.
Иероним достает занозу из лапы льва. Боже, какой лев получился у Дюрера! Худой, тщедушный, несчастный, крошечный, куда меньше, чем Иероним. Он походил на тех львов, которые украшают даже не дворянские гербы, а вывески придорожных харчевен. И все-таки он был живой, страдающий, несчастный. Гравюра соединяла два времени жизни св. Иеронима — пустыню, где он встретил льва, и монастырскую келью. За узким стрельчатым окном кельи виднелась городская улица, и дома совсем не такие, какие могли быть там, где жил переводчик Библии, а немецкие или швейцарские. И убранство кельи подобно одной из тех комнат, где случалось бывать Дюреру, — кровать в глубокой нише под пологом, на ней полурасстеленная постель, медный рукомойник, подсвечник с обгоревшими свечами. Подробности быта переданы куда точнее и живее, чем в прежних изображениях св. Иеронима. Это, пожалуй, первая попытка передать в гравюре на дереве то, что еще недавно было достоянием лишь живописи и гравюры на меди.
На этой первой дошедшей до нас гравюре Дюрера забавен и трогателен лев, занятны подробности обстановки, красив городской пейзаж за окном. Однако улица, которая видна из кельи, как бы висит в воздухе. И главное: лицо св. Иеронима лишено чувства и мысли. Дюрер старался как можно лучше выполнить первый заказ, как и подобает подмастерью, который готовится стать мастером. Можно ли упрекнуть его, что он еще не сумел воплотить сложный человеческий образ? Со временем он сам понял это. Св. Иероним пройдет через все его творчество и будет запечатлен им в замечательной гравюре и замечательной картине... Тем не менее с точки зрения ремесла работа его была выполнена хорошо, понравилась, была напечатана, ей стали подражать, способного молодого рисовальщика заметили базельские издатели. Здесь в эту пору печаталось много книг с иллюстрациями. Издатели заботились, чтобы изображение, рисунок шрифта, заставки и прочие украшения являли бы собой обдуманное единство. Многие базельские издания конца XV века — истинное чудо книжного искусства. Молодому Дюреру посчастливилось принять участие в создании нескольких прекрасных книг.
Тут мы наталкиваемся на одну из загадок, связанных с творчеством Дюрера. Художники, создававшие рисунки для гравюр, которыми украшались базельские издания, не имели обыкновения подписывать свои работы. Сколько сложнейших сопоставлений пришлось проделать исследователям, сколько гипотез выдвинуть и проверить, чтобы с достаточной достоверностью определить, к каким базельским изданиям делал Дюрер рисунки и какие именно! Эти упорные разыскания начались еще в прошлом веке, в них приняло участие много ученых, они продолжаются до сих пор, и все еще нельзя сказать, что на все вопросы даны окончательные ответы. Жаль, что здесь нет возможности привести всю историю этих долгих исследований и споров — она не вмещается в рамки пашей книги. А ведь это лишь один из примеров того, какими усилиями создавалась достоверная история творчества Дюрера.
Руку Дюрера теперь уже почти единодушно признают в иллюстрациях к «Комедиям» Теренция. Книга эта в свет не вышла, но сохранилось множество досок с перенесенными на них рисунками для гравирования, несколько награвированных и несколько оттисков с досок, которые пропали. Интереснейшая возможность проследить разные этапы работы над книжной иллюстрацией в типографии XV века! Внимательное изучение материала позволило предположить, что основной художник — Дюрер — сделал только часть рисунков, а фигуры, им созданные, их затейливые наряды, их живые позы повторял и варьировал другой художник. Все это переносилось на доски копировщиками. Не мудрено, что огромный цикл (в нем больше ста иллюстраций) очень неровен. В ту пору Дюрер не обладал ни авторитетом, ни умением, чтобы подчинить всех участников работы своей воле. Но он скоро научится этому. А вот титульный лист к «Комедиям» Теренция с поэтом в венке, который, сидя в траве, сочиняет свою комедию, прелестен. В легкой смелости линий уже чувствуется мастерская рука и влияние Шонгауэра. Дюрер постоянно стремился переносить в гравюру на дереве приемы гравюры на меди столь почитаемого художника. Нелегко это было: и материал и приемы работы так отличались...
Другая книга, в издании которой участвовал Дюрер, это перевод нравоучительных историй французского сочинителя де ля Тура «Турнский рыцарь». Де ля Тур написал свою книгу в наставление своим дочерям, чтобы отвратить их от грехов и направить на путь добродетели. Душеспасительное сочинение получилось отменно длинным и достаточно скучным. Но Дюрер с истинным увлечением рисовал для него сцены, полные жизни. Вот модница. Ей давно надо быть в церкви, а она все прихорашивается перед зеркалом, не замечая, что в ее нарядную комнату уже явился отвратительного вида черт, готовый утащить с собой легкомысленную, но очень миловидную грешницу. А как хороша гравюра «Самсон и Далила»! Самсон спит мертвым сном под деревом, а Далила с невозмутимейшим видом состригает ножницами его длинные волосы. И на это сквозь проем в стене с молчаливым любопытством взирают двое прохожих. И в «Комедиях» Теренция и в «Турнском рыцаре» улицы, дома, убранство комнат — все немецкое. И ко всем подробностям — живой интерес. Тут Дюреру пригодились уроки его первого учителя — Вольгемута. Тот переносил в гравюру на дереве такое изображение пейзажа и интерьера, которое было ранее свойственно лишь живописи.
Дюрер познакомился с одним из самых знаменитых базельцев — Себастьяном Брантом, ученым, писателем, поэтом, доктором обоих прав — канонического и римского. Бранту не было еще сорока лет, но он уже пользовался огромной славой. Когда он проходил по городу, все спешили почтительно поздороваться с ним. Дюрер встретил его в одной из типографий. Брант принимал участие во множестве изданий: писал книги сам, переводил, составлял примечания, давал советы издателям, наблюдал, например, за изданием Теренция. Так и состоялось знакомство многоопытного литератора и молодого художника, который уже завоевал добрую репутацию в базельском книжном мире.
В эту пору Себастьян Брант готовил к изданию «Корабль дураков». В отличие от его латинских сочинений эта книга была написана по-немецки. Брант высмеял в ней людские пороки. В печатных обличениях несовершенства рода человеческого недостатка тогда не было. Но «Корабль дураков» был непохож на них. Прежние отдавали церковной проповедью. Грех в них бичевался, благочестие прославлялось. Основы оценок были религиозные. У Бранта судьей людских несовершенств выступает разум. Все, что Брант осуждает, он осуждает как неразумие. Он жаждет избавить мир не от грешников, а от дураков. Он собирает их на палубе корабля: пусть с попутным ветром уплывут в страну Глупландию. Пассажиров на «Корабле дураков» множество: стяжатели, помешанные на наживе, модники, свихнувшиеся на нарядах, молодящиеся старики, невежественные учителя, злобные склочники, клеветники, чванливцы, волокиты, сластолюбцы, развратники, бражники, болтуны, моты, лентяи, лоботрясы, ревнивцы, прелюбодеи, дураки высокопоставленные — они куда опаснее простых дураков! — завистники, шарлатаны, попрошайки, астрологи... Брант описывает неразумные, постыдные поступки, уродливые черты характеров, и описывает так, что читатель понимает: поэт знает тех, о ком он пишет. Он наблюдал их на улице, дома, в университетской аудитории, в церкви, в суде, на рынке, в лавке. Он знает, как они говорят, как они тупо спорят, как они бессовестно бахвалятся, как они злобно сплетничают. Запас его впечатлений безграничен, как безгранична человеческая глупость. Его язык полон подробностей, безжалостно меток, сочен, красочен...
Брант хорошо знал притягательную силу гравюр. Издатель и поэт посовещались, кому заказать иллюстрации, и решили — одному художнику с такой работой не справиться. Пригласили нескольких. Одним из них оказался Дюрер. Он сделал несколько рисунков на пробу, они понравились. Ему была заказана большая часть иллюстраций к «Кораблю дураков» — это делает честь проницательности издателя и автора.
Вот когда Дюреру пригодились впечатления, накопленные в Нюрнберге, а особенно в долгом путешествии. Он припомнил франтов, которых встречал в дни праздников, бодрящихся старичков, пьянчужек, обжор, продавцов, которые надувают покупателей, ярмарочных шарлатанов, нечистых на руку писарей. Он изобразил корабли, повозки, трактиры, проселочные дороги, городские улицы, хоромы богачей, нищенские каморки. Верховых лошадей и вьючных ослов. Охотничьих собак. Ворон. Кошек. Мышей. Гусей. Оружие и домашнюю утварь. Троны и табуреты. Люди на всех гравюрах появляются с дурацкими колпаками на голове. Они и глупцы и шуты, издевающиеся над глупостью. Между прочим, одна особенность их дурацкого колпака помогла выделить из ста с лишним гравюр те, которые принадлежат Дюреру. На колпаках большинства дураков непременно есть бубенчики. Бубенчики появляются на всех гравюрах, близких друг к другу по манере и лучших в книге. Второй художник рисовал колпаки с петушиными гребнями, третий — колпаки без всяких украшений... Различия в изображении колпаков были своего рода маркой художника. О том, что был еще и четвертый, догадались потому, что несколько гравюр несравненно слабее всех остальных, отличаются по стилю и вообще кажутся случайными в книге. Сопоставляя множество признаков — в том числе и присутствие бубенчиков на колпаках, — большинство исследователей пришло к выводу: Дюреру в этой книге принадлежит более семидесяти гравюр. Почетный заказ для молодого художника! Он не только обеспечил его заработком, но дал возможность долго общаться с Брантом — самым интересным человеком в Базеле. Брант был много старше Дюрера, обладал опытом, знаниями, известностью. Общение с ним многому научило молодого художника. Ему смолоду посчастливилось — он легко знакомился со многими замечательными людьми. Было в нем такое обаяние ума и таланта, которое делало это тяготение обоюдным. Брант объяснял, какими должны быть иллюстрации. Но Дюрер оказался иллюстратором самостоятельным и смелым, не стал покорно следовать за текстом, а создавал свое собственное воплощение неразумия и глупости, лишь навеянное мыслью Бранта.
Брант не рассердился на молодого художника, а согласился с его решениями и написал к каждой гравюре короткий дополнительный текст — поэтический эпиграф к изображению. Поэт и художник дополняли друг друга.
Дюреру хороню жилось и работалось в Базеле, но долго оставаться на одном месте было не в его характере. Осень 1493 года снова застала его в пути. Он перебрался в вольный город Страсбург. Острый шпиль страсбургского собора был виден издалека. Силуэт башни резко менял свое очертание в зависимости от того, с какой стороны смотреть на собор. Башня была несимметрична, и это таинственным образом делало ее прекрасной. Ночью, когда подробности исчезали и был виден только черный контур собора, его башня казалась особенно красивой.
«Моя Агнес». Рисунок пером. 1494. Вена, Альбертина
В Страсбурге Дюрер поступил в мастерскую одного из местных живописцев. Имя его история не сохранила. Здесь Дюрер стал снова заниматься живописью и впервые написал свой автопортрет красками. Дюрер постоянно рисовал и писал сам себя. Отчасти потому, что был самой доступной и самой терпеливой моделью. Но были причины и серьезнее. Ему хотелось разобраться в себе, узнать и понять себя. Вот и в Страсбурге, немного оглядевшись, привыкнув, он написал автопортрет. Решил, что пошлет его домой. Чтобы легче было отправить, писал не на доске, а на пергаменте, наклеив его на полотно.
На этот раз он увидел себя по-новому. Молодое лицо прекрасно, спокойно, пожалуй, чуть надменно. Глаза слегка скошены на зрителя — так получилось, он сидел к зеркалу боком. Длинные ярко-рыжие волосы падают на плечи. Они кажутся струящимся пламенем. И мохнатая темно — красная шапка тоже вызывает представление об огне. Серо-зеленая куртка с прорезями на рукавах обшита красной лентой. Шея и верхняя часть груди обнажены, видны ключицы. Рубаха из тонкого полотна в изысканных сборках и с красноватыми прошивками. Покрой и цвет костюма нарядны. Видно, что портному фасон диктовал художник. Сильные руки бережно держат ветку чертополоха. Растение это называлось тогда по-немецки: «Мужская верность». На глухом темно-зеленом фоне лицо светится, губы горят, волосы пламенеют. Молодой человек красив, очень красив, видит себя красивым, хочет, чтобы и другие увидели его таким. Под спокойствием угадывается немалая гордыня. Это уже не скромный странствующий подмастерье, это молодой художник, твердо знающий себе цену. Как заклинание — чтобы не сглазить! — звучит двустишие, написанное над портретом: Идет мое дело, Как небо велело.
Дюрер рисовал постоянно. Если он пропускал день, на другой ему казалось, что рука хуже слушается. До нас дошла ничтожная часть рисунков, сделанных в годы странствий. В молодости Дюрер, видно, не слишком берег их.
Однажды он отважился нарисовать обнаженную. Такой попытки до него, кажется, не делал ни один немецкий художник. Дюрер не был аскетом. В странствиях ему случалось обращаться со словами желания к женщинам. Но сказать женщине, что хочешь нарисовать ее обнаженной, в те времена было труднее, чем выразить свою страсть. Греховность просьбы должна была смертельно напугать ту, к которой она была обращена. И все-таки он нашел натуру, хотя даже самого слова «натурщица» еще никто не слыхивал. Первая модель Дюрера была некрасива. Она оставила на ногах разношенные домашние туфли, голову обмотала полотенцем, стояла в напряженной позе, неловко повернув руку. Рисунок получился робким. Непривычность задачи, смущение, которое он никак не мог побороть, сковали руку художника, сделали неуверенной линию. А рисунок сохранился и вошел в историю живописи как один из важных ее документов...
...В Страсбурге было тревожно. Крестьяне Страсбургского епископства взбунтовались. Долго и безропотно несли они все тяготы — пахали землю для духовных и светских господ, косили траву, жали хлеб, молотили. Но этого господам было мало. Они требовали, чтобы крестьяне бесплатно рубили для них лес, пилили и кололи дрова, ловили рыбу, отвозили на своих лошадях их товары на ярмарку. А главное, никто из крестьян не знал, где начало и где конец повинности. Так было по всей Германии. С некоторых пор господа сделали ненадежным само право крестьян на наследственную землю. Когда крестьянин умирал, его сыновья должны были заплатить огромную пошлину, а сверх того деньги, которые красноречиво назывались «посмертным побором»: у наследника кроме денег отбирали лучшую голову скота, а если ему досталась всего одна, то ее — единственную. Крестьянин платил за все: собрался жениться — плати, выдаешь дочь замуж — плати, надумал продать часть имущества — плати. А еще были налоги князю и две десятины церкви: большая и малая. Большая с урожая хлеба, малая со всего остального, выращенного крестьянином, и со скота. Чуть ли не каждый год появлялись новые поборы или увеличивались прежние. Господ над крестьянами было много — и владелец земли, и тот, под чьей судебной властью был крестьянин, и тот, кто считался его «личным господином». И не упомнишь всех, на кого крестьянин работал, кому повиновался, кому платил... Бесстрастные страницы хроник, на которых все это записано, пахнут потом, кровью, слезами, вопиют о злой несправедливости, о горьких обидах, о тяжком бесправии. О черной беде. О зреющем возмущении. Оно было особенно сильным в том краю, куда странствия привели Дюрера. Знал ли он, что происходит вокруг, за стенами Страсбурга? Разумеется, знал. Нужно было быть глухим, чтобы, путешествуя из города в город, останавливаясь на ночлег в деревнях, встречаясь со множеством людей, ничего не услышать, слепым, чтобы ничего не заметить. А слепым Дюрер не был. И глухим тоже.
В Страсбург прискакал гонец, послание его было адресовано епископу, но слух о нем разнесся по всему городу, вселяя страх в одних, надежду в других — в городе тоже было много обездоленных, страждущих, недовольных. Тревожное известие гласило: крестьяне взбунтовались. Их поддержали бюргеры маленького города Шлеттштадта. Во главе восставших встал бургомистр. Захвачены посланцы восставших в другие города. Они предлагали соседям союз. Но никто не успел присоединиться к бунтовщикам. Повстанцы были тут же разбиты, их предводители схвачены. Суд еще заседал, а плотники уже начали возводить эшафот на рыночной площади, и городской палач почтительнейше сообщил властям, что на сей раз ему одному не справиться.
Любопытные горожане занимали места вокруг эшафота с вечера. За то, чтобы поглядеть на казнь из окон домов, выходивших на рыночную площадь, хозяевам платили большие деньги. Уже с рассвета на площади не протолкаться. Мальчишки продают листки: это срочно отпечатанный страсбургскими типографщиками приговор осужденным. Толпа пестрая, шумная, говорливая. В людской гуще толкаются разносчики сластей и питья, пронырливые карманники, остроглазые соглядатаи. Родственники осужденных стоят тут же с окаменелыми лицами, не решаясь выдать себя ни единым словом. Казнь продолжалась долго. Нескольких четвертовали, остальных обезглавили.
«Художник должен видеть все!» — мысленно сказал себе Дюрер и заставил себя пойти на эту площадь. В память о том, что он увидел здесь, сохранился рисунок пером. Человек, с которого сорваны одежды, стоит на коленях. Глаза его судорожно зажмурены. За его спиной коренастый палач в парадном одеянии. Длинный меч выхвачен из ножен. Левой рукой он держит осужденного за плечо — сейчас толкнет его на плаху. Меч сверкнет в воздухе пять раз: человек, запечатленный Дюрером, был не обезглавлен, а четвертован. Тем, кому отрубали голову, обнажали только шею. Одежду срывали с тех, кого собирались четвертовать. Дюрер нарисовал не свершение казни, когда меч уже просвистел и кровь полилась, а миг предшествующий: осужденный замер в нестерпимом ожидании, палач готовит удар. От взгляда на этот рисунок цепенеет душа.
Каждый раз, когда представлялась возможность, Дюрер писал с оказией домой. Однажды он отправил домом свой портрет с чертополохом. Пусть увидят, каким он стал. Как нарядно одет. Сколь непохож на того, каким четыре года назад отправился в дорогу. Портрет был бережно обернут и уложен в ларец. Отдан в надежные руки.
Отец разглядывал портрет долго. Чувства, которые он испытывал, были сложны. Сын непохож не только на того, каким был, когда покинул отчий дом, но и на него, Альбрехта Дюрера-старшего, когда он совершал свое странствие подмастерья. Сын на автопортрете выглядит молодым человеком из знатного дома. Одежда, лицо и поза выражают гордость. Гордость или гордыню? Неужто ремесло, которое избрал сын, лишает человека смирения? За то время, что Альбрехт путешествовал, в семье родилось еще трое детей. Альбрехту Дюреру-старшему шел шестьдесят седьмой год. Год назад он узнал, наконец, успех, самый большой в жизни: повез свои работы императору в Ленц, и тот удостоил его весьма милостивого приема. Но почет этот не вернул ему сил. Бремя забот о доме и мастерской стало для него тяжким. Матери шел сорок второй, но она часто хворала. В доме не хватало взрослого сына — опоры. Что, если Альбрехт останется на чужбине? Женится, откроет свою мастерскую, как поступил когда-то он сам. Правда, ему было тогда уже сорок лет, а сыну сейчас всего двадцать третий, но времена меняются. Молодые становятся самостоятельными куда раньше. Вряд ли сын до сорока лет останется холостым и согласится ходить в подмастерьях. Поразмыслив, поколебавшись, Дюрер-старший написал сыну письмо, призывавшее его вернуться домой.
Письмо звучало приказанием. Ему было нелегко написать так, но он себя заставил. Впоследствии Дюрер будет вспоминать: «Отец меня потребовал».
Сын не ослушался и стал собираться в дорогу. Путешествие из Страсбурга в Нюрнберг было долгим. Вначале он спустился на паруснике до Вормса, там купил коня, приторочил к седлу дорожные сумы с платьем, подарками, инструментами своего художества, с теми рисунками, что решил сохранить. По дороге, по которой обычно двигались в Нюрнберг торговые обозы, не медля, но и не очень спешно ехал он в родной город. Было раннее лето, сады стояли в цвету, кое — где начинали косить. Вечерами, когда он заканчивал дневной переход, в рощах пели соловьи. Прекрасно быть молодым! Прекрасно столько повидать, сколько повидал он! Прекрасно после долгих странствий возвращаться домой, ощущая, что путешествовал не зря...
Наконец, вдалеке показались знакомые городские башни. Путник умылся у родника, расчесал и уложил рыжие волосы, скрывшись в кустах, переменил дорожное платье на нарядное и вскочил в седло. Волнение сдавило грудь и мешало дышать. Нетерпеливо пришпоривая коня, он доскакал до дома городской стражи. Шлагбаум на мосту через ров поднялся, подковы простучали по настилу моста. Вот и глубокая арка ворот. И мощеная улица поднимается в гору. Вот зеленый венок на кабачке. Вот железный сапог над мастерской соседа — сапожника. Вот дома Шеделя, Пиркгеймеров, Вольгемута, а вот и родной дом. Здесь все знакомо и привычно, но все стало меньше, темнее, скромнее, ниже, чем тогда, когда он покидал эти стены. В дверях он невольно пригнулся. Навстречу ему выбежали мать, отец, братья.
Едва оглядевшись, Дюрер вышел в город и, вдруг снова почувствовав себя мальчишкой, решил обежать все кварталы: Соляного рынка, Молочного рынка, Виноградного рынка, монастырей св. Эгидия, св. Елизаветы, Босоногих братьев, Картезианцев, все улицы, все переулки...
Вечером в доме пировали. На длинный дубовый стол выставили праздничную посуду — разрисованные тарелки, квадратные — в память о временах, когда тарелками служили ломти хлеба, кубки не только оловянные, но и серебряные, работы собственной мастерской, зеленоватые стеклянные бокалы с наваренными острыми выступами — по нюрнбергской моде. И заморскую диковину — вилки! Они появились в обиходе недавно и были пока в сервировке стола предметом необычным и даже интригующим.
Мать не могла оторвать глаз от сына. Вырос... Изменился. Понравится ли ему дома? Вкусны ли ему домашние кушанья? Как ему пьется нюрнбергское вино?
Путнику наперебой рассказывали городские новости. Покуда он странствовал, в Кайзербурге построили склад для зерна. А также императорские конюшни в предвидении будущего сейма. Лазарет св. Духа начали расширять при нем, но до сих пор еще не закончили. И то сказать — такую постройку мало кто видывал: она воздвигнута над рекой Пегниц на опорах.
Года два назад начали строить еще один лазарет — св. Себастьяна, для тех, кто, боже избави, заболеет чумой, если эта кара опять посетит город. Продолжают мостить улицы. Расширяют городской ров, чинят стену и бастионы — времена беспокойные, о безопасности города забывать нельзя.
Несколько раз за время его странствий на рыночной площади появлялись глашатаи и выкликали: «Слушайте! Слушайте! Слушайте! Господа члены Совета постановили: запрещается бюргерам, молодым и старым, носить серебряные пояса дороже, чем в полмарки. Запрещается носить серебряные карманы, серебряные итальянские ножи, обувь с разрезом и кафтаны с разрезами вниз и у рукавов. Запрещается также мужчинам и женщинам носить застежки, пряжки, кольца и пуговки у рукавов.
Под страхом большого штрафа запрещаются горностаевые шубы. Никому нельзя иметь больше двух меховых одежд. Нельзя вплетать в волосы золотые и серебряные нити, и прически подобает носить лишь такие, какие носили в старину».
Друзья пересказывали эти указы не зря. Заметили, как причесан Дюрер, какие разрезы на рукавах его куртки, как вышита его рубашка.
— Ну и что, соблюдаете? — спросил он.
— Не очень.
Когда Дюрер остался наедине с отцом, тот сообщил ему новость: она была важнее всех остальных. Покуда сын странствовал, отец сосватал ему невесту. Агнес Фрей. Дочь Ганса Фрея. Медника, механика, музыканта. Приданого за ней будет дано двести гульденов. Свадьбу сыграют скоро — в начале июля, перед праздником святой Маргариты.
Отец Агнес, старый Фрей, был человеком разносторонним. Одно время он служил контролером вина и орехов. Должность требовала тонкого вкуса и обоняния, воздержанности, честности. Со временем Фрея назначили экономом ратуши. Он ведал устройством пиров в честь почетных гостей города. Но больше всего Фрей любил изобретать и строить разные механические диковины, а в религиозных процессиях принимал участие в качестве музыканта. На занятия собственным домом у него оставалось мало времени. По бумагам нюрнбергских архивов видно, что семья Фреев прежде была богаче и обеднела за одно поколение до того, как породнилась с Дюрерами. Не разорись Фрей, такой брак не состоялся бы: их предшествующие поколения сочетались семейными узами с более богатыми и знатными нюрнбержцами.
О предстоящей женитьбе отец сообщил Дюреру как о деле решенном. Было видно, он не ждет возражений. Сын и не возражал. В ремесленной среде свои обычаи. Дюрер-младший собирается получить права мастера. А мастер должен быть непременно женат.
Любил ли Дюрер ту, которую для него выбрал отец? Как он мог любить девушку, если никогда прежде не видел ее, а если видел, то не обращал на нее внимания? Когда он отправлялся в путешествие, Агнес была еще ребенком. Жениховство его было недолгим. Сговор состоялся без него. Тогда же родители жениха и невесты обсудили все, что касалось приданого. Через несколько дней после возвращения Дюрера в церкви огласили помолвку Альбрехта и Агнес.
Видно, к этим дням и относится портрет Агнес — беглый рисунок пером. На рисунке — девушка в домашнем платье и переднике. Она наспех причесана — из косы выбиваются пряди волос и лицо: ее не кажется красивым — правда, у каждого века свои представления о женской красоте. Подпершись рукой, она задремала — верно, захлопоталась: дел перед свадьбой много. Жених зашел в дом к будущему тестю. По случаю визита к Фреям он был нарядно одет — он любил белоснежные рубашки с вышивкой, рукава с перехватами, яркие шапочки, маленькие, чтобы из-под них падали на плечи ухоженные подвитые волосы медно-золотого цвета, он любил двухцветные куртки и цвета обдуманно подбирал сам. Тщательно причесанный, нарядно одетый, с подарком невесте, он отворил дверь в дом и застал врасплох задремавшую Агнес. Такой он и нарисовал ее. Мимолетный набросок не льстил невесте. Поколебавшись, словно проверяя себя, как звучат и что значат эти короткие слова, он написал под рисунком: «Моя Агнес». За всю историю их долгого брака это единственные нежные слова, написанные Дюрером о жене.
Накануне свадьбы друзья торжественно, с музыкой и пением, проводили жениха, а подруги — невесту в баню. Вернувшись из бани, жених созвал приятелей на мальчишник в винном погребке. Пили, пели. Играли на лютнях и флейтах. Заставляли жениха рассказывать о своих странствиях, допытывались о том, как привечали его женщины в Швейцарии и на Рейне. Один из друзей продекламировал рифмованный список всего добра, которое невесте полагается приносить в приданое. С пьяной дотошностью дознавался у Альбрехта, проверил ли тот приданое — от перин до прялок, от платьев до иголок. Дюрер отшучивался — все переговоры о свадьбе вели родители, а он, по правде сказать, и представить не мог, что время его странствий безвозвратно прошло, что это он, а не кто-то другой становится главой семьи, мастером, хозяином дома.
По обычаю, молодые поселились у тестя. Жизнь здесь оказалась интересной. Отец Агнес прекрасно играл на арфе, а Дюрер любил музыку. Тесть был изобретателен. Он строил бронзовые фигуры с секретом. Когда их ставили на парадный стол, из рогов изобилия или из раковин начинала бить вода. Дюрер сделал для тестя проект целого столового сервиза с фонтанами. Чертеж сохранился. В нем соединились ювелирные формы мастерской Дюрера-старшего, технические идеи Ганса Фрея и вкус Дюрера-младшего. Тесть был в хорошем настроении: ему представлялся союз его самого — изобретателя и зятя — ювелира и художника. Можно будет создавать вещи невиданные, которым даже названия нет... А Дюреру пора было открывать свою мастерскую, набирать заказы. Для того он и вернулся в родной город, для того и женился. Но безотчетная тревога овладела им. То, что он писал и рисовал, перестало ему нравиться. Он не мог усидеть дома, срывался, бросал работу, стремительно, едва замечая встречных, шагал по улицам, выходил за городские ворота, спохватывался, когда чувствовал под ногами не камень мощеных улиц, а землю. Но возвращаться домой не хотелось — он и сам не мог объяснить, почему-то, что он делал, перестало его радовать.
Дюрер бродил по окрестностям Нюрнберга, то погруженный в смутные мысли, то вглядываясь в окружающее. Дома он брал бумагу, тонкие кисти, акварельные краски, рисовал по памяти, а может быть, по наброскам с натуры: кладбище или вдруг — проволочную мастерскую на берегу реки. Несколько домов и сараев со светлыми стенами и темным фахверком. Ничем не примечательные дома, самые обычные сараи. Двор. Мотки проволоки на деревянных катушках. Старые деревья. Хилые мостки. А на другом берегу реки — домики, сады, ограды, вдалеке деревья, островерхий шпиль церковной башни, совсем далеко на горизонте гряда невысоких гор. Рисунок перечислительно подробен и педантически точен: каждый нюрнбержец узнает место, которое изобразил Дюрер, и воскликнет: «Как похоже!» Но Дюреру рисунок вскоре перестал нравиться. Все действительно похоже и непохоже. На самом деле зелень вблизи совсем иная, чем зелень вдали. Чем дальше, тем более размытыми становятся очертания предметов. Многие подробности исчезают. Он видит это, но рисует так, будто рассматривает все в упор. Верно ли это? Когда он бродил вдоль реки около мастерской, день был жарким, в воздухе висела дымка. Видеть он ее видел, а передать не смог. Да и как? Этого он покуда не знает. Но он уже знает, чего хочет добиться.
То, как он рисовал человека, тоже ему перестало нравиться. Ему не дается движение. В движении есть тайна, которую его учителя ему не раскрыли. А знали ли они сами эту тайну? Он вспоминал их работы. Нет, пожалуй, и они не знали. Быть может, это вообще невозможно: рисунок и картина неподвижны, как передать ими движение?
В Базеле он уже видел картины итальянских художников, теперь в его руки попали их гравюры. Они потрясли Дюрера. Вот гравюра на меди Андреа Мантеньи. Сражаются морские божества, до половины люди, ниже пояса — чудовища в чешуе и с конскими ногами. На спинах у чудищ сидят обнаженные женщины. За них и идет бой. Одна с лицом молодым и гордым презрительно отвернулась от схватки. Другая испуганно обхватила бородатого морского бога, яростно замахивающегося дубинкой, вжала голову в плечи — в ее движении ужас. Раздувая щеки, трубит в рог юноша, и кажется, что звук рога висит в воздухе над вспененной водой, над зарослями тростника. Здесь все движется, всё дышит яростью, страхом, упоением боя. Грозное оружие свищет, разрезает воздух, из разверстых ртов вырываются крики... Морские божества и прекрасны и ужасны. Как жизнь! Они в бурном движении, напряженные мускулы перекатываются под кожей.
Дюрер отложил все и принялся копировать гравюру Мантеньи. Вначале просто перерисовывал ее, но скоро почувствовал, что хочет сам изобразить то же самое, только по-иному. А может быть, рука сама стала двигаться иначе. Резец Мантеньи нанес на доску тонкие прямые линии. Штрих Дюрера круглится, словно мускулы, которые он рисовал, сами направляли его. Фон, темный у Мантеньи, он сделал светлым. Дюрер не решался сказать себе, что его рисунок живее оригинала, но видел: он очень похож, но иной, совсем иной. Пожалуй, он может подписать его. Оказались в его руках в эту пору и другие гравюры итальянцев. Их привозили в Нюрнберг на продажу. Нюрнбержцы дивились непривычным листам, а Дюрер был захвачен ими, подолгу копировал их. Работа эта казалась ему важной, он подписывал копии, ставил на них даты.
Дюрер еще плохо представлял себе Италию и итальянское искусство. Но среди издателей, у которых он бывал в Нюрнберге и Базеле, в художественных мастерских Кольмара и Страсбурга, а особенно в доме Пиркгеймеров постоянно шли разговоры об этой стране: Вилибальд уже много лет учился в итальянских университетах. И вот какое представление постепенно сложилось у Дюрера. Некогда в мире греков и римлян существовало великое искусство. Его мастера владели высокой тайной прекрасного. Тайна эта была надолго забыта. Но с некоторых пор ученые и художники Италии стали выкапывать из земли скульптуры древних мастеров, читать их труды, постигать законы совершенства, и теперь они, итальянцы, кажется, близки к тому, чтобы вновь открыть великие тайны красоты.
Мудрое изречение — лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать, — уже существовало. Страшное беспокойство охватило Дюрера: он должен все это увидеть. Собственными глазами. Как можно скорее. Внутренняя тревога мешала ему работать. Нелегко объяснить родителям, невозможно объяснить молодой жене, почему, едва приехав, он снова собирается в путь. И куда? Не по немецким землям, не в Нидерланды, что в обычае среди немецких художников, а в Италию! Никто из собратьев Дюрера такого путешествия до него не совершал. Его отговаривали и страшили: путешествие казалось опасным. Был обижен тесть. У них было столько совместных планов! Тревожились родители — может быть, что-то не в порядке у молодой семьи? Плакала жена: она едва успела привыкнуть к этому странному, вечно погруженному в раздумье, целыми днями просиживающему в мастерской человеку, который выбран ей в мужья, а он уже собирается оставить дом. Чем она ему не угодила? Характер художника, одержимого работой, — нелегкий характер. Жить с человеком, для которого главное — его художество, — нелегко.
Покуда Дюрер обдумывал свое путешествие, на Нюрнберг обрушилась беда — чума. Не зря, значит, строил город лазарет св. Себастьяна. Недостроенный, он принял первых больных. Вернее, умирающих: заболевшие чумой почти никогда не выздоравливали.
Понизив голос, рассказывали, как это начинается. Здорового человека вдруг охватывает озноб. Его бросает из жара в холод. Голова раскалывается от нестерпимой боли. Мучает неутолимая жажда. Невнятной становится речь. Потом появляются опухоли на шее, под мышками, в паху. В страшных муках человек умирает. Священники не успевают отпускать грехи заболевшим, и те умирают без покаяния. Это казалось всего ужаснее.
Никто не знал, как спастись от поветрия. Люди боялись выходить из дому. Наглухо запирали ставни и двери. Никто не решался прийти на помощь заболевшим соседям. Белыми крестами помечали дома, где есть больные, черными, где все умерли. Врачи ходили закутанными с ног до головы в одеяния, пропитанные ароматическими веществами, дышали через маски. В домах с утра до ночи курили пахучими смолами, поливали стены уксусом. Всюду с утра и до вечера молились. Молитвы помогали плохо. В церквах служили беспрерывные заупокойные службы, не решаясь вносить трупы в церковные стены. Проповеди звучали грозно. В них говорилось о тяжкой божьей каре, обрушившейся на мир за его грехи.
Дюрер проходил по опустевшим улицам Нюрнберга и, казалось бы, ничего не замечал. Но позже на его гравюрах мы найдем впечатления тех дней.
Этому бедствию в городской хронике Нюрнберга посвящено несколько строк: «В сем 94 году во многих концах немецкой земли был великий мор, а начался он тут в Нюрнберге перед днем святого Гильгена (1 сентября) и стали знатные поспешно убегать, и продолжался мор до рождества; а в день умирало большей частью по 90, а то и по 100 человек»[8]. Одним из первых бежал из города крестный Дюрера Антон Кобергер, потом, бросив больных, городской врач Иероним Мюнцер. Семья старшего Дюрера велика. Всем подняться с места немыслимо. Оставалось молиться и надеяться. Дюрер понимал — это жестоко по отношению к близким, но от решения поехать в Италию отказаться не мог. Мягкий и добрый, он становился непреклонным, когда дело шло о том, что нужно для его искусства. Тут его не могло остановить ничто.