Глава I

Альбрехт Дюрер, золотых дел мастер, записал однажды в свою памятную книжку:

«...В 1471 году после рождества Христова в шестом часу в день св. Пруденция во вторник на неделе св. креста (21 мая) родила мне моя жена Барбара моего второго сына, коему крестным отцом был Антон Кобергер и назвал его в честь меня Альбрехтом»[1].

Так вошла в историю дата 21 мая 1471 года, когда в Нюрнберге родился великий немецкий художник, живописец и график, теоретик искусства, заслуживший всемирную славу.

Мастерская золотых и серебряных дел мастера Альбрехта Дюрера была расположена на углу Крепостной улицы и переулка Кузнецов. Из приотворенных окон вырывался звонкий перестук молотков. Работу в мастерской начинали спозаранку, кончали в сумерки. Мастерская собственная и в собственном доме. Но Альбрехт Дюрер не забыл и до самой смерти не забудет, сколь долог и тернист был его путь к собственной мастерской и собственному дому, «Дому под крепостью», как называют это здание в городе и в городской хронике.

Детство Альбрехта Дюрера-старшего прошло далеко от Нюрнберга, за пределами Германии, в маленьком венгерском городке. Его деды и прадеды испокон веку разводили на венгерских равнинах рогатый скот и лошадей, а его отец Антон Дюрер стал златокузнецом. Золотых дел мастер Антон Дюрер научил сына всему, что умел в обращении с серебром и золотом, потом отправил его поучиться у мастеров на чужой стороне. Такое странствие предписывалось обычаями ремесла. «Чему не научился дома, то перейму на чужбине» — гласила поговорка странствующих подмастерьев. Только вряд ли думал Антон Дюрер, что сын его никогда не вернется на родину. А тот прошагал и проехал всю Германию, потом надолго осел в Нидерландах, совершенствуясь в ремесле у славнейших нидерландских златокузнецов, гордо и не без основания называвших себя художниками. Уже далеко не юношей, а взрослым мужчиной, много где побывав, много что повидав и испытав, Альбрехт Дюрер жарким июньским днем 1455 года подошел к стенам знаменитого и славного города Нюрнберга. Множество квадратных башен с остроконечными шпилями возносилось над городской стеной и крутыми крышами домов, крытых дранкой и черепицей.

В середине города на холме возвышалась внутренняя крепость — Кайзербург. Некогда она принадлежала могущественным феодалам — бургграфам, но город, разбогатев, откупил у них эту крепость. Самыми высокими были двойные башни церквей св. Лаврентия и св. Зебальда. Искусно выкованные флюгеры украшали их шпили. Башни городской стены по сравнению с церковными казались приземистыми. Массивные контрфорсы подпирали стены, выложенные из больших неровных камней. Надо рвом, вырытым перед стеной, нависали каменные выступы с бойницами. Из многих бойниц торчали жерла пушек. С первого взгляда видно: этому городу приходится сражаться, он готов к обороне и осаде. Впрочем, пришелец это знал. Во время своих странствий он однажды уже побывал в Нюрнберге. Ему еще не было семнадцати лет, когда городские власти занесли его в списки нанятых за деньги стрелков из арбалета. Город воевал тогда с рыцарями, и своих солдат ему не хватало. Довелось ли странствующему подмастерью принять участие в сражении, неизвестно, но город ему поправился, он вспоминал о нем в Нидерландах, а потом решил обосноваться здесь.

Путник миновал каменный столб с фигурой распятого и но немощеной пыльной улице подошел к деревянной ограде — толстые бревна, утыканные длинными острыми шипами, в них ворота из прочных балок. Городская стража затворяет ворота вечером и отворяет их утром. Сейчас ворота отворены, решетка с острыми зубьями поднята. Дюрера никто не остановил, и он прошагал до дома городской стражи. Стражники допросили пришельца, кто он и зачем направляется в Нюрнберг, взяли с него пошлину за вход в город, подняли скрипучий шлагбаум, и он прошел по деревянному мосту, через ров, окружающий крепостную стену. Застоявшаяся вода во рву была покрыта зеленой ряской, городские стены поросли мхом, кое-где между камнями пробивались топкие березки. Дюрер остановился на мосту, чтобы разглядеть гербы над воротами, а потом ступил под гулкие своды. В глубокой арке густая тень и сквозняк. Пот жаркого летнего дня просох на лице путника, и он зашагал дальше по крутым и узким, тесно застроенным улочкам. Над улицами нависают выступы вторых и третьих этажей. На домах поскрипывают выкованные из железа, подвешенные на цепях или укрепленные на кронштейнах ярко раскрашенные сапоги, замки, крендели, ножницы — вывески сапожников, слесарей, пекарей, портных. Часто приходится идти посередине улицы — перед домами на грубо сколоченных столах разложены товары. Иногда путник поспешно прижимается к стене, пропуская карету важного господина, или шарахается на середину улицы, когда из окон выплескивают помои.

Альбрехт Дюрер пришел в Нюрнберг в праздник св. Элигия. Святого этого считали своим покровителем все, кто имел дело с наковальнями, молотами и молотками, — и кузнецы и золотых дел мастера. Один из самых знатных жителей Нюрнберга праздновал в этот день свадьбу. Это был глава патрицианского рода Пиркгеймеров — Филипп. Огромные столы были накрыты на воздухе вблизи стен Кайзербурга. Гремела музыка. Вино разливали прямо из бочек. Белоснежные шапки пены стояли над пивными кружками. Флейтисты, волынщики, лютнисты, барабанщики старались вовсю. Мужчины топали так, словно хотели пробить землю насквозь, и подбрасывали в воздух хохочущих женщин. Пышное празднование Дня св. Элигия — покровителя кузнецов и ювелиров, хмельное многолюдство свадьбы показалось Альбрехту Дюреру счастливой приметой.

Сбылась ли эта примета? Как сказать.

Альбрехту Дюреру было двадцать восемь лет, когда он переступил городскую черту Нюрнберга. И еще целых двенадцать лет прослужил он подмастерьем у золотых дел мастера Иеронима Холпера. Того давно уже называли Стариком, но он не спешил уходить на покой. Долгие годы потратил Альбрехт Дюрер на овладение ремеслом. Они принесли знание приемов и секретов, придали зоркость глазу, твердость руке, изощрили вкус, но, увы, ему часто казалось, что он так и останется вечным подмастерьем. Только достигнув сорока лет, он смог предъявить имущества на сто гульденов, что требовалось для получения прав мастера; из них он уплатил десять за свидетельство об этих правах, женился на пятнадцатилетней дочери Холпера — Барбаре и с помощью тестя открыл наконец самостоятельную мастерскую.

И не сразу, совсем не сразу смог утвердить он свою мастерскую среди других. Старые знаменитые мастерские были всеми корнями связаны с Нюрнбергом. Город не спешил признать пришельца своим. Один за другим рождались у Альбрехта и Барбары дети, а у семьи Дюреров все еще не было собственного дома, какой подобало иметь самостоятельному мастеру. Семья жила в задней пристройке дома, который принадлежал Иоганну Пиркгеймеру — брату уже упомянутого Филиппа.

Иоганн был человек образованный, ученый, благожелательный. Его слово много значило в городе. Он был членом Городского Совета и заседал в ратуше. Знакомство с ним, его советы и покровительство были немалым благом. Но чужой дом — это чужой дом.

Сорок восемь лет исполнилось Альбрехту Дюреру-старшему, когда он смог наконец приобрести право на наследственную аренду дома, что на углу Крепостной улицы и переулка Кузнецов, переселить в него семью и перевести мастерскую. О том, чтобы приобрести этот дом и землю в полную собственность, нечего было и думать — для этого в Нюрнберге нужно было быть знатным человеком.

Двадцать лет, целых двадцать лет ушло на то, чтобы упрочить свое положение в Нюрнберге. Город был не только богат и славен, но суров, пожалуй, даже спесив по отношению к пришлым. О том, что он чужак, Альбрехту Дюреру-старшему не напоминали, но и не забывали. Да и он сам не забывал — знал, например, что, даже став хозяином дома, добившись для своей мастерской известности, он не может надеяться, что его когда-нибудь выберут в Городской Совет.

У Альбрехта Дюрера-старшего было много забот. Дети рождались почти каждый год: Барбара, Иоганн, Альбрехт, Зебальд, Иероним, Антон, двойня — Агнесса и Маргарита. Мать чуть не погибла родами, а одну девочку едва успели окрестить, как она умерла. За двойней на свет появились Урсула, Ганс, еще одна Агнесса, Петер, Катарина, Эндрес, еще один Зебальд, Кристина, Ганс, Карл. Восемнадцать детей! В крестные к своим детям Дюреры приглашали хороших знакомых и друзей. Среди них — купец и астроном-любитель, сборщик налогов на вино и пиво, судья. А крестный Альбрехта-младшего — Антон Кобергер — был знаменитым печатником. Все, кого Дюреры приглашали в крестные своим детям, были людьми влиятельными, могли в будущем оказать покровительство крестникам, да только те рождались слабыми, много хворали, умирали в детстве или юности. До зрелых лет дожили всего три брата — Альбрехт, Андрее и Ганс. Но семья всегда была большой. Жену измучили беременности, частые роды, болезни детей, бессонные ночи, многотрудное хозяйство. Каким должен быть очаг, чтобы накормить семью, подмастерьев и учеников, какой нужен стол, чтобы усадить за него всех! Чего стоило одевать и обувать стольких детей! А отец хотел не только прокормить их, но и научить грамоте, дать сыновьям в руки надежное ремесло, проторить им путь, чтобы был он полегче его собственной дороги.

Случались у Альбрехта Дюрера-старшего и удачные годы. Ему было пятьдесят шесть, когда он смог приобрести дело в горных разработках, ему было шестьдесят два, когда он вместе с другим златокузнецом получил заказ на кубки для императора Фридриха III. Но главным в его жизни был нелегкий труд, постоянные заботы о семье, а на склоне лет неудачи в делах и убытки...

Третий из его детей, тот, которому суждено было прославить семью, — Альбрехт Дюрер-младший на склоне лет вспомнит отца и напишет о нем такие слова: «...Альбрехт Дюрер-старший провел свою жизнь в великом старании и тяжком труде и не имел иного пропитания, чем-то, которое он добывал своими руками себе, своей жене и детям. Поэтому он имел не много» [2]. Сдержанные, красноречивые строки.

Знатоки спорят о том, кому принадлежит портрет Альбрехта Дюрера-старшего, выполненный серебряным карандашом, нарисовал ли он себя сам или это рисунок сына — Альбрехта Дюрера-младшего. Доводов достаточно для обоих предположений. Но не приходится спорить о том, что человек на этом портрете знал в жизни больше забот и тревог, чем радостей и покоя. Резкие морщины прорезали доброе грустное лицо, углы губ горько опущены, под прищуренными глазами набухли мешки. Из-под простой шапки выбиваются неухоженные волосы. Скромен покрой грубой куртки. Сохранилось еще несколько портретов Альбрехта Дюрера-старшего. Их написал в разные годы его знаменитый сын. На всех печать заботы, усталости, сосредоточенной серьезности — следы жизни суровой и непраздничной. Он был чистой души человек... Он был терпеливым и достойным... Он был доброжелательным к каждому... Он был далек от общества и мирских радостей... Так будет в старости вспоминать о нем сын, проживший жизнь, совсем непохожую на жизнь отца. Слова, исполненные любви и грусти, звучат так, словно он хочет, чтобы отец из могилы услышал то, чего сын не успел сказать ему при жизни.

В Нюрнберге тех лет было несколько начальных латинских школ. В них изучали так называемый «тривиум» — три основных предмета: грамматику, логику, риторику. Учили и учились на латыни.

К пятисотлетию со дня рождения Дюрера историки снова пересмотрели горы документов, чтобы установить, в какой школе учился художник, но прямых свидетельств не нашли. Латинские тексты, которые Дюрер писал на своих гравюрах и картинах, латинские книги, которые он покупал, то, как легко он освоился с итальянским языком и вник в мифологические сюжеты, все позволяет думать, что он учился именно в такой латинской школе. Естественно предположить, что он ходил в ближайшую, при церкви св. Зебальда, ведь Дюреры были ее прихожанами. Занималось в этой школе семьдесят учеников, разделенных на три группы по возрасту и успехам, но и младшие, и средние, и старшие сидели в одной комнате и руководил всеми сразу один наставник. Ученики приходили в школу два раза в день: на три часа с самого утра, на три часа после обеда. Два урока отдавалось одному из предметов «тривиума», третий — закону божьему. Заучивали молитвы, затверживали нравоучительные изречения, начатки логики по книге Петра Испанца, старинной и маловразумительной. Те, кто учился дольше, читали басни Эзопа, отрывки из комедий Теренция. Дюрер учился в этой школе недолго, и то, что она смогла ему дать, всю жизнь пополнял самостоятельно, горько сожалея, что ему пришлось слишком мало учиться. Главным местом его учения скоро стала отцовская мастерская.

В Нюрнберге в ту пору было восемь больших кварталов и считалось в них триста пятьдесят четыре очага, а всего жителей около сорока тысяч. Среди них много ремесленников, умелых мастеров — литейщиков чугуна, бронзы, латуни. Кузнецов, которые ковали колесные ободья, рессоры и подковы. И таких, которые занимались дверным и окопным прибором — петлями, щеколдами, шпингалетами. Были мастерские серпов и кос, мастерские шпаг и кинжалов. В городе работали оружейники. Они делали грозные аркебузы, арбалеты, ружья. Литейщики отливали пушки. Мастера брони ковали шлемы, кольчуги, латы. А другие делали мирные точные инструменты, например циркули и весы. Едва ли не каждую вещь нюрнбергские мастера, как это было в обычае времени, украшали узорной чеканкой, затейливой гравировкой. Когда мастера умирали, на бронзовых плитах их надгробий изображали те вещи, которые они изготовляли при жизни, — например тиски, клещи, циркули, молотки. Эти надгробия — произведения высокого искусства. Нюрнбергские мастера выковывали тончайшие золотые цепочки для дам и тяжелые чугунные ограды для патрицианских домов. В Нюрнберге трудились мастера компасного дела. Их компасы славились тонкостью отделки, а главное, точностью показании. Их покупали мореплаватели ганзейских городов, Франции, Испании, Португалии. У компасных мастеров не было недостатка в работе — компас был одним из важнейших инструментов века. Нюрнбергские гончары делали не только горшки, кружки, миски для повседневного обихода, но и расписные майоликовые тарелки (в богатых бюргерских домах их вешали на стены парадных комнат) и изразцы для облицовки печей. На изразцах изображали мирские и религиозные сюжеты, заимствуя их из гравюр и картин.

Нюрнбергские мастера умели чеканить медали, отливать оловянную посуду и украшать ее орнаментом и фигурами, строить сложные приборы, знали, как склеивать камни с металлом, как строгать и полировать медные и бронзовые пластины, как обрабатывать на токарных станках и сверлить на сверлильных дерево, кость, рог, камень, металлы. Они могли построить горн и мехи для горна, прессы, пилы, камнерезные, полировальные, точильные станки с водяным приводом. Нюрнбергские мастера умели не только пилить, сверлить, полировать, но и рисовать, чертить, строить модели. Изобретать и думать. Они могли рассчитать шаг винта, плечо рычага, наклон резца. В их мастерских ремесло протягивало руку искусству и наукам. Недаром знаменитый астроном и математик Региомонтан избрал местом постоянного жительства Нюрнберг. Объясняя друзьям свое решение, он говорил, что здешние мастера могут построить для него любой инструмент, необходимый для наблюдения за небесными светилами. А мастера могли многому научиться у него. Чтобы доказать, на что способна механика, Региомонтан построил два заводных автомата. Первый изображал муху, которая двигалась, второй — орла, который поворачивал голову и бил крыльями. Орел Региомонтана приветствовал биением крыльев императора, когда тот приехал в Нюрнберг, чем немало изумил гостя и его свиту.

За долгие годы Альбрехт Дюрер-старший познакомился с владельцами большинства мастерских Нюрнберга. Со многими из них он, хоть и принадлежал к ремеслу, которое считалось почетным, кланялся первым. Он никогда не чванился. Ему хотелось знать, что делают его собратья — мастера по металлу, какие новые инструменты применяют, что нового придумывают. Особенно его занимало то, что делают другие златокузнецы. Нелегко сравняться со знаменитейшими из них! Для тех нет ничего невозможного. Императорский, королевские и княжеские дворы заказывали нюрнбергским златокузнецам сложные украшения, например так называемые «христовые» или «змеиные деревья». О таких ни в Венгрии, ни в Нидерландах не слыхивали. «Змеиное дерево» ему довелось повидать в мастерской одного из собратьев, когда оно было готово. Пока мастер не заканчивал работу, смотреть на нее было не принято. «Змеиное дерево» выглядело так. Из позолоченной подставки, напоминающей холм, поднимается, чуть изгибаясь, ствол тонкого деревца. Он поддерживает серебряную чашу огромного цветка, окруженную изрезанными и изогнутыми широкими листьями. В середине чаши серебряная мадонна с младенцем на руках. Она в золотых одеждах, золотая корона украшает ее золотые волосы. У подножия дерева на холме-подставке спит пророк Авраам. Рядом св. Георгий поражает дракона копьем. К лепесткам цветка привешены позолоченные подвески с отполированными акульими зубами. Самое главное в сложном украшении не Мадонна с младенцем, не Авраам, не св. Георгий, а, грех сказать, акульи зубы. Их считают окаменевшими змеиными языками. Они спасают от ядов. Достаточно поставить их на пиршественный стол, и любой яд станет безопасным. Князьям и королям спокойнее, если на столах их трапез стоят «змеиные деревья». Вот почему акульи зубы ценятся наравне с драгоценными камнями. Альбрехту Дюреру-старшему, человеку богобоязненному, это создание знаменитого собрата показалось чересчур языческим. Но он понимал, какого труда стоило соединить разнородные материалы, какой изощренной была рука, вырезавшая и выгибавшая пышные лепестки и листья, как тонко обработана серебряная поверхность — она казалась то блестящей, то матовой, то переливчатой.

Те вещи, что делал он сам, были проще. Но и над таким предметом, каким, например, был излюбленный богатыми нюрнбержцами «двойной бокал», нужно потрудиться немало. Высокий серебряный или золотой бокал в овальных выступах опирался на высокую ножку, украшенную металлическим кружевом. Точно такой же бокал накрывал его как крышка. На торжественных застольях «двойной бокал» ставили между двумя одинаково почетными гостями. Верхний бокал снимали с нижнего, и перед обоими гостями оказывались два совершенно одинаковых бокала. Вино в них наливали одновременно. Почетные гости поднимали их сразу и на одинаковую высоту, подчеркивая, что оба они равны...

Как и его собратья по ремеслу, Альбрехт Дюрер-старший делал для церквей кадила, кубки, чаши, кропильницы, а для мирских целей — сосуды для благовоний, кружки, металлические бутыли, светильники. Он работал с золотом, серебром, иногда с драгоценными камнями. Для каждого предмета и каждого материала свои сложные приемы. Надо заранее вообразить себе то, что собираешься сделать, представить, как соединятся разные материалы в работе, как они будут выглядеть в готовом виде. Будущее изделие надо точно нарисовать на бумаге. Ошибки страшили. Материал был дорогим. Работа долгой. Неудача грозила мастеру большим ущербом, а то и разорением.

Но слишком страшиться того, что работаешь с драгоценными материалами, тоже не следовало. Золотых дел мастер должен быть осторожным и смелым, расчетливым и дерзающим. Мысли о работе преследовали Альбрехта Дюрера-старшего неотступно, и все, что он умел, хотел он передать сыну. Чтобы научиться ремеслу златокузнеца и достичь в нем самостоятельности не за десятилетия, как он сам, а за годы, следовало рано начать и упражняться неустанно.

Вот почему Альбрехт Дюрер-младший еще ребенком проводил в мастерской долгие часы. Он не только смотрел, как работают отец и его помощники, но учился держать инструмент и обращаться с материалами. Позже, знаменитым художником, он станет охотно рисовать для золотых дел мастеров эскизы будущих изделий. На протяжении многих лет ювелиры разных стран будут пользоваться его рисунками. Они нарисованы тем, кто знает их дело не понаслышке...

Златокузнецы насмешливо кривят губы, когда слышат россказни об алхимиках, которым где-то тут, то там удается добыть золото из свинца или ртути. Мастера знают: золото не уговоришь появиться на свет заклинаниями! Его долго и трудно ищут в горах. Горы песка перемывают ради пылинок золота. Золото привозят в Нюрнберг издалека, и мастера покупают золотые слитки за большие деньги. Первое, чему должен научиться мастер, отличать по виду, по цвету, по блеску доброту металла. Когда он скажет покупателю, из какого золота сделал он кубок, чашу или цепь, слову его должна быть твердая вера. Это слово само подобно благородному металлу. Конечно, на королевских и императорских монетных дворах золото, увы, нередко портят. Потому-то монеты так теряют в цене. Сильным мира сего мастер не судья. Но в своей мастерской он никогда, ни за что не позволит себе фальши. Недаром он принес присягу в верности строгим законам ремесла. Никакой замены дорогого материала дешевым, никакого выгадывания и выкраивания, никаких уловок, честность во всем — вот правила, которые молодой Альбрехт Дюрер усвоил в мастерской отца. На всю жизнь.

Золотой слиток мастер терпеливо расплавляет в графитовом тигле под слоем угольного порошка. Это он делает всегда сам. Угольный порошок толкут и просеивают ученики. Они становятся от этого похожими на мавров, о которых рассказывается в книгах путешествий по далеким землям. Золотой расплав осторожно переливают в чугунную форму. Жар пышет в лице. Форма смазана изнутри салом. Сало домашнее. В каждом нюрнбергском дворе пасутся свиньи. Сало трещит. Мастерская наполняется чадом. Вкусен мастеру этот запах. Едва золото немного остынет, его вынимают из формы. Если в расплав добавлена медь, золото примет красноватый теплый оттенок. Если серебро — зеленоватый. Если железо — холодно — синеватый. Добавки нужны, чтобы получить цвет, который понадобится в будущем изделии. Золотой цвет для мастера имеет множество оттенков. Дюрер-старший радуется: сын различает больше оттенков золота, чем другие ученики.

Горячий слиток прокатывают тяжелым чугунным валом в звонкую круглую бляху. А если для работы потребна золотая проволока, тонкие золотые стержни протягивают через отверстия волочильной доски. Самые тонкие нити — толщиной в девичий волос. Дюрер-младший любит смотреть, как вспыхивают эти нити на свету золотыми искрами. Бляхи плющат в пластинки. Из пластинок острыми ножницами вырезывают части будущего изделия. От этих ножниц на руках твердые мозоли. Вот и сын уже давно заработал их, а первые недели у него с рук не сходили водяные пузыри. Мать прикладывала к ним мазь, рецепт которой знала жена каждого мастера. А еще руки златокузнецов можно узнать по зажившим ожогам, по угольной и золотой пыли, навсегда въевшейся в поры.

Весь сор, скопившийся в мастерской к концу дня, сжигают, а потом перебирают золу, чтобы найти в ней спекшиеся золотые крупинки. Даже воду из тазов, в которых моют руки, здесь не выплескивают на улицу, а процеживают через сукно.

Крупинки и пылинки собирают ученики: молодые глаза видят зорче. К терпению и бережливости молодых приучают сурово — не дай бог полениться и вытряхнуть за порогом какую-нибудь тряпку, наказание неминуемо и чувствительно. Провинится сын, ему тоже не будет спуска.

Мастерскую златокузнеца всегда можно узнать издали по звонкому стуку. Это идет чеканка. Молодые иногда отбивают подмывающий ритм. Старые этого не любят — баловство. Острыми резцами для гравировки врезают в металл углубленные линии узоров. И вот чеканка и гравировка закончены. Легко сказать — закончены! Если изделие сложно, а узор затейлив, чеканка и гравировка длятся долгие дни, порой недели. Неторопливость, выдержка, терпение — вот главные качества, которые Альбрехту Дюреру-младшему дала мастерская отца.

Наконец на станке лежат все части будущего кубка или чаши, бокала или светильника. Со станка убирают все лишнее, части соединяют. Тут требуется великая осторожность. Подмастерья учатся годами, прежде чем им доверят эту часть работы. Спаянное изделие пугающе непохоже на то, каким ему следует быть. Оно почернело и в неровных потеках. Ему дают остыть, потом кладут в сосуд со слабым раствором серной кислоты и варят на медленном огне. Булькает кислота в сосуде, едкий пар ест глаза...

Ученику никогда не рассказывают подряд всего, что нужно сделать, чтобы получилась готовая вещь. Этого ни с одного раза, ни с нескольких не запомнишь. Он видит, как одна работа в неспешной, раз навсегда заведенной череде сменяет другую. Ему велят одно подать, другое убрать, усилить или ослабить огонь, долить с осторожностью кислоты. Ученик должен неотступно следить за глазами и руками мастера, быть готовым в любую минуту по жесту, по взгляду сделать то, что он прикажет, протянуть инструмент, подвинуть тиски, принести материал.

И вот варка закончена. В глиняных чашках тяжелыми пестиками ученики стирают смесь пористого камня, называемого пемзой (его привозят издалека и покупают за дорогую цену), и особой земли, которую по обычаю зовут «английской», с пахучим льняным маслом. Твердыми щетками долго чистят поверхность изделий этой смесью. От очагов и горнов в мастерской жарко. Запахи едких снадобий жгут глаза. Работать щетками приходится утомительно долго. Ни одна пропущенная царапина не останется не замеченной мастером.

Теперь наконец готово? Так может спросить только нетерпеливый или несведущий человек. Наступает черед полировки и огранки — щетками и наждаком. Наждачная пыль облаком висит в воздухе, от нее жжет и першит в горле, она вызывает кашель. Большая часть тех средств и составов, что применяются в мастерской златокузнеца, вредна для здоровья. Испокон веку у золотых дел мастеров впалая грудь, нездоровый цвет лица, и век им отмерен недолгий.

Если изделие делается из самого лучшего золота, после всех перечисленных работ оно будет выглядеть прекрасно. Если вещь недорогая и золото невысокой пробы, его окрашивают. Мастер долго колдует над смесью поваренной соли, квасцов и селитры. Она растворяет частицы меди, поверхность становится золотой, но теряет блеск. В мастерской неожиданно раздается веселый возглас: «Ученик, за пивом!»

Ученик радостно хватает глиняный кувшин и мчится в соседний погребок. Но прежде чем пиво будет выпито после тяжкой работы, от которой на лбу соленый пот, а во рту сохнет, часть его отольют в особый сосуд. Проволочные щетки будут обмакивать в пиво и тереть ими изделие, и оно снова заблестит и засверкает.

Мастера золотых и серебряных дел не слыхивали о таких науках: «химия», «механика», «физика». Но они на практике разбирались в их основах: знали свойства металлов, кислот, щелочей и других веществ, имели представление о том, как ведут себя металлы при обработке, могли наладить, а то и усовершенствовать свои станки, подобрать скорость вращения, угол заточки резца, силу тисков, плечо клещей. Мастер умел рисовать, чертить, гравировать.

Тот, кто, как Альбрехт Дюрер-младший, приходил мальчиком в такую мастерскую, должен был сотни, тысячи раз повторить прием за приемом, операцию за операцией. Иногда в волосах первая седина появлялась прежде, чем он, наконец, чувствовал, что все в мастерской повинуется ему, как повиновалось учителю, что он может по цвету тигля определить, готов ли металл, по запаху узнать, достаточно ли раскален горн, по звуку щеток угадать, пора ли кончать полировку. Работа в такой мастерской учила не только приемам, она вырабатывала, выплавляла, шлифовала характер. Порывистому, нетерпеливому в мастерской златокузнеца трудно — переделай себя или уходи! Терпение, терпение и еще раз терпение требовалось тут. Тщательность, упорство, добросовестность.

В Нюрнберге не было цехов и цеховых уставов. Городская знать, патриции, давно запретила их. Боялись, что цеха обретут вес и влияние, как это было во многих других городах. Но законы профессии существовали. Они были записаны в утвержденных Советом города установлениях. Они жили в обычаях мастерских. И неукоснительно требовали, чтобы каждая, казалось бы, незначительная операция была выполнена по строжайшим правилам. То, чего не увидит заказчик, то, что оставалось скрытым от глаз, отделывалось столь же тщательно, как лицевая сторона. Вот, например, светильники для церквей. Они видны только снизу. Но их верхние части полировались не менее старательно, чем нижние. Бог видит все и отовсюду, говорили старые мастера. Облегчить себе работу, по их убеждению, значило погрешить не против заказчика, а против своего мастерства и его святых покровителей.

Альбрехт Дюрер-старший понимал, что уготовил своему сыну нелегкий путь. Но лучшего пути он не ведал. Этот путь некогда избрал его собственный отец. Дело сына и внука идти по нему, сохраняя и умножая скромную славу достойного имени, прибавляя новые крупицы к золотому кладу прежнего опыта. Пусть он упорно совершенствуется в том мастерство, которое не зря называют также и художеством.

В 1484 году Альбрехт Дюрер-младший был еще мальчиком. Он перестал ходить в школу, где учился несколько лет. Он ученик в мастерской отца. Привыкает. Хотя поначалу было очень трудно. По всему переулку Кузнецов с утра раздается перестук молотков, сипло вздыхают раздуваемые мехи, скрежещут напильники, негромко и печально поют подмастерья. Пахнет горящим углем, металлической окалиной, кислотой.

Альбрехт Дюрер-младший оторвался от своего урока. Велено было натолочь угольный порошок. Он задумался. Задумался глубоко, так что отступили, пропали все привычные звуки и запахи. Он сидел подле окна. Круглые стекла в свинцовой раме были такими толстыми, что казались зеленоватыми. Свет, проходивший через них, освещал мастерскую ровно, но не сильно, почти без теней. Рядом с окном висело маленькое тусклое зеркало. Мальчик пристально, не отводя глаз, смотрел в него. Потом взял в руки серебряный карандаш. Дотронулся карандашом до бумаги. На бумагу лег мягкий серо — серебряный штрих. Прикосновение карандаша к бумаге он ощутил кончиками пальцев, всей рукой. Оно пронизало все тело, отдалось в сердце острой радостью...

Были работы в мастерской, которые оставляли его равнодушным, другие он делал с охотой. Но ни одна из них даже отдаленно не вызывала такого чувства, как прикосновение карандаша к бумаге. Объяснить это чувство словами он не смог бы, но вырваться из его плена тоже был не в силах. Он знал: отец может рассердиться, но не возвращался к своему уроку. Он рисовал. Рисовал себя.

...На прямоугольном листе плотной шершавой бумаги мальчик изобразил себя вполоборота. Когда смотришь на этот автопортрет, чувствуешь, что он нарисован рукой, которая не первый раз взяла карандаш. Рисунок выполнен почти без поправок, сразу и смело. Лицо на портрете серьезное, сосредоточенное. Мягкостью черт оно напоминает отца. Облик совсем юный, пожалуй, мальчику не дашь тринадцати лет. У него по-детски пухлые губы, плавно очерченные щеки, но не по-детски пристальные глаза. Во взгляде есть некая странность: кажется, что он обращен внутрь самого себя. Шелковистые вьющиеся волосы закрывают лоб и уши, падают на плечи. На голове плотная шапочка. Мальчик одет в простую куртку. Из широкого рукава высунута рука — хрупкое запястье, длинные тонкие пальцы. По ним не видно, что эта рука уже привыкла держать клещи, напильник, молоток, штихель.

Мальчик не задумывался над тем, что взялся нарисовать автопортрет — необычная задача для того времени. Он не ждал, что будет легко, но и не страшился, что будет трудно. То, что он делал, было для него необходимо и естественно. Как дыхание. Это он почувствовал, когда попробовал рисовать впервые, и сохранил это ощущение на всю жизнь. Он работал серебряным карандашом. Спрессованная палочка серебряного порошка ложится на бумагу мягким штрихом. Но штрих нельзя ни стереть, ни поправить — рука художника должна быть твердой. Может быть, недетская серьезность и сосредоточенность в лице — от трудности почти непосильной задачи. Альбрехт Дюрер-младший справился с ней удивительно.

Иногда говорят, что автопортрет этот — робкая, ученическая работа, лепка складок одежды, например, еще не свободна. Быть может, это так. Но как внутренне независим юный художник! Он не ощущает никаких преград между собой и задачей, которую сам себе поставил. Он хотел быть как можно вернее тому, каким видит себя. Легко сказать, как можно вернее. Это целая программа. Юный человек, подросток, почти ребенок на этом автопортрете интересен нам. Даже если мы не знаем, что он — будущий великий художник. Хочется понять, о чем он думает, когда вглядывается в себя.

Несколько десятилетий спустя детский рисунок попался на глаза мастеру. Он не рассмеялся над ним, как над незрелым опытом, а надписал в верхнем правом углу: «Это я сам нарисовал себя в зеркале в 1484 году, когда я был еще ребенком. Альбрехт Дюpep». В этих словах — нежность взрослого к собственному, давно отшумевшему детству, уважение мастера к одному из своих первых опытов.

В мастерской между тем продолжалась работа, с которой рисунок Альбрехта Дюрера-младшего ничем не был связан. Разве только тем, что отец и мастерская научили его обращаться с серебряным карандашом — тут им пользовались, когда набрасывали эскизы будущих изделий и рисовали узоры для чеканки и гравировки. Рисунок увидел Альбрехт Дюрер-старший. Он глядел на него со смешанным чувством. Конечно, его наследник должен уметь рисовать. Без такого умения в профессии златокузнеца ни на шаг. И мальчик, видит бог, умеет. Но кроме гордости рисунок вызывает тревогу. В тринадцать лет у мальчика могла бы быть пошире грудь и покрепче руки. Увы, он не кажется на этом рисунке здоровым. Веселым и счастливым он тоже не выглядит. И теперь, когда на бумаге закреплено то, что отец иногда замечал и чего порою не видел, ему больно смотреть на этот портрет. Пусть он был бы нарисован похуже, но мальчик глядел бы повеселее. С некоторых пор рисование занимает сына больше того, что делается в мастерской. Это тоже тревожит отца. Но ничего, мальчик еще молод. Нельзя держать его целыми днями в четырех стенах. Пусть оглядится. В городе есть на что посмотреть. Для этого не нужно даже далеко уходить. Достаточно пройти по собственной улице.

Тот домишко, где родился и рос Альбрехт Дюрер-младший, был пристроен к дому Иоганна Пиркгеймера. Несколько лет назад семья переехала, но недалеко, в дом под крепостью, и Дюреры продолжают бывать в доме Пиркгеймеров, что выходит фасадом на Господский рынок. Здесь им всегда рады. А это дом интересный. В нем много книг в кожаных переплетах с бронзовыми, а то и позолоченными застежками — и печатных и старых рукописных с красиво и ярко разрисованными заглавными буквами. Такие буквы помещаются в начале глав на фоне узоров, образуются из переплетенных растений или фигур зверей и людей. В некоторых книгах есть гравюры — на полстраницы, а то и на всю. Разглядывать их Дюрер-младший готов бесконечно.

В доме богатых соседей есть вещи, каких Альбрехт в своем и не видывал. Например, стоячие часы с гирями и маятником, которые торжественно отбивают время. Огромные печи облицованы изразцами, и на изразцах — сцены из Евангелия. В одной из ком-пат стоит домашний орган, а пол в ней застлан толстым ковром, привезенным из далеких краев. В доме Пиркгеймеров — резные стулья с высокими спинками, а в доме Дюреров сидят на скамьях и табуретах. В доме Пиркгеймеров поверху высоких шкафов, украшенных резьбой, идут зубцы, как на крепостной стене. На стенах висят расписанные майоликовые тарелки — раньше их привозили из Италии, теперь делают в Нюрнберге. Когда смеркается, в парадных комнатах зажигают белые восковые свечи. Дом Дюреров освещается сальными свечами или светильниками, в которые наливают растопленный жир. В свинцовые переплеты окон у Пиркгеймеров вставлены не маленькие круглые стекла, а большие квадратные и прямоугольные. Они лучше пропускают свет.

В этом привлекательном доме, однако, не все благополучно. Из-за семейных неурядиц, о которых старшие говорят недомолвками, и из-за службы у разных князей, о которых они говорят с почтением, Иоганн Пиркгеймер бывает в своем нюрнбергском доме наездами, большую часть времени проводя в других городах, а то и в Италии. Его сын Вилибальд — он на год старше Альбрехта — воспитывается не в родном городе, а при дворе епископа Эйхштадтского и часто сопровождает отца в его путешествиях, но иногда появляется в Нюрнберге. Видно, в один из таких приездов молодые Дюрер и Пиркгеймер и познакомились. Знакомство стало дружбой, которая прошла через всю жизнь обоих.

Но не только домом Пиркгеймеров примечательна Крепостная улица. Она принадлежала к богатому кварталу. Соседями Дюреров были Шейрли. В их прекрасном доме останавливался сам император, когда приезжал в Нюрнберг. На этой же улице дом Гартмана Шеделя, человека образованного, много путешествовавшего, городского врача и историка. Шедель собирал книги, рукописные и печатные. В городе знали, что он трудится над «Всемирной хроникой». Там будут собраны изображения и описания множества немецких и чужеземных городов, а также знаменитых людей. В его «Хронике» можно будет увидеть не только императоров, королей, епископов, полководцев, ученых, но даже бунтарей, наказанных за бунтарство. Задумана эта книга как иллюстрированная энциклопедия.

Неподалеку от Шеделя дом и мастерская, самая большая и самая известная в городе, художника Михаэля Вольгемута. Вольгемут, его помощники и ученики готовят рисунки для гравюр на дереве, расписывают алтари и стекла для церковных окон.

Подросток Дюрер не узнал бы, чем занимаются Шедель и Вольгемут, если бы не счастливое обстоятельство. Крестным отцом Альбрехта Дюрера был Антон Кобергер, фигура в высшей степени примечательная. Почти что ровесник книгопечатания, Кобергер с книгами связал всю свою жизнь. Он основал типографию совсем еще молодым человеком, в том самом году, когда родился Альбрехт Дюрер. Когда его крестник стал подростком, типография Кобергера уже пользовалась известностью не только в Германии, но и далеко за ее пределами. В пору наибольшего ее расцвета книги печатались в ней одновременно на двадцати четырех станках. У Кобергера работало сто человек — словолитчики, наборщики, печатники, корректоры, переплетчики, граверы и иллюминисты (так называли тех, кто от руки раскрашивал гравюры). Предприимчивый и талантливый издатель открыл отделения и склады во многих немецких княжествах, а также в Италии, Швейцарии, Польше, Венгрии, Голландии, Франции.

Да, молодому Дюреру посчастливилось, что у него такой крестный! Доступ в типографию ему всегда открыт, отпустил бы только отец из мастерской. В типографии пахло свинцом, краской, влажной бумагой, клеем, кожей, из которой делали переплеты. Крестный протягивал ему сырой оттиск: «А ну — ка, прочитай!» Крупный шрифт был по рисунку похож на рукописный, но куда разборчивей и ровнее. Печатный узор был красив. Это подросток увидел сразу. А вот читал он латинский текст не очень уверенно. «Придется тебе еще много учиться!» — говорил Кобергер, заметив запинки. И ставил в пример самого себя. Не быть ему типографщиком, не знай он в совершенстве грамоты латинской и немецкой. И словно в доказательство находил в свежем оттиске ошибку. Голос его гремел на всю типографию. Напуганный наборщик спешил к металлическому листу, на котором лежал набор, и отыскивал неверную букву. Альбрехт с любопытством глядел ему через плечо. Дивился. Наборщик отыскивал литеру, на которой выпуклая буква изображена наоборот, как в зеркале. Казалось, ее ни за что не найти среди других. Но наборщик находил, ловко выковыривал острым шилом, быстро вставлял на это место другую, верную. «Исправлено, хозяин», — говорил он Кобергеру, не забыв при этом поклониться.

Работа в типографии была тяжелой. Она начиналась летом в пять часов утра, а зимой в шесть и продолжалась по четырнадцать часов. Порядок поддерживался суровый. За ошибки типографщик штрафовал рабочих, а то и сажал при типографии под арест. Тех, кто ошибался часто, выгонял. Строгости в типографии крестного не удивляли мальчика. В других ремеслах было не иначе.

Ему правилось смотреть, как набирают и печатают текст. С одного раза всего, конечно, не поймешь и не запомнишь. Но Альбрехт бывал у крестного часто, постепенно освоился тут, полюбил запахи типографии, стук и скрип печатного станка. Крестный показывал ему на свет листы бумаги, объяснял, как ее делают и как при этом появляются водяные знаки, которые видны на свет. Типографщик должен помнить, у какой бумажной мастерской (они назывались «бумажными мельницами») какой знак и какая слава. Альбрехта тянуло к бумаге неудержимо. Приятно подержать в руках стопу чистых листов, провести пальцем по шершавой поверхности и неровно обрезанному краю. Его бы воля, ему бы время — изрисовал бы всю стопу.

Из всех помещений типографии Альбрехта больше всего влечет туда, где работают резчики гравюр по дереву. Здесь пахнет хорошо просушенным деревом. На столах перед граверами лежат ровно оструганные, тщательно отшлифованные грушевые дощечки толщиной в палец или чуть потолще. На дощечку переведен рисунок с бумаги. То, что между линиями, нужно осторожно убрать. Это делают острыми и тонкими стамесками. Работа трудная, кропотливая, требующая терпения. Ошибаться нельзя — исправить ошибку почти невозможно. Когда все лишнее вырезано, дощечка готова. Если провести по ней рукой, ощутишь тонкие выступы. Комком мягкой ткани на дощечку наносят краску. Она тонким слоем ложится на выступы. Теперь дощечку переносят под пресс и с силой прижимают к ней слегка увлажненную, чтобы лучше принимала краску, бумагу. Оттиск готов. Таких с одной дощечки печатают столько, сколько нужно. Их можно продавать отдельными листами, а можно соединить с текстом, который набирается и печатается, в той же типографии. У Кобергера гравюры делаются именно для этого.

Крестный рассказывал, что такой способ печатать изображения придумали лет сто назад. Увы, для нечестивого дола — чтобы делать игральные карты, которые принесли столько бед на земле и ввергли стольких людей в вечные муки на том свете. Но бог не потерпел, чтобы новое мастерство служило на потребу одним игрокам и гулякам. Добрые люди стали таким способом вырезать, печатать, а потом раскрашивать изображения святых, евангельские истории продавать их на ярмарках в утешение и назидание благочестивым покупателям.

«Правда, резали грубо! Не так, как теперь мои резчики», — говорил Антон Кобергер, налегая на слово «мои».

Слушать эти пояснения, глядеть на то, как на доску переносят рисунок, как бережно обрезают с обеих сторон каждую линию, Альбрехт был готов бесконечно. Можно было попробовать самому обрезать доску. Крестный позволял ему испортить несколько заготовок. Но больше всего его тянуло туда, где занимаются рисунками для будущих гравюр. Это делали в мастерской Вольгемута.

История мастерской Вольгемута начинается с ее прежнего владельца — художника Ганса Плейденвурфа. Подобно Альбрехту Дюреру-старшему, он подмастерьем побывал в Нидерландах, учился у тамошних мастеров и навсегда сохранил уважение к их искусству. Когда он открыл в Нюрнберге живописную мастерскую, он пользовался при обучении подмастерьев рисунками с нидерландских картин. Ганс Плейденвурф рано умер, на его вдове женился и его мастерскую унаследовал Михаэль Вольгемут. Ему достался большой запас рисунков, служивших образцами в этой мастерской, к нему перешли заказы, число которых он скоро сумел увеличить. Сын Плейденвурфа — Вильгельм вошел в его мастерскую в качестве совладельца. Вместе они завоевали для этой мастерской славу. Кроме алтарей и рисунков для гравюр заказывали им и портреты. Вольгемут работал в старой манере. Историки искусства впоследствии назовут ее позднеготической. Но он был не чужд и новых веяний — нидерландских и итальянских. Своим ученикам он давал, например, для копирования гравюры с картин итальянцев и образцы, вывезенные Плейденвурфом-старшим из Нидерландов. О том, каким он был живописцем, потомки придерживались разных мнений. Одни признавали за ним талант, другие полагали, что он был, скорее, умелым предпринимателем. Но никто не отрицал его способностей и заслуг в области книжной иллюстрации.

Автопортрет. Рисунок серебряным карандашом. 1484. Вена, Альбертина.


Когда знаменитый издатель заметил в своем крестнике тягу к рисованию, он привел его в мастерскую Вольгемута. Есть сцены, которые повторяются из века в век, хотя каждое время окрашивает их по-своему. Тот, кому случалось видеть, как подросток, мечтающий стать художником, показывает свои работы известному мастеру, может вообразить, как это происходило, когда Альбрехта Дюрера привели в мастерскую Вольгемута. Он увидел сквозь пелену волнения створки незавершенных алтарей, лица и одежды написанных на них святых, яркие, даже пестрые краски. В мастерской Вольгемута полутонами не работали, здесь любили звонкий: красный, насыщенный синий, золотой. Мальчик увидел горшки с красками и другие с торчащими из них кистями, бутыли с маслом, листы с рисунками... Ощутил на себе взгляды подмастерьев и учеников. Среди них были его ровесники, были и старше. Он почувствовал не дружелюбие, а, скорее, не слишком приветливое любопытство, окрашенное насмешливостью. Неужели ему придется показывать свои работы при них? Ничего не поделаешь, мастер их не отсылает.

И вот рисунки разложены на столе, а может, и на полу, как до сих пор раскладывают художники рисунки для просмотра. Что мог показать Дюрер Вольгемуту, мы, увы, не знаем. Его работ тех лет, кроме автопортрета, не сохранилось. Было бы заманчиво написать, что Вольгемут сразу понял, какой талант вошел в его мастерскую, и твердо решил ни за что не отпускать его. Однако, вероятно, все было куда обыденнее. Старый мастер увидел перед собой подростка, робеющего, а быть может, напротив, внутренне уверенного, который очень хочет рисовать и кое-что даже уже рисует. Не так, как рисуют в его мастерской. Ну, да это понятно! Мальчик еще ничему не обучен. Умение приложится. Еще один ученик будет нелишним. Особенно крестник Кобергера, с которым Вольгемута связывают много лет прочные деловые связи. Известнейший художник Нюрнберга снисходительно и благо желательно говорит: — Ну что ж, мальчик не без способностей. Если его отец пожелает этого, я возьму его в свою мастерскую.

Автопортрет. Рисунок пером. 1491 — 1492. Эрланген, Университетская библиотека


Вольгемут не подозревает, что своим согласием навсегда обеспечивает себе место в истории, куда более прочное, чем всеми своими алтарями, церковными витражами и рисунками для гравюр. Он войдет в нее навсегда, как первый учитель Альбрехта Дюрера.

Когда Альбрехт начал свое ученичество у Вольгемута, ему исполнилось пятнадцать лет. Впоследствии, уже пожилым человеком, оглядываясь на свое детство и отрочество, Дюрер посвятит этому времени несколько кратких строк «Семейной хроники».

«...Особенное утешение находил мой отец во мне, ибо он видел, что я был прилежен в учении. Поэтому послал меня мой отец в школу, и когда я выучился читать и писать, он взял меня из школы и стал обучать ремеслу золотых дел мастера. И когда я уже научился чисто работать, у меня появилось больше охоты к живописи, нежели к золотых дел мастерству. Я сказал об этом моему отцу, но он был не совсем доволен, так как ему было жаль потерянного времени, которое я потратил на обучение золотых дел мастерству. Все же он уступил мне, и, когда считали 1486-й год от Рождества Христова, в день святого Эндреса (св. Андрея, 30 ноября) договорился мой отец отдать меня в ученики к Михаэлю Вольгемуту с тем, чтобы я служил у него три года»[3].

В этой записи важны не только слова, важна интонация. Чувствуешь, как трудно было Альбрехту-младшему, горячо любившему и почитавшему отца, признаться ему, что он недостаточно привязан к ремеслу, в котором отец добился самостоятельности долгим и тяжким трудом. Альбрехт-младший понимал, что, пересаживаясь с одной лошади на другую, как говорят немцы, если человек внезапно меняет профессию, он на несколько лет отодвигает срок, когда сможет помогать семье. А ведь отцу уже пятьдесят девять! В те времена это был преклонный возраст.

Три года ученичества у Вольгемута Дюрер вместил в «Семейной хронике» в две короткие фразы: «В то время дал мне бог усердие, так что я хорошо учился. Но мне приходилось много терпеть от его подмастерьев»[4].

Видимо, терпеть приходилось действительно много, если это единственное, что вспомнилось ему при мысли о мастерской Вольгемута сорок лет спустя. По средневековым обычаям, учениками командовали и мастер, и жена мастера, и подмастерья. Рабочий день в мастерской продолжался тринадцать — четырнадцать часов. Работали всю неделю, с рассвета и допоздна. Тринадцать — четырнадцать часов каждый день среди подмастерьев, которые приняли юного Дюрера враждебно, — испытание нелегкое! Но в нем жила внутренняя духовная сила. Ведь мог же он, когда становилось невмоготу, рассказать отцу, что его мучают подмастерья, попросить, чтобы тот забрал его из мастерской. В таких случаях платили неустойку. Но договорились бы как-нибудь — ведь соседи. Однако, хотя Дюреру-младшему в учении пришлось несладко, этого шага он не сделал. Тут сказались и характер и обычаи времени. И учащие и учащиеся принимали как должное, что всякое учение сопряжено с муками, что всякий, кто прошел по этой тернистой дороге чуть дальше, вправе поносить, заушать, уязвлять того, кто идет за ним следом. А мастерские живописцев издавна славились любовью к розыгрышам, смешным, но часто грубым и даже жестоким.

К тому же у подмастерьев Вольгемута были основания невзлюбить новичка. Прошло время, когда мастер держал одного — двух подмастерьев. Тогда каждый подмастерье надеялся со временем стать мастером: женится на дочке патрона, унаследует его мастерскую или откроет собственную. Когда подмастерьев в одной мастерской стало много, рассчитывать на такое будущее стало труднее. Долгие годы, а то и десятилетия ждали они, пока становились мастерами, многие так и умирали в подмастерьях. Отсюда соперничество, заставлявшее недоброжелательно встречать каждого новичка. Особенно, если он выделялся способностями. Особенно, если способности эти признал и сам мастер. А Вольгемут очень рано стал поручать юному Дюреру рисунки для гравюр. К тому же его прежние ученики и помощники были пришлыми, а родной дом Дюрера стоял рядом с домом Вольгемута. У него был знаменитый крестный, на которого работал их патрон. Когда Кобергер появляется в мастерской Вольгемута, его принимают здесь с почетом, он любопытствует, что делает крестник, и иногда, не дожидаясь похвалы мастера, пылко хвалит Альбрехта сам. Слушать это обидно. И даже городские знаменитости, братья Пиркгеймеры, приветливо здороваются с молодым Дюрером. Словом, причин для ревности и зависти достаточно.

Но всего сильней досаждало окружающим острое ощущение непохожести молодого Дюрера на них. Вначале была замечена твердость его руки. Сказывалась выучка, полученная у отца. Сопротивление металла воспитало руку. Драгоценность материала приучала руку к осторожности. Он и теперь прикасался карандашом к бумаге, словно резцом к золоту — бережно, точно, уверенно. При желании можно даже попрекнуть новичка, что он не художник, а кузнец. Златокузнец, но все равно кузнец. Ему не кисти держать в руках, а молоток и клещи. Было в нем что-то такое, что вызывало в старших сотоварищах по мастерской тревогу и раздражение.

Словом, Дюреру в мастерской Вольгемута пришлось солоно.

Пройдут годы. Пора ученичества останется далеко позади. Дюрер задумает большую книгу о живописи и примется составлять к ней подробные планы. Книга, к сожалению, так и не будет написана, но планы сохранятся.

Знаменитый взрослый художник размышляет о том, как надлежит учить мальчика, будущего живописца. Он вспоминает при этом собственное отрочество и свое учение. Иногда его мысль звучит в форме вопроса: как лучше всего учить мальчика — добром, похвалой или порицанием? Будь эта книга написана, Дюрер, наверное, ответил бы так: учить добром, учить похвалой, порицанием лишь изредка, и тогда, когда это неизбежно. И он нашел бы много примеров для доказательства этому — примеров, сохранившихся в собственной памяти. Он спрашивал себя: «Как сделать, чтобы мальчик учился с охотой и учение ему не опротивело?»[5]. Видно, вспомнил вдруг, как пропадал вкус к рисованию. Твердо знаешь, что упражняться в искусстве надобно каждый день, но глаза твои вдруг затягивает серая завеса скуки и рука твоя перестает слушаться. Не поможет ли тут другое искусство? Дюрер пишет, как было бы хорошо, если бы ученик, который готовится стать художником, «отвлекался бы от учения непродолжительной игрой на музыкальных инструментах для того, чтобы согреть кровь и чтобы от чрезмерных упражнений им не овладела меланхолия».

Эти строки мог написать лишь тот, кто сам испытал на себе озноб усталости и меланхолию от чрезмерных упражнений. А музыку Дюрер любил смолоду. Один из его детских рисунков — «Мадонна с музицирующими ангелами». Юные лица музыкантов поглощены музыкой. Один из них, тот, что играет на лютне, похож на Дюрера, каким он изобразил себя на первом автопортрете. Позже он не раз будет рисовать и писать себя с разными музыкальными инструментами.

Он страдал в мастерской Вольгемута не только от «чрезмерных упражнений», он страдал от забав и развлечений, в которые хотели его втянуть.

Став взрослым, Дюрер не был постником и аскетом — не такой характер, да и не такое время. Но он не простил своему раннему окружению того, что его детскую душу подвергли непосильным соблазнам. В строках о том, как надо воспитывать будущего художника, звучит горькое сожаление о детской, не затуманенной страстями чистоте, слишком рано подвергшейся испытаниям. Надо, пишет Дюрер, «чтобы его (мальчика, который учится живописи) оберегали от женщин и он не жил бы вместе с ними, чтобы он не видел их и не прикасался бы к ним и остерегался бы всего нечистого. Ничто так не ослабляет ум, как нечистота».

И, наконец, размышляя о том, сколько ему пришлось всю жизнь трудиться, чтобы пополнить свои знания, Дюрер написал так: «Надо, чтобы он умел хорошо читать и писать и знал бы латынь, чтобы понимать все написанное». Как было бы превосходно, если бы ученик в мастерской живописца не только изучал свое искусство, но продолжал учение по книгам, становился образованным человеком. Несмотря на краткость этих записей, мы слышим голос того, кто писал. А в нем звучит не только мечта о радостном, чистом, окрашенном музыкой отрочестве будущего художника, но и острое сожаление, что собственное было не таким. В записях Дюрера — терпкий привкус горечи, которой было много в его ученические годы.

Чему же все-таки мог научиться юный Дюрер в мастерской Вольгемута? Всему, чем занималась мастерская. Главнейшим ее делом были алтари для церквей, богатых патрицианских домов и рисунки для гравюр на дереве, пользовавшихся в то время большой популярностью.

Работе над алтарем предшествовали долгие приготовления. Мастер в сопровождении ученика, который пес бумагу и измерительные инструменты, посещал, и не один день кряду, церковь, где надлежало стоять алтарю. Сняв шляпу, благочестиво преклоняя колено перед изображениями святых, он медленно проходил по церкви, вглядываясь в ее внутреннее строение и убранство. Они складывались десятилетиями, а во многих церквах — веками. Мысленно мастер решал сложную задачу: как сделать, чтобы будущий алтарь, но пришел в противоречие с резными и живописными изображениями, которые украшают церковь, но чтобы, боже избави, он и не затерялся среди них — это показалось бы обидным общине, заказывающей алтарь, или донаторам — богатым людям, на чьи средства он будет сооружен. Еще и еще раз медленно проходил мастер по церкви, примечая и запоминая все. Как ложатся тени от колонн на то место, где стоять алтарю, как падают красные, синие, золотые снопы света, проникающие сквозь витражи, как будет выглядеть позолота резных фигур в этом свете, окрашенном цветными стеклами, к которому примешивается свет множества свечей.

С появлением священника возобновлялась беседа, которая шла уже не первый день. Священник излагал пожелания свои и жертвователей. Благочестие, звучавшее, когда речь шла о сюжетах, сочеталось с гордыней. Признаваться в ней не подобало, но она явственно угадывалась в словах: «Хотелось бы, чтобы это был алтарь, подобного которому...» Священник не успевал договорить, а мастер уже согласно кивал головой. Потом разворачивал свои наброски. Когда заходила речь об условиях, мастер отправлял ученика погулять перед церковью. Обмакнув пальцы в чашу со святой водой и перекрестившись, ученик выходил на пустую в этот час площадь. Здесь можно было вообразить себя мастером. На каменных плитах мелком и углем — а они всегда были в карманах — набросать алтарь, каким бы он его сделал сам. Наконец в дверях церкви, переводя дыхание после трудного разговора, появлялся мастер. Он тоже обмакивал пальцы в чашу и крестился. Надевал шляпу, отправлялся к плотникам, столярам, резчикам по дереву, позолотчикам, чтобы договориться об их участии в работе. Наступал день, когда мастер появлялся в мастерской, довольный и озабоченный. Все обсуждено, оговорено, условлено: сюжеты изображений, доброта материала, сроки, оплата. Все записано на бумаге и удостоверено городским нотариусом — можно приниматься за работу.

Начиналось все с придирчивого осмотра высушенных и оструганных досок. Не пропустить бы треснувшей, чрезмерно суковатой или, не дай бог, гнилой. Дюрер привык иметь дело с металлом. Он знал, как выглядит золото и серебро холодными и расплавленными, как светится раскаленная сталь и сгорают в воздухе металлические искры, когда точишь сталь резцом. Теперь он учился разбираться в дереве. Немецкие художники чаще всего писали на липовых досках. Художнику нужно было знать, что качество доски зависит от того, на каком склоне холма — южном или северном — росла липа, подле опушки или подальше от нее, в какое время года ее срубили, из какой части ствола выпилена доска. Доски варили в воде и масле, чтобы уберечь будущую картину от разбухания.

Работа над алтарем шла долго, и пока она длилась, ученик привыкал отмывать от красок кисти мастера и подмастерьев, толочь, просеивать и замешивать мел для грунта, растирать краски. Если был понятлив и аккуратен, ему доверяли шлифовку загрунтованной доски. Он видел, как на нее — нетронуто-белую — мастер или старший из подмастерьев, затаив дыхание, переводит рисунок.

В мастерской Вольгемута Дюрер постепенно прошел все ступени создания алтарной картины, выработанные вековым опытом, научился делать подготовительный рисунок, переносить его на доску, подбирать и смешивать краски, делать подмалевок, много раз кряду прописывать картину. Он узнал, что терпения в этой работе нужно не меньше, чем в работе златокузнеца. И еще он запомнил, какие сцены чаще всего изображают на алтарях, какого святого пишут всегда безбородым, какого — бородатым, какого со львом, а какого с оленем, какие цвета подобают одеянию девы Марии и кто непременно участвует в оплакивании Христа. Сюжеты и символы были закреплены вековой традицией. Этому языку художник учился смолоду. Он весьма преуспел в рисовании. Сохранился рисунок Дюрера «Три вооруженных воина». Он сделан в том самом 1489 году, когда ученичество его подходило к концу. Любопытно поглядеть на этот рисунок рядом с похожим по сюжету рисунком Вольгемута «Пятеро вооруженных мужчин». Насколько свободнее и естественнее позы у Дюрера, насколько объемнее тела и живее лица! Как далеко вперед шагнул он по сравнению с учителем! Словом, можно сказать, что молодой Дюрер прошел в мастерской Вольгемута и нелегкий нравственный искус и хорошую профессиональную школу, познакомился с приемами и правилами ремесла, каких придерживались немецкие художники его времени, кое-что узнал о том, что изображают на своих картинах итальянцы и нидерландцы, а главное, ощутил непреодолимое желание узнать об искусстве гораздо больше.

Хотя в мастерской ему пришлось тяжело, много лет спустя, знаменитым мастером, он выразил свою благодарность Вольгемуту. Тому было уже за восемьдесят, когда Дюрер написал его портрет. Трудно сказать, сделали ли таким Вольгемута годы или он и прежде был таким, но на портрете — тонкие, плотно сжатые губы, холодные колючие глаза... Дельным этот учитель Дюрера был, добрым и душевным вряд ли.

Загрузка...