Глава XXIV

ГУЧКОВ И ШУЛЬГИН В СТАВКЕ. МАНИФЕСТ ГОСУДАРЯ. ОТРЕЧЕНИЕ В ПОЛЬЗУ МИХАИЛА АЛЕКСАНДРОВИЧА.

В этой главе я хочу коснуться того эпизода уже после отречения, который Мельгунов в своих "Мартовских Днях 1917 года" называет "Свитской интригой".{399}

Я назову этот эпизод — последней попыткой (увы! безплодной) преданных Государю людей помешать переслать телеграмму с текстом отречения Государя в Петроград и тем не допустить отречения.

После заявления об отречении Государь вышел из салона и вернулся в 3 часа и передал две телеграммы: одну в Петроград, на имя председателя Государственной Думы, а другую Алексееву в Ставку. Текст первой гласил:

"Нет той жертвы, которую Я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему Я готов отречься от Престола в пользу Моего Сына с тем, чтобы Он оставался при Мне до совершеннолетия, при регентстве Брата Моего Великого Князя Михаила Александровича. Николай".

Вторая телеграмма была следующего содержания:

"Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России Я готов отречься от Престала в пользу Моего Сына. Прощу всех служить Ему верно и нелицемерно. Николай".{400} Телеграмма в Ставку с текстом отречения была следствием ультиматума Алексеева, который, препровождая телеграммы главнокомандующих в Псков, закончил своим заключением, в котором были фразы: "...умоляю безотлагательно принять решение", "...соизволите принять решение" и наконец — "ожидаю повелений". Вильчковский пишет, что "последняя фраза телеграммы Алексеева, "ожидаю повелений" вызвала в Государе чувство горечи, которого Он, несмотря на всю свою выдержку, не мог скрыть".{401}1 Государь понял, что это ультиматум его вероломного начальника штаба.

После получения известия из Петрограда, что в Псков выезжают Гучков и Шульгин, Государь телеграмму Алексееву взял обратно, а телеграмму для Родзянко приказал Рузскому задержать у себя до прибытия депутатов. После этого Рузский удалился.

Теперь предоставим место тому, что пишет Воейков.

"Меня, как громом, поразило это известие, так как из разговора с Государем я совершенно не мог вывести заключения, что подобное решение уже созрело в помыслах Его Величества. Я побежал в вагон Государя, без доклада вошел в его отделение и спросил:

"Неужели верно то, что говорит граф (Фредерикс — В.К.)

— что Ваше Величество подписали отречение? Где оно?"

На это Государь ответил мне, передавая лежавшую у Него на столе пачку телеграмм:

"Что Мне оставалось делать, когда все Мне изменили? Первый Николаша... Читайте.

(Я понял, что Государь был очень взволнован, раз Он в разговоре со мной так назвал Великого Князя Николая Николаевича). На мой вторичный вопрос:

"Где же отречение?"

Государь сказал, что отдал его Рузскому для отправки Алексееву, на что я доложил Государю, что, на мой взгляд, никакое окончательное решение принято быть не может, пока Он не выслушает находившихся в пути Гучкова и Шульгина. Государь согласился потребовать свое отречение обратно от Рузского. Он мне сказал:

"Идите к Рузскому и возьмите у него обратно отречение".

Я ответил, что лучше было бы это поручение возложить на генерала Нарышкина (начальник Походной Канцелярии — В.К.), так как мои переговоры с Рузским приведут только к новому совершенно ненужному столкновению. Тогда Государь сказал:

"Я вам потом дам прочесть телеграммы, а сейчас вы Мне позовите Нарышкина".

Я пошел за Нарышкиным, которому Государь отдал приказание сходить к Рузскому за подписанным отречением. Рузский жил на вокзале в своем поезде. Генерал Нарышкин через несколько минут вернулся и доложил Государю, что генерал-адъютант Рузский отказался вернуть ему отречение".{402}

Дальше пишет Великий Князь Андрей Владимирович, со слов Рузского:

«...Ко мне пришел один из флигель-адъютантов и попросил вернуть Государю телеграмму. Я ответил, что принесу лично и пошел в Царский поезд и застал Государя и графа Фредерикса.

Я чувствовал, что Государь мне не доверяет и хочет вернуть телеграмму обратно, почему прямо заявил:

"Ваше Величество, я чувствую, Вы мне не доверяете, но позвольте последнюю службу все же сослужить и переговорить до Вас с Гучковым и Шульгиным и выяснить общее положение".

На это Государь сказал:

"Хорошо, пусть останется как было решено"...

Я вернулся к себе в вагон с телеграммой в кармане...»{403}

Все эти генералы все еще боялись, что Государь передумает, а Государь... понимал, что все кончено. Все остальное — и приезд двух таких же предателей, как и генералы, отъезд в Могилев, прощание со Ставкой, арест Государя, его заключение с Семьей в Царском, затем Тобольск, страшный Екатеринбург, все это было длительной агонией, которая окончилась Ипатьевским подвалом. Кто повинен в этой ужасной смерти? Только палачи? Только Советское правительство с Лениным? Только Временное Правительство? Керенский? Совдеп? Нет. И генералы-изменники во главе с Алексеевым. И они больше, чем другие. И Алексеев еще больше, чем другие генералы. Если бы он захотел, вернее смог бы понять, продумать (или быть другим человеком, чего он не мог), то не было бы ни Временного Правительства, ни Керенского, ни Совдепа, ни Советов, ни Ипатьевского подвала.

Между прочим есть мнение, что Мельгунов очень "безпристрастный историк". Во-первых, Мельгунов, конечно, не историк, а автор многочисленных монографий, а во-вторых, Мельгунов совсем не безпристрастный. Это вполне понятно. Советский историк Покровский пишет о тех же событиях совсем не так, как, скажем, Ключевский и Карамзин не так, как Платонов. Но у Мельгунова (народного социалиста по партийной принадлежности) все время встречаются такие фразы: "Запись Вильчковского, проводящего определенную тенденцию реабилитации Рузского в глазах эмигрантских монархистов", или говоря о Шульгине: "Свои эмигрантские переживания он переносит в годы, о которых рассказывает, как мемуарист" и т.д. В общем Мельгунов выставляет себя каким-то судьей, когда приводит те или другие мемуары очевидцев. Никаким судьей он быть, конечно, не может, никаким очевидцем не был, но может порицать или одобрять те или иные события. Лично я скажу, что читать его очень трудно (у меня есть все его книги). Он буквально загромождает свои описания не выдержками, а своими догадками и предположениями. И выводами, подчас весьма рискованными и совершенно необоснованными. Я на них уже указывал раньше. Я предпочитаю все же очевидцев.

Приехали Гучков и Шульгин в Псков, так сказать, потихоньку от Совдепа, боясь, что их задержат, как задержали раньше Родзянко. Шульгин так и пишет:

"Мы должны ехать вдвоем, в полной тайне".{404}

И вот, сидя в поезде, этот самый Шульгин думает о легализации безпримерного насилия, о том, что Государь "добровольно" отречется, все присягнут новому правительству и все будет в порядке. Он не понимал (если он был глуп) того, что легализация отнимала возможность у людей, которые могли и хотели (Хан-Нахичеванский, Келлер, Русин и много других, — не ошибусь, если скажу, что большинство) бороться и с Совдепом, и Петроградским сбродом. Если же Шульгин не был глуп, то это было еще большим преступлением, чем приказ № 1, и Шульгин был "секретарем дьявола", таким же, как и Суханов.

Вот как мечтал, сидя в вагоне, этот "монархист":

"Государь отречется от Престола по собственному желанию, власть перейдет к Регенту, который назначит новое правительство. Государственная Дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, — передает эту власть новому правительству. Юридически революции не будет".{405}

Нет, он все-таки был и глуп.

Тайком выбравшись, так как Суханов, Стеклов, Соколов и др. могли заставить остаться (значит, подлинная власть), этот господин думает, что Совдеп согласится на какого-то Регента, на его назначение какого-то правительства и т.д.

Гучков и Шульгин прибыли после 10 часов вечера.

Еще до их прибытия Государь имел продолжительную беседу с лейб-хирургом профессором Федоровым. Государь спрашивал Федорова о болезни Наследника. Тот ответил Государю, что болезнь его сына неизлечима, и как долго можно с ней прожить неизвестно. Эта беседа заставила Государя позже, после приезда депутатов изменить свое решение о передаче Престола. Государь решил передать Престол вместо сына Брату.

"Федоров удивлялся на Государя, на его силу воли, на страшную выдержку и способность по внешности быть ровным, спокойным.

Прислуга, солдаты, офицеры — все с какой-то болезненной тревогой смотрели на Его Величество. Все не хотели верить, что близится время, когда у них не будет любимого Государя Николая II".{406}

"Когда поезд с Гучковым и Шульгиным подошел к станции Псков, Государем был прислан дежурный флигель-адъютант Мордвинов передать им, что Его Величество их ждет. Мордвинов провел их прямо с поезда в салон-вагон Государя, где они были встречены Министром Двора. Гучков, здороваясь с Министром Двора, сказал ему: "В Петрограде стало спокойнее, граф. Но ваш дом совершенно разграблен; а что сталось с вашей семьей — неизвестно". Оба прибывшие к Его Величеству представителя народа производили впечатление людей не мытых, не бритых, были они в грязном крахмальном белье.

Во время приема Государем депутатов — Гучкова и Шульгина — сопровождавшие их занимались раздачей на вокзале всевозможных революционных листовок и вели с публикой возбуждающие беседы. Его Величество, выйдя в салон, поздоровался с депутатами, предложил им сесть и спросил, что они имеют Ему передать".{407}

А Мордвинов пишет об этом:

"Оба они были, видимо, очень подавлены, волновались, руки их дрожали, когда они здоровались со мной, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный вид.

"Что делается в Петрограде?" — спросил я их.

Ответил Шульгин. Гучков все время молчал...

"В Петрограде творится что-то невообразимое, — говорил, волнуясь, Шульгин. — Мы находимся всецело в их руках и нас, наверно, арестуют, когда мы вернемся".

"Хороши же вы, народные избранники, облеченные всеобщим доверием, — как сейчас помню, нехорошо шевельнулось в душе при этих словах. — Не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим "народом"; хорош и сам "народ", так относящийся к своим избранникам".

"Что же вы теперь думаете делать, с каким поручением приехали, на что надеетесь?" — спросил я, волнуясь, шедшего рядом Шульгина.

Он с какой-то смутившей меня не то неопределенностью, не то с безнадежностью от собственного безсилия и, как-то тоскливо и смущенно понизив голос, почти шепотом, сказал:

"Знаете, мы надеемся только на то, что, быть может, Государь нам поможет..."{408}

Мы знаем, о какой "помощи" говорил Шульгин. Он, наверно, так же говорил и с "дорогим Никитой Сергеевичем".

А в вагоне Шульгин так описывает встречу с Государем:

"Государь сидел, опершись слегка о шелковую стену, и смотрел перед Собой. Лицо Его было совершенно спокойно и непроницаемо. Он изменился сильно с тех пор... Похудел... но не в этом было дело... А дело было в том, что вокруг голубоватых глаз кожа была коричневая и вся разрисованная белыми черточками морщин... Государь смотрел прямо перед собой, спокойно, совершенно непроницаемо. Гучков говорил о том, что происходит в Петрограде. Что делалось в России, мы не знали. Нас раздавил Петроград, а не Россия... Мне казалось, можно было угадать в лице Государя:

— Эта длинная речь — лишняя..."{409}

А Рузский в это время торопливо подымался на входную площадку вагона. Он раздраженно говорил:

«"Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний. Ведь было ясно сказано — направить депутацию раньше ко мне. Отчего этого не сделали, вечно не слушаются".

Я хотел его предупредить, что Его Величество занят приемом, но Рузский, торопливо скинув пальто, решительно сам открыл дверь и вошел в салон».{410}

А Рузский угодливо спрашивал Шульгина:

«"По шоссе из Петрограда движутся сюда вооруженные грузовики... Неужели же ваши? Из Государственной Думы?

Меня это предположение оскорбило. Я ответил шепотом, но резко:

— Как это вам могло придти в голову?

Он понял.

— Ну, слава Богу — простите...

Гучков продолжал говорить об отречении...

Генерал Рузский прошептал мне:

Это дело решенное... Вчера был трудный день...

— ...И помолясь Богу... — говорил Гучков...

При этих словах по лицу Государя впервые пробежало что-то... Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал:

— Этого можно было бы и не говорить.

Гучков кончил. Государь ответил. После взволнованных слов Александра Ивановича голос его звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немножко чужой, — гвардейский:

— Я принял решение отречься от Престола. До трех часов сегодняшнего дня Я думал, что могу отречься в пользу сына Алексея... Но к этому времени Я переменил решение в пользу брата Михаила... Надеюсь, вы поймете чувства отца...

Последнюю фразу Он сказал тише... Через некоторое время Государь вошел снова, Он протянул Гучкову бумагу, сказав:

— Вот текст...

...И так почувствовалось, что Он так же, как и мы, а может быть гораздо больше, любит Россию..."{411}

Какой все же омерзительный был этот "брат" Рузский, как угодливо, низко шептал он такому же, как и он, предателю! Шульгин, человек без больших этических начал, и тот заметил, как царственно спокойно, с каким достоинством держался Император среди этой кучки предателей — Гучкова, который годами расшатывал устои русской государственности, масона с долголетним стажем; Рузского, которого Государь до смерти не простил за его наглое поведение при вымогании отречения и самого Шульгина, достойного только презрения...

Позже Государь еще писал о каких-то назначениях... Николая Николаевича, Корнилова, Львова...

"...Государь писал у другого столика и спросил:

— Кого вы думаете?

Мы сказали:

— Князя Львова...

Государь сказал как-то особой интонацией — я не могу этого передать:

— Ах, Львов? Хорошо — Львова..."{412}

Государь видел, что Россия попала в руки никчемных, негодных людей, которые приведут ее к гибели. Так это и вышло. Еще при его жизни, вернее — том крестном пути, который начался после его отречения. По этому крестному пути пошла вместе с Государем и Россия.

Акт об отречении Императора Николая II-го гласил:

"В дни великой борьбы с внешним фагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить фага.

В эти решительные дни в жизни России, почли МЫ долгам совести облегчить народу НАШЕМУ тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственною Думою признали МЫ за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с Себя Верховную власть.

Не желая расстаться с любимым сыном НАШИМ, МЫ передаем наследие НАШЕ брату НАШЕМУ Великому Князю МИХАИЛУ АЛЕКСАНДРОВИЧУ и благословляем Его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем брату НАШЕМУ править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу.

Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед Ним повиновением ЦАРЮ в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ЕМУ, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России!

Николай 2 марта 15 часов 1917 г.

Министр Императорского Двора

генерал-адъютант граф Фредерикс ".{413}


В два часа ночи Императорский поезд отбыл из Пскова в Могилев. Перед отъездом Государь послал следующую телеграмму:

"Его Императорскому Величеству Михаилу. Петроград.

События последних дней вынудили меня решиться безповоротно на этот крайний шаг.

Прости меня, если огорчил Тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом. Возвращаюсь в Ставку и оттуда через несколько дней надеюсь приехать в Царское Село. Горячо молю Бога помочь Тебе и твоей Родине. Ники".

"Как только поезд двинулся со станции, — пишет Воейков, — я пришел в купе Государя, которое было освещено одной горевшей перед иконой лампадою. После всех переживаний этого тяжелого дня. Государь, всегда отличавшийся громадным самообладанием, не был в силах сдержаться: Он обнял меня и зарыдал...

Сердце мое разрывалось на части при виде столь незаслуженных страданий, выпавших на долю благороднейшего и добрейшего из Царей. Только что пережив трагедию отречения от Престола за Себя и сына из-за измены и подлости отрекшихся от Него облагодетельствованных Им людей, Он, оторванный от любимой Семьи, все ниспосылаемые Ему несчастия переносил со смирением подвижника... Образ Государя с заплаканными глазами в полуосвещенном купе до конца жизни не изгладится из моей памяти.

Я просил Государя разрешить мне оставаться безотлучно при нем, в каких бы условиях Он и Его Семья ни находилась, что Государь мне обещал.

В этот день Государь занес в свой дневник:

"В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого... Кругом измена, и трусость, и обман".{414}

Загрузка...