Прощание с дачей[66]

Устав протирать морковь и стирать пеленки, Маша с маленьким Антоном ринулась в Москву в конце августа, который походил на конец лета. Конечно, она понимала, что и в Москве ей придется протирать морковь и стирать пеленки, а вдобавок и гулять с коляской, но мечты об общении с друзьями, телефоне, горячей и холодной воде взяли верх над всеми другими соображениями. Что же до свежего воздуха, то что толку от воздуха, когда весь день идет дождь? Вадим, муж Маши, студент (его и ее возраст, взятые вместе, включая и возраст Антона, едва дотягивал до сорока лет), всецело выступал за: он был только рад прекратить кочевую жизнь. С ними уехала и Катенька, чтобы поспеть к началу школьных занятий. Но я, продолжая верить прогнозу погоды на сентябрь — «мягкий и солнечный», отправилась в Москву лишь на пару дней, чтобы захватить теплые вещи на случай, если надеждам не суждено будет сбыться.

Я перебралась на дачу еще в мае, твердо решив закончить редактирование своих «Двадцать девяти женщин в литературе», но общество, чудеснее которого быть не может, безжалостно отнимало время. Одиночество, так необходимое, чтобы подвигнуть к работе, было недостижимо в тесном соседстве с моею семьей. Маша приехала в Степановку с намерением никогда не посягать на мои утренние часы; но каждое утро она проходила мимо моей калитки за молоком, и как я могла отказать себе в удовольствии выскочить во двор, чтобы взглянуть на Антошку и прокатить его по дорожке к дому? А когда Маша возвращалась с молоком, уже кипел чайник, и это я, в припадке старушечьего деспотизма, которому так и не научилась противиться моя семья, настаивала, чтобы Маша уселась за стол, положив Антошку рядом на сиденье старого кресла-качалки.

Конечно, нет ничего на свете приятней и естественней; тем душам, что никогда не заботились о свежеснесенных яйцах, о помидорах и салате только что с огорода, домашнем клубничном варенье и вкуснейшем батоне свежего белого хлеба, этого никогда не понять. А после завтрака Маша могла еще взять Антона на руки и, усевшись в качалку, начать его кормить, пока я мою посуду. Посуду ведь надо мыть, не так ли? (Мы обе знали, что, будь я одна, я оставлю ее немытой на Бог знает какое время.) Поэтому довольно часто лишь часам к двенадцати я доставала синюю папку и снимала чехол со своей допотопной пишущей машинки, и все для того, чтобы обнаружить, что решимость покинула меня, и, отложив средства производства, положить на их место коробку с анаграммами[67].

Пробыв неделю в Москве без всякого к тому оправдания, кроме благословенных часов в Ленинской библиотеке, где я пролистывала страницы или, лучше сказать, погрязала в страницах древнего издания «Словаря национальных биографий» в поисках сведений о миссис Вези и миссис Триммер[68], я побросала в чемодан несколько книг и самую причудливую смесь английских газет и американских журналов, какую только можно вообразить (отбор происходил по признаку того, достаточно ли давно я их прочла, чтобы успеть позабыть), положила сверху несколько пар теплых чулок и толстый свитер и отправилась на дачу под ледяным дождем. Моя подруга Эм поехала со мной и в течение безмятежной часовой поездки пыталась закончить чтение томика Пеписа[69], чтобы затем оставить его мне, тогда как я пыталась заполнить в лондонском «Таймсе» пустые клетки кроссворда, который кто-то не закончил решать. Я испытывала странное чувство сообщничества с человеком, которого никогда не встречала. Он прекрасно знал, что 6 по вертикали — «Число в начале од Горация» из семи букв — есть Integer[70], а 13 по горизонтали — «Ящерица с нокаутом в конце» (5 букв) — это Gecko[71], но не знал, что 22 по горизонтали — «Девушка для Джеймса» (5 букв) — есть, очевидно, Joyce[72], а потому не мог догадаться, что 22 по вертикали — «Художник, который возвращается на свой корабль» (6 букв) — мог быть только Jason[73], хотя Бог весть почему! Также он не догадался, что «Саул делает, а Давид нет» (6 букв) — это Bellow[74]. Поглощенные своими занятиями, мы едва не пропустили Степановку и последними выбрались на длинную платформу.

Боковые дорожки насквозь вымокли, и мы потащились по середине Коммунистической улицы, но когда свернули на Пушкинскую, наши ноги напрочь увязли в глубоких липких колеях. Я никогда не жалуюсь на эти колеи, ибо благодаря им дорога остается тихой.

Еще вдалеке от нашего дома мы услышали пронзительный, свирепый лай Тяпы. Конечно, он лаял не потому, что узнал наши приближающиеся шаги, а потому, что облаивание прохожих есть и долг его, и в то же время развлечение в монотонной жизни. Когда мы подошли достаточно близко, чтобы он мог узнать наши голоса, на какой-то миг он был повергнут в смятение чувств, не сумев быстро перейти от свирепого лая к радостному приветствию. Положение усугубилось внезапным появлением человека с мешком на плече, и Тяпа, хотя и был вне себя от радости при нашем появлении, счел долгом прогнать чужака, прежде чем протрусить по дорожке и стать у наших ног, наклонив тяжелую голову, поворачиваясь то ко мне, то к Эм и медленно помахивая хвостом в такт обуревавшим его чувствам. Когда мы открыли дверь дома, он проскользнул внутрь первым и остановился посреди комнаты, по-прежнему махая головой и хвостом и посматривая с очевидной тревогой то на кровать, то на нас. Нельзя было сказать яснее, что он спал на моей постели. При наших негодующих возгласах, словно по сигналу, которого он ожидал с беспокойством, он прокрался в свое убежище под письменным столом, на место, которое выбрал для себя как самое укромное в комнате, и свернулся там, наблюдая оттуда одним глазом за нашими передвижениями и подергивая кончиком хвоста.

Уличающий слой черной шерсти, песка и катышков мокрой земли свидетельствовал, что, пока меня не было, Тяпа заползал под плед и уютно располагался на простынях.

— Зачем ее пускали в комнату? — осведомилась Эм (она всегда говорит о Тяпе в женском роде). — Она вполне могла бы спать на веранде.

— Он так жалобно выл, что они не могли вынести. Они же не думали, что он посмеет забраться на мою кровать.

В кровать, — поправила Эм и принялась энергично разбирать постель и стелить чистые простыни.

Тяпа оставался под столом, пока мы не принялись пить чай; тогда он выполз наружу и прижался боком к моей ноге. Поверх его покорной головы мы обсуждали вопрос, уместно ли давать лакомства из наших собственных тарелок собаке, потерявшей чувство приличия до такой степени, что она забралась в постель хозяйки.

— Посмотри, какие у него грустные глаза, — сказала я. — Видишь, он чувствует себя виноватым. Он просит простить его.

— По-моему, она просит кусочек сыра, — сказала Эм, но благожелательно, не желая чересчур сильно задевать Тяпины чувства. — И ты знаешь, мне кажется, ей всего лишь хотелось ощутить твою близость. Она чувствовала себя отчаянно одинокой.

Сама эта мысль означала прощение, и я с чистой совестью одарила Тяпу остатками сыра и ветчины. Пока я была в Москве, хозяйка дачи, уходя утром, выгоняла его во двор с миской овсянки и вновь наполняла миску лишь за ужином. Считается, что собакам достаточно есть два раза в день, но и Эм, и я чувствовали, что жизнь в таких условиях — это сущий кошмар.

— Бедный песик, — сказала я. — Один-одинешенек все эти холодные, промозглые дни, и все ждет кого-нибудь, кто бы вернулся и поиграл с ним.

— Ну, однако же, и у нее находились дела: облаять какого-нибудь мужчину с тачкой или женщину, возвращающуюся с рынка, — сказала Эм. — И я ручаюсь, что время от времени она пролезала под забором, чтобы пообщаться с другими собаками или погоняться за кошкой. Она, небось, и приползала сюда только вечером посмотреть, не пришел ли кто-нибудь.

Эм с удовольствием оглядела аккуратно убранную постель: края белоснежной простыни были завернуты поверх стеганого одеяла миндально-зеленого цвета, которое она привезла из Америки много-много лет назад. Она взяла старомодный походный будильник, верно служивший на столь многих широтах, и завела его. (Заводить часы и стелить постель — среди тех занятий, которые я ненавижу!) Затем Эм принялась мыть веранду с ненужной затратой сил и времени, которые можно было бы с гораздо большей пользой употребить для игры в «Лексикон». Еще сигарета на веранде, и тогда уже она снизойдет до одной игры в «Ридданс» и до игры в «Твистер»[75], прежде чем расстанется с нами. Или ей лучше сесть и закончить последнюю главу Пеписа? Это, безусловно, будет разумнее, но я голосую за «Ридданс» и за «Твистер».

Проводив взглядом Эм, вышедшую за калитку, мы с Тяпой вернулись в дом. Выражение глаз Тяпы, казалось, говорило: «Ты здесь, и я здесь, чего же нам еще нужно?», а я, безусловно, выглядела так, как выглядит старая женщина, мечтающая принять снотворное и с горячей грелкой забраться в постель.


С вечера на кухонном столе приготовлены бутылка кефира, глиняная кружка и любимая ложка, размером подходящая Матушке Медведице. Можно не мыть посуду, не стелить постель, не надевать доспехи, а Тяпе придется доедать остатки последнего ужина, пока я сижу за машинкой, положив рядом синюю папку с оптимистично пронумерованными листами, и выполняю свой утренний долг. Я не стремлюсь уклониться от работы, она стала единственным оправданием моего существования, и я очень полюбила своих двадцать девять женщин. Особенно я люблю миссис Трейл и миссис Инчболд[76]. Миссис Трейл за то, что она имела мужество выскользнуть из щупалец доктора Джонсона, после того как умер ее муж, и выйти замуж за оперного певца-итальянца, невзирая на протесты шокированной семьи и друзей, да еще ей хватило энергии написать книгу об английских синонимах; а миссис Инчболд за то, что она написала «Обеты любовников», эту пьесу, которая вызвала такой переполох в Мэнсфилд-парк. Я люблю даже старую миссис Делани[77] — Свифт называл ее своей непременной нимфой — она делала натюрморты с бумажными цветами, которые выглядели гораздо более настоящими, чем живопись маслом.

Час или два спустя внутренний голос произнес предупреждение, которым, как я знаю, лучше не пренебрегать. «Стой, — говорит он, — или…» Я останавливаюсь посредине фразы. Папка стала толще на пару несчастных страниц, но я закрываю ее. Нет Маши, чтобы пойти за молоком, и мы с Тяпой вместе выходим в сад. Все дачники, кроме меня, разъехались, и во многих дачах окна закрыты ставнями — вид унылый. Те хозяева, что живут здесь круглый год, заняты на задних дворах, заготавливая сено для коров, доставая из сараев вторые рамы или развешивая необъятное количество выстиранного белья. Этим летом улицы были тише, чем обычно, ибо писательский дом отдыха не принимал писателей, а предоставил свои помещения детям писателей из Ташкента, оказавшимся без крова из-за землетрясения. И уже не было встреч на улицах с худыми стариками и тучными пожилыми женщинами с обменом дружескими упреками: «Что же вы никак не зайдете нас проведать?» Наводящий скуку писатель с львиной гривой уехал отдыхать в Крым, а старый джентльмен с патриархальной бородой и вьющимися пучками волос — историческая личность, в прошлом секретарь Толстого — отправился в санаторий на Балтийском море и больше не бродил по улицам, донимая упреками женщин, которые предпочитали носить в деревне спортивные брюки (интересно, что подумал бы о нас сам Толстой?). Теперь дети вернулись в Ташкент, их дома отстроены заново. Мне не хватает их. Мне нравилось наблюдать за ними через ограду дома отдыха, смотреть, как они танцуют твист в размеренном ритме, словно это один из их национальных танцев.

Выглянуло солнце и оставалось на небе пару часов на радость детям и на украшение розам. Но дети были в школе, а немногие намокшие розы, оставшиеся с лета, подвяли и их вряд ли уже что-то украсит. Только славный вьюнок разбросал свои сердечки и дудочки вокруг столбов и заборов или торжествующе свисал с верхушек поникших кустов смородины. Не могу припомнить, чтобы мне приходилось видеть convolvulus arvensis так поздно.

На следующий день я услышала наш фамильный клич за калиткой и подумала, что это моя дочь Наташа, хотя она никогда не приезжает так рано. Тяпа, лежавший после завтрака на ступеньках, тоже услышал его и радостно залаял, а мгновение спустя я увидела в окне лицо фавна, устремившего на меня взор из-под копны черных завитков, лицо, которое снилось мне прошлой ночью. Катенька! «Как же ты из школы так рано?»

Катенька хитро улыбнулась, но не стала вдаваться в объяснения.

— Мне захотелось увидеть тебя, и я приехала вместо мамы. — Вот она уже в комнате возле меня, стаскивает свой рюкзачок. — Она отправила со мной маленькую цветную капустку, и цыпленка, и пакет винограда, и кусочек пахучего сыра для тебя.

— Маленькая Красная Шапочка!

— Да, и я встретила волка. Когда я проходила мимо Смирновых, Цезарь был спущен с цепи.

— Ты испугалась?

Нисколько. Я хотела сказать not a bit[78]. Они страшные только у себя во дворе. Он завилял хвостом и хотел облизать мне руку. У него красивые глаза.

Я рассказала Катеньке, что вчера видела ее во сне, но не сказала, что она снилась мне остриженной наголо. Стоит нам увидеть Катеньку, и мы начинаем расспрашивать ее, когда она пострижет волосы; но мне не хотелось дразнить ее сейчас, когда она надумала навестить меня. Кроме того, мне совсем и не хочется, чтобы Катенька обрезала волосы; пусть бы она только убрала их со лба и со щек и не прятала за ними лицо.

Катенька, которая прочла в журнале статью о телепатии, решила, что мой сон о ней и ее внезапное желание посетить меня говорят в пользу доказываемой теории. Как иначе это объяснить?

Coincidence, — бесстрастно ответила я и перевела новое слово на русский язык: — Совпадение.

— Почему же ты веришь в coin… в совпадение, а не в телепатию?

Катеньке хотелось бы услышать, что я хоть во что-то верю, и таким образом продолжить диспут, но мне не хотелось продолжать его на столь шатком основании, и, прихватив Катеньку, я бросилась готовить обед.

В совершенно дружеской обстановке мы пообедали крылышками цыпленка, тушеным картофелем и печеными яблоками в сметане, а затем Катеньке пришлось поторопиться к последнему уроку, чтобы как-то загладить свое отсутствие (то, что она пропустила предыдущий урок, видимо, не имело большого значения: это был всего лишь английский). Я открыла своего Бартлетта[79] и показала ей строку: «Like angel visits, few and far between»[80], которая так понравилась Катеньке, что она задержалась, чтобы записать ее на клочке бумаги. «Я выучу ее from heart[81] в поезде».

Я не стала портить удовольствие Катеньке указанием на грамматическую ошибку и задержала ее лишь на миг, чтобы спросить, как скоро мне ждать Наташу. На мой ненужный, во всяком случае, бесполезный вопрос «Есть ли у тебя обратный билет?» Катенька отвечала уже на бегу. Но я смогла услышать лишь звук е…, что могло означать либо Yes, либо нет. Научить мне, что ли, ее говорить Yep во избежание путаницы?


В среду снова приехала Эм, чтобы заправить мне постель, завести часы, поставить чайник и принести два ведра воды, пока чайник закипает. Затем, как всегда бывает при посещении Эм, наступило время блаженнейшего покоя — сначала за чаем с тостами, а потом за игрой в «Ридданс» и двумя играми в «Твистер». Только после этого она устремилась на поезд, оставив мне новое (относительно) литературное приложение к «Таймсу», а Тяпе свежую мясную косточку.

А в пятницу вечером, в тот момент, когда из-за сильного ливня стемнело кругом и стало невозможно читать у окна, так что я закрыла том Пеписа на словах «И вот я дома, принеся с собой ночь и дурную погоду», Тяпа издал радостный отрывистый лай и в оконном проеме появилась взъерошенная голова Наташи.

Она вошла в комнату, включила свет и поставила чемоданчик, всё разом, словно несколько нот прозвучали в одном аккорде.

— А ты думала, я никогда не приеду?

— Нет, нет, я знала, что приедешь, и разочарование в конце дня с лихвой покрывалось надеждами в начале следующего.

— Кузен Перси[82], — пробормотала Наташа, которая знала, как хорошо мне послужил жестокий урок, преподанный неразделенной любовью в возрасте семи лет.

Я показала ей фразу из Пеписа.

— Я привезла с собой кое-что, помимо ночи и дурной погоды, — сказала Наташа, доставая из чемоданчика «Миддл-марч» и «Даниэля Деронда». — Хотела бы я знать, что бы сделала Джейн Остин из Доротеи[83], — продолжила она, непроизвольно взяв в руки «Миддлмарч» и раскрыв роман.

Я взяла книгу из ее рук и открыла в другом месте, не глядя в страницы, а потом отложила; словно выйдя из транса, я вспомнила последние слова Наташи и ответила:

— О, всего лишь обывательницу! Она не смогла бы справиться с образом передовой женщины.

— И все же мы готовы отдать всего Джорджа Элиота за «Мэнсфилд Парк» и «Доводы рассудка»?

— Всего, кроме «Адама Беде».

— А я думала, ты терпеть не можешь «Адама Беде».

— Да, да, терпеть не могу, я имела в виду «Мельницу на Флоссе».

Наташа порылась в своем чемоданчике.

— Держу пари, с этим тебе не справиться, — сказала она, доставая сборник «Премированных произведений авангарда», и, поднявшись со стула, прошла на веранду, где, как я могла услышать, вылила остатки воды в чайник и проследовала с ведрами в ночную тьму. Чайник, я знаю, поставлен на электрическую плитку, и уже пора расстелить клетчатую скатерть и достать чайный сервиз. Но стол полностью занят пишущей машинкой и работой в разгаре, поэтому мне приходится перенести книги и бумаги со стола на кровать. Славные запахи свежего хлеба и нарезанной ветчины наполняют комнату, и в первый раз с тех пор, как мы с Наташей начали раскрывать и закрывать книги, зашевелился Тяпа.

Будь дела как угодно срочными, Наташа никогда не позволит им испортить удовольствие от чаепития, и небогатый запас семейных новостей она тратит с такой медлительностью, словно с каждой минутой не близится ночь. Оказывается, Антон освоил замечательную технику ползания, его родные ничего подобного никогда не видели; Вадим а) получив полуобещание, что ему дадут перевод книги по геофизике и б) поборов искушение купить новые лыжи, чувствует себя богатым и добродетельным; Катенька обрезала волосы, и они выглядят еще курчавее, чем прежде. Но каждое сказанное слово отсылает нас опять к литературе. Разговор об Антошке напоминает о ребенке, который ползал так премило, что его тетушка едва ли не завидовала, потому что никто из ее детей не ползал так хорошо, и все потому, хотя Толстой и не говорит об этом категорично, что Анна Каренина взяла английскую няню! А Вадим своим примитивным оптимизмом не напоминает ли чуточку мистера Микобера[84] и еще больше напоминает отказом купить новые лыжи Ричарда Карстона[85], который делал деньги на том, что не нанимал кэб? Даже обрезанные локоны Катеньки напоминают нам о Мэгги Тулливер[86] — но когда же Катенька не напоминала нам Мэгги Тулливер?

У меня тоже есть много тем для разговоров, но все они касаются персонажей из книг (муж Наташи говорит, что мы с ней постоянно сплетничаем о гувернантках восемнадцатого века и дочерях священников века девятнадцатого). Я знаю, Наташа с удовольствием выслушает, как мисс Тэлбот[87] опрокинулась из лодки в Темзу поблизости от Твикенхэма вместе с Хорасом Уолполом[88]. Бедное дитя! Это, кажется, единственное событие, случившееся в ее жизни, она даже не закончила ни одной из своих книг, и эта назойливая миссис Элизабет Картер[89] «издала» их и заполучила все деньги и бо́льшую часть славы после кончины мисс Тэлбот.

Наступает время, когда Наташе начинает казаться, что у нее дома уже волнуются; тогда она встает и оглядывает маленькую комнату, разоренный стол с ужином, всклокоченную постель и хаотично выглядящий (но на самом деле вовсе не хаотический) письменный стол.

— Я только… — говорит Наташа, нагибаясь, чтобы поднять обрывки тесьмы и бумаги. Прежде чем уйти, она бросает полный сомнения взгляд на мой письменный стол; каким-то образом он напоминает ей сцену из последней главы «Алисы в Стране Чудес». В ее глазах он выглядит так, словно все бумаги в любое мгновение готовы взлететь на воздух.

— Они выжидают, пока я засну, — говорю я, — а наутро одна из страниц исчезнет навсегда.


Как многие, если не большинство, я всегда готова отложить старую книгу ради новой; и Эм с удивлением увидела, как, оставив «Роксану», я набросилась на случайный номер «Ридерс Дайджест», который, по ее мнению, должна бы отбросить прочь с глаз своих. Но не из одного лишь легкомыслия я отказалась от «Миддлмарч» и «Даниэля Деронды», положила Пеписа на письменный стол, а «Читателя авангарда» на столик возле кровати. Я в самом деле испытываю любопытство к этим новым молодым писателям и стыжусь своей невосприимчивости к их творчеству. Но Наташа была права: я застревала почти в каждом рассказе. Весь авангард был пропитан стариной, заставляя испытывать известную иллюзию déjà lu[90]. Но один рассказ кончался фразой, которая одновременно тронула и ободрила меня: «Боже, ты неоспоримо был со мной, когда я старался». Я вылезла из теплой постели, чтобы взглянуть в словаре на это «неоспоримо», прежде чем перечесть рассказ более внимательно на тот случай, если что-нибудь пропустила. Но больше там ничего не было.

Мои соседи считают меня одинокой, но это не так. На самом деле это слабо разбавленное одиночество как раз мне подходит. Да, но ночами?! Не страшно ли вам одной в пустом доме? («Я бы умерла», — воскликнула одна из них; другая уверяет, что не сомкнула бы глаз ни на миг.) Конечно, я предпочитаю, чтобы хозяйка с мужем спали в соседней комнате. Когда дождь прогоняет их в город на несколько дней, я сплю не слишком хорошо. Страх всегда ждет одинокого человека в засаде и готов в любую минуту выскочить из тени. Как легко куст становится медведем! Но нет ничего хуже, чем ждать появления тигра, вырвавшегося из зверинца, на верхней ступеньке лестницы, ведущей в детскую. Пепис проснулся однажды в три часа ночи и при свете луны увидел, как «моя подушка, которую я отбросил во сне, стояла выпрямившись в ногах кровати». Сначала, не уразумев, что бы это могло быть, он «слегка испугался, но сон взял свое». Тяпа, который считается моим защитником, иногда пугает меня до смерти, вылезая из-под письменного стола и топоча к двери между моей комнатой и незанятой частью дома; и там он усаживается и испускает в щель один за другим гнусавые вопли, пока не успокоится и не протопает на свою подстилку со вздохом, в котором чудится разочарование. Я знаю, что это всего лишь крыса за панелью стены или кошка в подполе, но что, о мои бедные нервы, если это более страшное животное — человек?

Однажды, лежа без сна после полуночи, я услышала звук, который ни с чем не спутаешь, — шаги по тропинке. Шум шагов невозможно спутать ни с какими другими звуками. Его узнаёшь сразу — в нем отдается вес тела и, так внушает вам ночь, едва ли не вес души. Тяпа залаял так громко, что дальше не было смысла прислушиваться к шагам. Я подумала, не выпустить ли Тяпу на улицу преследовать незваного гостя, но, пока я размышляла об убийстве и скорой смерти, о том, не будет ли это в конечном счете менее мучительно, по крайней мере проще, чем кислородная палатка и внутривенные вливания, сон одолел меня, и на следующее утро я ни о чем не помнила. Вспомнила, только когда вышла из дома и обнаружила Тяпу, обнюхивавшего чрезвычайно ясный отпечаток ноги на влажной тропинке и долго пытавшегося взять след по высокой траве к калитке. Но в конце концов он отказался от этих попыток. Кем бы ни был пришелец, он, должно быть, сошел с травы на тропинку, и как раз тогда я единственный раз услышала звук шагов. Так или иначе, славный Тяпа спугнул его.

Даже в дневные часы случаются мимолетные приступы страха. Клен прижмется бледным листом к оконному стеклу, словно чье-то лицо, пытающееся заглянуть внутрь, и, когда такое случается, я чувствую на мгновенье, что за мной следят. А однажды я пошла на рынок и тщательно закрыла дверь, но, вернувшись, обнаружила, что оставила настежь распахнутым окно на нижнем этаже. Ничего как будто не пропало, но, конечно же, я не оставляла свои шлепанцы вставленными друг в друга на табуретке на веранде и не оставляла выдвинутым ящик письменного стола! А разве мохеровый шарф не висел на спинке кровати, когда я уходила? И хотя шарф обнаружился в гардеробе, а из ящика ничего вроде бы не пропало, никуда было не деться от неприятного чувства, которое внушали шлепанцы на неположенном месте и пустое пространство на спинке кровати, откуда обычно меня приветствовал мой голубой шарфик. Тяпу, казалось, заразила моя тревога, и он принюхивался здесь и там, словно чуял чужого. И все же лучше перетерпеть небольшое одиночество и случайные страхи, чем разменивать существование на всякие пустяки. Приятно войти в пустой дом, зная, что там внутри ни с кем не придется вести разговоры. А синяя папка растет и растет, несмотря на ежедневный процесс сокращений и упрощений. Как дерево.

Солнце будит меня в субботу утром, наполняя радостью, одновременно инстинктивной и благожелательной. Я рада за свою хозяйку и ее мужа — или, может быть, я всего лишь рада тому, что мне не придется их жалеть, если воскресенье им испортит плохая погода. Я думаю, ближе к истине последнее, потому что весь день я слежу за небом с той тревогой, которую можешь испытывать лишь за себя. И чувство облегчения, которое я испытываю, когда они появляются под сверкающим солнцем, почти абсурдно — я отказываюсь доверять ему.

Вот они идут, держа в руках плащи и тяжелые сумки с покупками. Тяпа как бешеный бросается им навстречу и яростно лает, словно не узнает, но уже у самых их ног начинает ластиться к ним. Я, напротив, быстро ухожу в свою комнату и закрываю дверь. Я жду несколько минут после того, как услышу ее движения за тонкой стенкой, чтобы дать ей возможность поздороваться или, как она иногда делает, отпереть дверь со своей стороны и просунуть голову в проем. Сегодня она не делает ни того, ни другого — никогда не знаешь, как поведет себя Лариса Андреевна — а мне не хочется выглядеть так, словно я счастлива ее приветствовать, хотя на самом деле я вовсе не счастлива. И все равно я не выдерживаю. «Это вы, Лариса Андреевна?» — кричу я, будто откликаясь на неразборчивый шум.

Моя хозяйка и ее муж составляют привлекательную, моложавую, я имею в виду лет под пятьдесят, пару. Она голубоглазая, светловолосая, выглядит свежо; у нее отличные зубы, изящные руки и нигде ни следа тучности, свойственной среднему возрасту. Некоторое отсутствие стиля компенсируется умением одеваться. Если б мне только удалось удержать в памяти ее черты, когда она исчезает из виду. Стыдно признаться, но я никогда не узнаю ее, встретив за пределами ее территории. Даже в своем саду она превращается в незнакомку, всего лишь повязав цветной платок на голову или надев брюки. Ее лицо словно только что вытертая классная доска, готовая принять новый образ, сквозь который, однако, проглядывают черты других бесчисленных женщин. Не то что бы я принимаю ее за кого-то другого — я просто не различаю ее.

Ее муж, напротив, всегда остается самим собой, будь он скромный служащий в темном костюме или владелец дачи в выцветших голубых джинсах, — всегда любезный и добродушный, всегда Сергей Михайлович. Могло бы показаться, что его круглая голова с крупным меланхоличным лицом сидит на теле неустойчиво, но только будь она менее массивной. Под глазами у него мешки, как у мастифа, но взгляд его так неотразим, что проходит время, прежде чем замечаешь толстый темный нос и впалый рот. Когда к нему обращаются, он оставляет свои занятия и поворачивается к вам всем лицом с видом неописуемого благоволения, даже галантности, если разговор идет с дамой, но прежде всего симпатии, кто бы это ни был. Он поднимает бровь в мою сторону над сложенными на черенке лопаты руками, и я чувствую, что меня наконец поняли. Под этим взглядом испаряется даже суровое выражение с лица Эм; я сама видела, как в ответ оно стало лукавым. Сергей Михайлович никогда не заговорит первым, только когда к нему обращаются, да и то не всегда. Вы не знаете, где опорожнить кухонное ведро? Сергей Михайлович выпрямится при вашем приближении, устремит на вас свой несказанный взор и укажет большим пальцем через плечо на кучу компоста. Если из подметки моего ботинка выскочит гвоздь, Сергей Михайлович без слова отложит в сторону совок или мотыгу, отнесет ботинок к сараю с инструментами, трижды резко ударит молотком, пока я стою на одной ноге, опираясь на ствол вишни, и вернет ботинок жестом, который, клянусь, не назовешь иначе, чем рыцарский. Перегорел предохранитель? Нужно открыть консервную банку? Я зову Сергея Михайловича со спокойным чувством уверенности, что доставляю ему удовольствие. Если роли меняются и услугу по-соседски предлагаю я, Сергей Михайлович не тратит слов на излишние выражения благодарности. Однажды я высунулась из окна и крикнула ему, что слышу, как что-то вовсю кипит на керогазе, и он лишь слегка наклонил свою благородную голову, проходя мимо моего окна. Иногда ему приходится дать прямой ответ, и тогда на помощь его молчаливости приходит сам русский язык, который позволяет давать односложные ответы, все же менее резкие, чем простые «да» и «нет». На вопрос, был ли почтальон, вполне удовлетворителен ответ «был»; если вы спросите садовника, «можно ли мне полкило клубники?», слово «можно» выражает вежливое согласие. И никто не пользуется этим удобным свойством столь умело, как Сергей Михайлович. Лишь однажды он оказался в затруднении, когда я оторвала его от подвязывания помидоров, попросив подойти и взглянуть на Антона в коляске. Он подошел со свойственной ему готовностью, быстро заглянул в непроницаемое личико ребенка, кивнул, улыбнулся, так как какой-то ответ от него несомненно ожидался, и с видимым облегчением поспешил к своим томатам.

Лариса Андреевна может быть говорлива, если ею овладеет такое настроение, и всегда умеет подать реплику. Я прожила в ее доме десять летних сезонов, один за другим, находясь с ней в тесной близости по два дня в неделю и по целому месяцу во время ее ежегодного отпуска. Я так же свыклась со стрекотом ее швейной машины, как она с треском моей пишущей; она знает, когда я стираю и когда не стираю, потому что мне приходится одалживать у нее корыто; и я знаю, что она красит волосы, потому что она делает это во дворе. И, однако, мы инстинктивно воздерживаемся от большей близости, редко одалживаем друг у друга такие простые вещи, как чашка или почтовая марка, или просим о самой пустячной услуге. Мы встречаемся, здороваемся, говорим о погоде и о цветочных клумбах; во время ее месячного отпуска у нас были многочасовые беседы, когда мы поверяли друг другу саги наших рождений, смертей и браков, но любопытство Ларисы Андреевны, как бы оно ни было огромно, легко удовлетворялось оглавлением, и мне до сих пор страстно хочется знать, что скрывается за ее улыбками и многообразными масками.


Воскресное утро оказалось не из тех, когда дневной свет заливает весь дом, стоит только приоткрыть двери. Воздух был плотен, и хотя дождь, по сути, уже прошел, ясно было, что он кончился только-только и очень скоро начнется вновь. Но неутомимая пара уже трудилась среди фруктовых деревьев и цветочных клумб, прикрывая землей кору яблони, словно пораженной артритом, от которой на прошлой неделе они тщательно убрали ее естественный покров опавших листьев. Для чего? — думаю я. Лариса Андреевна, которая прекрасно выглядит в сероватых джинсах и свитере с высоким воротом, выкапывает кусты клубники и высаживает их редкими, скорбными рядами. Она смотрит на меня и приветствует благожелательным восклицанием «До-оброе утро!», вспыхивая двумя рядами крепких зубов, столь же белых и устрашающих, как зубы мистера Каркера[91]. Я отвечаю ей, пытаясь, как могу, подражать ее интонации, но зубы свои держу при себе. Сергей Михайлович завязывает шнур вокруг укрытого материей деревца. Его мне хочется поприветствовать, и я говорю что-то о том, как солнце не сдержало своих обещаний, просто чтобы принудить его к медленной, мягкой улыбке, мягкому, глубокому взгляду. «Не сдержало», — говорит Сергей Михайлович, источая доброжелательность. Он ждет, пока я пройду, чтобы вернуться к работе.

Уборная возвышается, как будка часового, между кучей компоста и глубокой ямой, образованной двадцать пять лет назад взрывом немецкой гранаты; она никогда не пересыхает и никогда не переполняется, и владельцы дачи используют ее как удобное хранилище воды для полива клубники и помидоров. Компост теперь покрыт садовым мусором и опавшими листьями, скрывшими от взгляда мерзкое содержимое кухонных ведер; вездесущий вьюнок укоренился на верху кучи, у дальнего ее края, и взбирается теперь на стену уборной.

Тяпа погнался за крысиным хвостом, высунувшимся из компоста; всю прошлую неделю пес каждое утро пытался поймать его, но и теперь никак не может найти точку опоры в куче листьев и вынужден отступить. Муж и жена деликатно отошли на другой конец сада, потому что от внутренней стороны двери уборной оторвалась ручка и теперь ее нельзя закрыть до конца. Без их деловитого присутствия сад выглядит беднее и печальнее; немногие астры и георгины, склоняющиеся над спутанными сорняками, как половые щетки, скорее наводят тоску, чем радуют взор; не слышно и пения птиц. Не о чем и петь. «Одинокий», «брошенный» — вот, кажется, единственные слова, которые применимы к саду и ко мне. Но когда пальцами, жесткими, как дверные петли, я тяну на себя дверь, из темноты мне кивают пестрыми головками три вьюнка, как пятна света во тьме.

Возвращаясь в дом, я останавливаюсь на миг, услышав несколько резких нот, прозвучавших во влажном воздухе. Глупенький дрозд, думаю я с жалостью, ему бы давным-давно уже быть в Пакистане. Ноты повторяются, громкие и случайные, — это всего лишь мальчишка свистнул на дороге.

И все же сердце мое забилось веселее, и весь день я вспоминаю три вьюнка. Я знаю, что они завянут и опадут на следующий день — у цветка вьюнка нет завтрашнего дня, но я насчитала девять остроконечных почек на стебельке. Нескольких солнечных дней и света, просочившегося сквозь неплотно пригнанные доски, хватит, чтобы росточки могли просуществовать все то время, что мне осталось пробыть на даче. Каждый раз, как я прохожу мимо хозяйки и ее мужа, я задаю себе вопрос, заметили ли они этих ярких гостей. Но ни слова не сказано по этому поводу, и я, не в силах сдержаться, спрашиваю Сергея Михайловича, который обрезает веточки и побеги на вишне, видел ли он их.

Как обычно, он выпрямляется и смотрит мне в глаза. «Видел».

А на следующий день, когда я прохожу по садовой тропинке и открываю дверь уборной, меня встречают мрак и запустение. Я погружаю пальцы в щель и извлекаю кусочек бледно-зеленого стебля, который, очевидно, был обрезан с другой стороны. Только тогда я вспоминаю, как замер лязг садовых ножниц, когда я проходила мимо Сергея Михайловича, и понимаю, что это я предала вьюнок этим ужасным лезвиям. О женский язык, всегда готовый поведать о своей любви! О любви, о которой следует молчать.

Я не встретила ни одного из них до самого вечера, когда Сергей Михайлович вышел из дома, одетый по-городскому, оставив открытой дверь для жены, которая была еще в доме.

— Сергей Михайлович, — спросила я его, — зачем вы срезали convolvulus? Он скрашивал мое одиночество. — В волнении я употребила английское, в сущности латинское, название, но, будучи садовником, он понял меня. Вновь вежливый кивок, легкая улыбка, насмешливо приподнятая бровь и глубокий-глубокий взгляд. Весь набор трюков. Но он больше не работает. Я чувствую себя так, как, наверное, чувствовал Иона, когда Господь произрастил растение и оно поднялось над Ионою, чтобы над его головой была тень, а на следующее утро послал червя, чтобы тот подточил растение и оно засохло, а потом спокойно спросил Иону: «Неужели так сильно огорчился ты за растение?»[92]. Как Иона, я могла бы ответить: «Очень огорчился, даже до смерти».

Лариса Андреевна, выйдя из дома, повторила с упреком, закрывая и запирая за собой дверь: «Он скрашивал ей одиночество». И тепло улыбнулась мне. Впервые за все время.

— Зачем он это сделал? — спросила я.

Она пожала плечами.

— Спросите у него. До свиданья, Айви Вальтеровна.



Загрузка...