Не сегодня, так завтра[6]

Было слово Кембридж, а в имени этом были и другие имена. Сначала это были только мамочка, и папочка, и Элиза, а потом появилась Дорис, и Эйлин пришлось ходить рядом с коляской. Когда Дорис научилась сидеть, в коляске появилось место и для Эйлин, но Элиза сказала, что она не хочет сажать ее туда, потому что девочки так странно смотрят друг на друга. «Как это, странно?» — спросила мамочка, а Элиза сказала: «Как будто только и ждут случая, чтобы вцепиться друг в друга». И еще были улицы, а на них дома, и у некоторых такие высокие стены, что Элиза шла по самой дороге, а Эйлин шла впереди, и однажды она упала на колесо коляски, в том месте, где резина оторвалась, и теперь посредине левой брови у Эйлин было лысое местечко, потому что, сказала Элиза, волосы не растут поверх шрама. Много, много лет спустя, когда Эйлин выросла, люди, взглянув ей в лицо с близкого расстояния, иногда спрашивали: «Откуда у вас этот шрам, дорогая?» — но по большей части никто ничего не замечал.

Потом появилась Би. Би вроде бы значило бэби, но это было и ее имя, сокращенное от Биатрис, и теперь Эйлин и Дорис шли на прогулке по обе стороны от коляски. И Элиза толкала коляску правой рукой, а левую давала держать одной из девочек. Вообще-то ни Эйлин, ни Дорис не любили ходить с Элизой за руку, но ни та, ни другая не хотели, чтобы руку держала ее сестра, потому что та начинала скакать и прыгать, напевая: «Тили-тили-тесто, потеряла место».

Девочки слышали, как вечером мамочка говорила об этом папочке. Она сказала: «Как ты думаешь, как быть, если взрослая женщина учит детей быть злобными?» И папочка вздохнул и сказал, что да, надо что-то сделать, а мамочка вздохнула и сказала: «Да, но что?» А после Дорис спросила у Эйлин: «Откуда она знает?» А Эйлин сказала: «Откуда я знаю, откуда она узнала?» Но она знала, потому что она-то и рассказала обо всем мамочке.

О папочке в Кембридже Эйлин помнила три вещи, а знала она, что это случилось в Кембридже, потому что только там она спала в комнате с мамочкой и папочкой; когда они уехали из Кембриджа, ей пришлось спать в детской. Там тоже случались ужасные вещи, но они были ужасны по-другому.

Однажды она проснулась рано утром и попросилась на горшок, и мамочка подскочила в другом углу комнаты, где они спали с папочкой в большущей, просто огромной кровати с маленькими колокольчиками, звеневшими иногда по ночам, но, когда подойдешь к ним днем, их там не было, а были только маленькие шишечки, а папочка говорил: «Каждый день я закрепляю эти чертовы штуки, а они всё звякают». И мамочка посадила Эйлин на горшок, и дала ей сухарь, и снова положила в постель, и ушла к себе, и сухарь весь раскрошился, пока Эйлин грызла его, и она пыталась подобрать крошки и съесть их, но самые мелкие крошки остались и кололи ей спину, и она заплакала, и мамочка пришла и подняла ее и посадила на край кроватки, пока она сметала крошки, и положила ее снова и сказала: «Ну что же, заснешь ты, наконец, и дашь мамочке хоть минуту покоя?» Но две крошки остались на простыне и кололи пятку Эйлин, и она снова заплакала. На этот раз мамочка не встала, и Эйлин услышала, как она говорит папочке: «Что делать с маленькой девочкой, которая не дает спать бедной мамочке?» А папочка сказал тихим сонным голосом: «Ну так отшлепай ее». После этого в комнате стало очень тихо. Эйлин не могла даже плакать, она чувствовала, как сжимается в тугой маленький комок. Это была самая ужасная вещь из всех, что случались с ней раньше, потому что она знала, что папочка всегда на ее стороне, а тут он сказал: «Отшлепай ее».

Вторая ужасная вещь сначала причинила ей сильную боль, но кончилось все совсем не ужасно, а очень приятно. Элиза уже повязала Эйлин салфетку перед обедом, но потом вышла из комнаты, а Эйлин встала на диван, чтобы получше разглядеть картинку, на которой котенок играл с клубком шерсти, а картинка упала на покрывало, и Эйлин села и попыталась вставить маленький гвоздик, на который был намотан моток бечевки, в маленькую дырочку в рамке, но он там никак не держался, и тогда Эйлин стала наматывать бечевку вокруг среднего пальца, и бечевка сжимала ей палец все туже и туже, а Эйлин уже не могла размотать ее обратно, потому что гвоздик врезался в моток и зацепился там. И ее палец онемел, а за ним вся ладонь, и она заревела, и в комнату вбежал папочка, размотал бечевку, и поцеловал ее пальчик, и взял ее онемевшую руку в свои громадные теплые ладони, и держал ее так и тер, пока она не потеплела.

Третья ужасная вещь случилась, когда Элиза увела ее от Дорис, с которой они играли в картинки на полу в детской, умыла ей лицо и одела ее в белое шелковое платьице с голубым поясом, а папочка посадил ее в экипаж, и они поехали, а потом лошадь остановилась, и они вышли и вошли в какой-то дом, поднялись по лестнице в темную комнату, в которой было множество детей, и дяди и тети, все без лиц. Все как будто старались держаться поближе к окну, и папочка с Эйлин тоже. И из-за окна послышался шум, у-у-у и э-э-э, и когда Эйлин взглянула, она увидела, как мир за окном рассыпался накрошенные цветные кусочки, темно-красные и темно-синие, оранжевые и зеленые. Эйлин вскрикнула и вцепилась папочке в ногу. Потом за окном стало совсем темно, и острая боль страха внутри Эйлин утихла, но тут снова раздалось у-у-у и э-э-э, и снова тьма рассыпалась на миллионы цветных осколков. Эйлин закричала так сильно, что папочке пришлось протиснуться с ней сквозь толпу к выходу и спуститься вниз и усадить ее в ожидавший их кэб.

И теперь уже за окошком не было ничего, кроме приятной, редкой почти-темноты, и белых домов, и лучей бледного света от уличных ламп. Эйлин перестала плакать и прислонилась к папочке, а он только сказал: «Бедная девочка, она напугалась», и вытер ей лицо своим носовым платком, от которого так утешительно пахло трубкой.

Дома Эйлин с виноватым видом стояла между мамочкой и папочкой, который рассказывал всю историю. Мамочка взяла лицо Эйлин в свои холодные ладони и сказала:

— Надеюсь, она не вырастет трусихой.

И была еще одна вещь, которая запомнилась в Кембрижде, но она была вовсе не страшная, а приятная. Однажды днем, когда Элиза уложила ее поспать после обеда, а она села в кровати, кто-то тихо вошел в комнату, и она не успела лечь снова. Сидеть в постели было гадким поступком, тем более что Эйлин не просто сидела, она натянула одеяло на голову и смотрела наружу сквозь крошечные простроченные дырочки. И тогда этот кто-то сел на край ее кровати, а это еще одна вещь, Которую Нельзя Делать, и под одеяло просунулась голова и прислонилась к головке Эйлин, и щека была чуть-чуть колючая, но, все равно, она была такая чудесная. «Что ты тут делаешь, котеночек?» — спросил он. Эйлин поднесла кончик пальца к пятнышку света, а потом убрала его и сказала «они мигают», сказала хриплым голосом, потому что под одеялом было жарко и душно. «О, — сказал папочка, — звездочка!» Ах, папочка, ах, звездочки! И, ах, папочка, и Эйлин в теплой душной темноте, и звезды кругом и над ними.

И еще в Кембриржде был Фоллоу. Фоллоу был огромный пес у лавки мясника, и он позволял папочке посадить Эйлин себе на спину, у самой своей тяжелой головы, и ждал, пока она зароется обеими руками в его густую шерсть, а потом вставал на свои сильные короткие лапы и ходил взад и вперед перед лавкой. И Эйлин говорила: «Не держи меня, я не упаду», но папочка всегда шел с ними рядом, приставив руку к ее спине. И папочка водил Эйлин кататься на Фоллоу каждый день. А однажды, когда у Эйлин была корь, мясник разрешил папочке привести Фоллоу к ним домой, и пес положил подбородок ей на колени, а Элиза рассердилась, потому что он напустил немного слюны на юбочку, которую она специально выстирала и накрахмалила для доктора. А вот Дорис боялась Фоллоу.

Однажды у дверей их дома остановился экипаж, запряженный очень худой лошадью с поникшей головой. Папочка засунул большой чемодан под сиденье и поставил маленький сундучок на пол экипажа, чтобы Эйлин и Дорис могли поставить на него ноги; он поднял их и усадил в экипаж, потом помог войти мамочке и вошел сам, и экипаж двинулся и загромыхал по мостовой, и они знали, что едут на станцию и будут жить в Лондоне, и когда экипаж покатился и завернул за угол улицы, Эйлин и Дорис обменялись многозначительными взглядами. Не было Би. Но когда они приехали на станцию и экипаж остановился, папочка вышел и высадил Эйлин и Дорис на мостовую, а там стояла Элиза и улыбалась в коляску. А мамочка сказала «Дай ее мне» и держала Би на руках всю дорогу до Лондона. Эйлин и Дорис взглянули друг на друга и отвернулись.

Дорис ничего не помнила о Кембридже, кроме отъезда. Она была уверена, что бэби была с ними всегда, и, уж конечно, она не верила, что когда-то не было и самой Дорис. И она даже не помнила Фоллоу, но это, конечно, потому, что она его боялась.

В Лондоне детская спальня была на верхнем этаже, и там на полу не было никакого ковра, только линолеум, а дневная детская была в самом низу, и девочки могли смотреть оттуда на улицу, и там на другой стороне тоже был тротуар и дома с железными оградами, и можно было открыть маленькую железную калитку и спуститься по железным ступенькам к задней двери, а там был дворик, ниже уровня улицы. Мальчишки-разносчики сновали взад и вперед по тротуару и спускались по железным ступенькам во дворик. По субботам приходил человек с шарманкой и играл «Родина, милая родина» и «Назарет», играл только мелодию, но в гостиной на пианино лежала книга со словами всех песен на свете, и мамочка играла музыку и учила Эйлин и Дорис словам. Но когда мамочка хотела научить девочек милым песенкам, которые больше подходят детям, таким, как «Где ты была сегодня, киска?» или «Где спрячутся ромашки, когда пойдет снежок?», она посылала Эйлин вниз дать шарманщику пенни, чтобы он перешел на другую сторону улицы, и кусок сахара для его обезьянки. Иногда приходили двое мужчин, один из них с арфой, и девочки любили смотреть, как тот, что с арфой, снимал с нее кожаный чехол и отдавал другому, который перекидывал его через руку и пел «Ушел на войну менестрель» и «Одежды наши зелены»[7], а тот, что с арфой, играл мелодию, но девочкам больше нравился шарманщик из-за обезьянки, а однажды мальчишка на велосипеде, пытаясь удержать на плече маленький лоток с мясом, упал вместе с велосипедом прямо в канаву перед их двориком, и Анин вышла на улицу, взяла баранью ногу и помогла ему поднять связку колбас и две телячьи отбивные, и сказала ему, чтобы он никогда больше не садился на велосипед с этим блюдом с мясом, а то она пожалуется мяснику. «Она так и сказала „блюдо“?» — спросила мамочка, когда дети рассказали ей всю историю, и была так довольна, когда они вместе завопили «Блюдо! Блюдо!», что даже ничего не сказала Анни насчет того, что она подобрала мясо из грязной канавы. А когда пришел папочка, они слышали, как мамочка говорила ему: «Она назвала это блюдом».

А самой интересной вещью из тех, что они видели из окна своей детской, был переезд. Люди, жившие напротив, поместили в своем окне карточку с голубыми буквами К.П.[8], и в тот же день фургон величиной с целый дом, запряженный двумя громадными широкогрудыми лошадьми с поросшими шерстью копытами, остановился у дверей и подался назад, пока колеса не подкатили вплотную к бордюру. Лошади смотрели на девочек, кивая головами и постукивая огромными копытами, и Эйлин и Дорис слышали, как с лязгом цепей откинулась вниз и уперлась в тротуар задняя стенка фургона, и увидели, как кучер и еще один толстый мужчина вошли в дом, а потом выносили оттуда буфеты, шкафы и цветы в горшках. А когда в дом въезжали другие люди, было не так интересно, потому что видны были только их спины, но зато потом было так здорово увидеть, как лошади выгнули шеи и, цокая копытами, увезли пустой фургон так легко, словно это был простой кэб.

А иногда кэб со звяканьем появлялся из-за угла и останавливался перед их собственным домом, оттуда выходил джентльмен, расплачивался с кучером, а потом поднимался по ступенькам и тянул шнурок звонка. Тогда Элиза бросалась причесывать Эйлин и переодевать ее, и отводила ее в гостиную, всегда только Эйлин, потому что она могла подать руку и ответить, когда с ней заговаривали, не то что Дорис, которая свесит голову набок и выпятит нижнюю губу, а если гости задают ей слишком много вопросов, может и заплакать. А однажды некий джентльмен сидел у камина напротив мамочки и пил чай, а когда увидел Эйлин, поставил чашку на поднос и сказал: «Неужели это Эйлин? Как же она выросла!» А мамочка спросила: «Ты не помнишь мистера Кларка?» Но Эйлин не помнила, и мамочка сказала: «Из Кембриджа Эйлин не помнит никого, кроме Фоллоу». Мистер Кларк сказал: «Фоллоу попал в немилость. Старик умер, а сын его женился на женщине, которая не любит собак». Эйлин вспомнила, как она упала на колесо детской коляски, и, вернувшись в детскую, сказала Дорис: «Бедный Фоллоу упал в немилость». Но Дорис не помнила Фоллоу.

Никогда, даже в самых причудливых снах, девочки представить себе не могли, чтобы к их собственным дверям мог подъехать фургон Картера Патерсона, но однажды это случилось. Лошади выехали рысью из-за угла, и девочки прильнули к окну, чтобы увидеть, где они остановятся. Кучер повернул лошадей, подал назад, откинул заднюю стенку фургона на лязгающих цепях, и она коснулась тротуара. А в огромном зияющем проеме стоял большой рыжеватый зверь с короткими свисающими ушами и белой грудью. Какое-то мгновение он стоял тихо, потом поднял голову и гавкнул один раз, что прозвучало словно одинокий удар большого колокола, и спустился по наклонным сходням на тротуар и взошел по ступенькам на крыльцо, где его ждали Элиза и Эйлин, а Дорис пряталась сзади, в холле. Фоллоу прибыл в Лондон.

Все, кто раньше был в Кембридже, теперь собрались в Лондоне, но они же оставались и в Кембридже, и когда Эйлин хотела, она могла видеть их там и сама она была там, стоя в Лондоне и глядя назад в Кембридж, и Дорис больше не боялась Фоллоу, но ночью он вылез из своей будки во дворе, насколько ему позволяла цепь, и завыл так, что мог своим воем разбить чье-нибудь сердце, и папочке пришлось выбраться из постели и выйти на улицу через заднюю дверь (потому что Анни всегда держала ключи от передней двери у себя под подушкой), и он взял толстую, с жесткой подошвой лапу Фоллоу в свою руку и сказал: «В чем дело, старина? Фоллоу, дружище, в чем дело?», и показал ему миску с водой, и Фоллоу сделал несколько глотков и лизнул папочке руку. Девочки так и не проснулись, когда Фоллоу завыл, а только услышали, как папочка и мамочка говорили об этом за завтраком. Мамочка думала, что Фоллоу никогда не сможет забыть то злое время, когда умер мясник, а его сын женился на женщине, которая не любила собак и держала его день и ночь на цепи на заднем дворе.

— Зачем люди держат собак? — спросил папочка. — Не хватает им своих забот?

— О, Уолтер, не говори так! — воскликнула мамочка, и девочки расплакались и сказали: — О, папа, не говори так!

Но Анни не позволяла псу входить в кухню, говорила, что от него дурно пахнет. А когда приходили тетя Грэйси и тетя Флорри, они не подпускали его к себе, а тетя Флорри говорила:

— Эта бедная дворняга немного великовата, верно?

А тетя Грэйси вторила:

— Не надо тебе было разрешать Уолтеру брать его, такого старого пса. Тебе надо думать о детях, Вин.


Одни говорили, что зима 1895 года была самой холодной в Англии за последние сто лет, а другие — что за семьдесят пять или пятьдесят. Дети не выходили из дома целых десять дней, на стоянках не было кэбов, а омнибусы еле двигались. Лошади иногда падали замертво на улицах, а у тех лошадей, что перевозили еду в фургонах и гробы в катафалках, свисали из носов вдоль подбородка длинные ледяные нити. На Темзе жгли костры, и Фоллоу впустили в дом, а папочка пришел однажды со службы простуженный и лег в постель, и каждый день приходил доктор, а однажды утром, очень рано, девочек одели в шубки, покрыли им головы одеялами и отвели в дом напротив, где жил портной, а у него была кошка-мама с тремя котятами, и еще он дал девочкам поиграть толстые связки с образчиками материи, а потом Элиза отвела их назад, и когда она сняла с них шубки, а потом с себя платок, они увидели, что у нее черная лента на шляпе, а это была ее лучшая шляпа, и она сказала: «Это по вашему отцу». И мамочка вошла в детскую и сказала: «Папочка умер». А на следующий день светило солнце, и снег таял, и люди говорили, что всё как весной. Но мамочка сказала, что папочка больше никогда не вернется. И когда бы Эйлин ни вспомнила Кембридж, папочка был всегда там, как и все остальные. Но в Лондоне его больше не было, он теперь навсегда останется в до-Лондоне, а это был Кембридж, нельзя быть сразу в двух местах, если ты умер, — вот что значит «умер». И теперь был Сэнди. Сначала он был мистер Харт, и, когда он приходил, Эйлин звали в гостиную, он сажал ее на колено и читал ей сказку про Принца Лягушку. Но вскоре после этого он уходил с мамочкой и возвращался, когда дети уже были в постели, и они должны были теперь звать его Сэнди. Он научил Эйлин песенке «Снова на мельнице Сэнди живет» и читал ей про Принца Лягушку, всегда про Принца Лягушку, а Дорис всегда плакала и пряталась за занавесками, когда он хотел поиграть с ней. И он говорил, что Фоллоу — чудесное создание, вот только «если называть вещи своими именами, мэм (он называл мамочку „мэм“), старичок пованивает».

Шел день за днем, и вот настал день, когда Би, больную туберкулезом, отвезли в санаторий у моря, а Эйлин и Дорис нарядили в белые платьица и напялили им на головки соломенные шляпки («пойдите купите им соломенные шляпки», слышали девочки, как говорила мамочка тете Грэйси и тете Флорри) с гирляндами маргариток на длинных стеблях. У каждой из них были коралловые бусы, застегнутые сзади, и они обе выступали теперь подружками невесты. И как только Элиза закончила застегивать свое серо-голубое воскресное платье, все отправились в церковь святого Андрея смотреть, как мамочка выходит замуж за Сэнди. Фоллоу выбрался по ступенькам во дворик и с надеждой топтался возле них. «Тебя-то кто спустил с цепи?» — пробормотала Элиза. Большой пес отступил от ее топающих ног, но тотчас вновь подошел, виновато помахивая хвостом. Тетя Трэйси ждала их перед церковью. Она велела Элизе сию же минуту увести Фоллоу, потому что за ним в любую минуту может прийти ветеринар.

Эйлин и Дорис провели в церковь и велели идти за мамочкой, только не наступать на ее платье. Все они прошли в придел, и там священник в белом стихаре что-то говорил, очень громко, мамочке и Сэнди. Он называл их Виннифред и Джон, и они оба сказали «да». И тогда все прошли в маленькую комнатку, и болтали и смеялись, как будто уже не были в церкви, хотя там висела картина с девой Марией с младенцем Иисусом на руках, а на противоположной стене увеличенная фотография какого-то священника. И мамочка, и Сэнди, и тетя Грэйси, и джентльмен, которого девочки не знали, что-то написали в книге, а потом все вернулись в церковь и прошли сквозь придел на улицу, и там, перед дверьми, их ждала Элиза. Тетя Грэйси посмотрела на нее, подняв брови, и Элиза кивнула и взяла Эйлин и Дорис за руки и пошла с ними. На пути домой они сели в экипаж, и кто-то поднял руку в белой перчатке и помахал им букетиком рассыпавшихся фиалок. Мамочка. Пока они шли к передней двери, экипаж ждал у тротуара. У кучера на рукояти кнута был белый бант, и девочки просили Элизу посмотреть на лошадь, какое у нее милое лицо. Элиза провела их наверх, к открытой двери гостиной, и оставила там. В гостиной было много чужих дам и джентльменов, все болтали и смеялись, но все смолкли, когда кто-то сказал: «Вот подружки невесты!» Им стали протягивать стаканы с лимонадом и куски пирога, но они ничего не могли взять, пока не пришла мамочка и не забрала букеты из их рук. Все спрашивали, как их зовут и сколько им лет, но Дорис выглядела так, словно вот-вот заплачет, и мамочка велела Элизе отвести их в детскую. Девочки оставались в платьях подружек невесты, пока не настало время попрощаться с мамочкой и проводить ее с Сэнди к экипажу. Мамочка, на которой было пурпурно-красное платье и шляпка с искусственными фиалками, поцеловала их у дверей и сказала, что она очень скоро вернется и они все вместе поедут и будут жить в славном маленьком домике в деревне.

Когда экипаж исчез из виду, завернув за угол улицы, Эйлин и Дорис спустились во дворик пожелать доброй ночи Фоллоу, но конура была пуста и цепь свисала с крюка и лежала на плитах, по-страшному тихая и похожая на змею.

Девочки великолепно вели себя с тетей Грэйси. Они ни разу не спросили, когда вернется мамочка.

— Они по ней нисколько не скучают, — говорила тетя Флорри. — …и они ни разу даже не спросили про Би.

— Боюсь, у детей всегда так: с глаз долой — из сердца вон, — весело отвечала тетя Грэйси. — Казалось бы, они по крайней мере захотят узнать, где Фоллоу. — Тетя Грэйси и в самом деле находила это немного странным, но она всегда знала, что они не слишком чувствительные дети. — Им вечно приходится напоминать, когда надо кого-нибудь поцеловать.

Несколько дней спустя, когда Эйлин и Дорис проснулись, Элизы не было в комнате, и даже тогда они не сказали ни слова.

Шли дни, ничего не случалось, и девочки вели себя чудесно, и только когда они были одни в детской, взрослые могли слышать, как свирепо они ссорятся. Но наконец у передних дверей зазвонил звонок, и тетушки побежали из столовой, где они все вместе обедали. Услышав голос мамочки в холле, Эйлин почувствовала, как внутри у нее все как-то странно оборвалось, а посмотрев на Дорис, увидела, что ее щеки побелели как воск. Ни одна из них не бросилась в распростертые объятья мамочки, появившейся в дверях столовой, они только подняли головы и уставились на нее через стол.

— Им, похоже, и невдомек, что я уезжала, — сказала мамочка.

— О, мы тут прекрасно ладили, — сказала тетя Грэйси.

— Ну так мне, может, лучше уехать? — сказала мамочка, но Дорис уронила ложку в тарелку и разразилась угрюмым воплем. Мамочка поставила на пол сумочку и стрелой помчалась через комнату. Она обняла плачущую девочку и, жарко целуя ее, обещала никогда-никогда больше не уезжать от своих девочек. Она сказала, что Дорис, как хорошая девочка, должна закончить обед, а тетя Грэйси оденет ее и все они поедут и будут жить в славном маленьком домике в деревне. Потом она повернулась к Эйлин, которая сидела за столом, повесив голову и смотря искоса.

— Доедай свою рыбу, милая. Тетя Флорри оденет тебя, и мы поедем, как только вы будете готовы.

И Эйлин сказала довольно неуверенно: «И я тоже?» Увидев же, как тетя Грэйси торопит Дорис выйти из комнаты, она подцепила остатки рыбы с тарелки и в минуту была готова.

Прежде чем они ушли, тетя Грэйси поместила карточку с буквами К.П. на окне, и Эйлин поняла, что мебель, снесенная в холл с верхнего этажа, будет перевезена Картером Патерсоном в деревню. Еще этим утром они видели, как тетя Грэйси и тетя Флорри отнесли их кроватки вниз, но не стали спрашивать — почему.

Первое, что увидели девочки, выйдя из поезда, было объявление о продаже угля, точно такое же, как те, что, по мнению Эйлин, остались навсегда на Фулхэм Роуд. «И это деревня?» — захныкала она. Но мамочка сказала, чтоб она потерпела чуть-чуть, привокзальные места везде безобразны. И когда она вывела их на улицу и они обогнули пустырь, заросший крапивой, то тут и в самом деле место показалось им похожим на деревню. Вдоль тротуара выстроились домики, а перед ними садики, в которых росли домашние цветы, а на другой стороне улицы тротуара не было, только изгородь и силуэты коров, медленно бредущих по уходящему вверх полю. Девочки останавливались у каждой калитки с радостным криком «здесь?», но мамочка уводила их дальше, пока коттеджи и сады перед ними не закончились высокой осмоленной изгородью. Из-за изгороди доносились пыхтение, хрипы и скрежет и время от времени пронзительные свистки, и когда дети посмотрели сквозь щелку, они увидели там приземистые паровозы, то исчезавшие за поворотом пути, то спешившие обратно. Их сердца дрогнули: неужели это деревня? Но мамочка провела их через дорогу, и оттуда по шатким деревянным ступенькам они спустились на тропинку, пролегавшую между высокими стенами, над которыми выступали ветви деревьев в цвету. На тропинке было темно, но в конце ее их ожидал весь блеск солнечного дня, и мамочка отпустила их руки и велела бежать вперед, пока они не увидят маленькую красную калитку, а на ней надпись золотыми буквами «На холме». Сама улица, на которой они теперь очутились, шла по склону холма, и девочки стали задыхаться от бега мимо калиток разных цветов — темно-зеленых, пурпурных, коричневых, даже одной бледно-малиновой, но ни одной красной они найти не могли. Дома шли парами, и Эйлин читала названия на каждой калитке. «Лавры», «Джесмонд Дин», «Солнечный вид» и «Уголок» прочесть было легко, но были и другие — «Auchinleck», «Notre Nid», «Beau Lieu» и «Sans Souci»[9], которые ей никак не давались. Они проскочили дом «На холме», не заметив его, и их пришлось звать назад. Сад перед домом был такой же, как и все другие, — темные кусты и одинокий золотой дождь у калитки. Девочки уныло потащились по дорожке вслед за мамочкой. Но тут передняя дверь отворилась, и в проеме появилась Элиза в белом фартуке и голубом хлопковом платье, и они бросились ей навстречу с радостными криками. Они-то думали, что никогда больше не увидят Элизу. Мамочка подтолкнула их в холл, мимо вешалки, на которой пока не висело ни единого пальто или шляпы, в темный коридорчик вдоль лестницы с перилами, устремившимися вверх, где они исчезали из виду. Она остановилась и отворила дверь напротив лестницы: «Вот ваша комната». Посредине комнаты стояла лошадка-качалка, словно долго ждала этого мгновения, но прежде чем они заметили ее, Дорис сжала ноги и ее пришлось утащить из комнаты. Оставшись одна, Эйлин прошла бочком мимо лошади, стараясь не смотреть на ее блестящие малиновые ноздри. Окно выходило во двор, огороженный с одной стороны забором, с другой низкой стенкой, в которой были окошко и дверь, а сверху крыша, а с третьей стороны была решетка, увитая листвой; лучик света у края решетки давал понять, что она не доходит до забора, а движения за ней намекали на качающиеся ветви деревьев. Но Эйлин не поняла, что это выход наружу, и готова была расплакаться от разочарования. И это деревня? Этот убогий двор, переполненный мусорный бак в углу, черный навес под окном, у которого она стояла, — это и есть деревня? В ее глазах стояли слезы, и она не заметила, как Элиза вошла в детскую, приблизилась к ней и тронула за локоть.

— Ну что, бедняжка, как ты думаешь, тебе здесь понравится? — спросила она.

Продолжая держать Эйлин за локоть, Элиза провела ее через коридор, куда из окна на первой лестничной площадке сквозь перила просачивались лучи света, потом через светлую кухню с двумя спускающимися из коридора ступеньками и в буфетную с каменным полом. «Иди в сад», — сказала она и едва ли не вытолкнула Эйлин во двор. Теперь Эйлин увидела, что там между забором и решеткой, обросшей листвой, было большое пространство, и тут же она очутилась на гравиевой дорожке на краю невыкошенной лужайки. Над лужайкой свесило ветви большущее дерево из соседнего сада, а сама лужайка заканчивалась у длинной дернистой насыпи, усаженной яблоневыми деревьями. Качание ветвей и вспышки света сквозь ветви намекали, что за ними открывается настоящий сад. Но маргаритки с розовыми лепестками и одуванчики пришлись Эйлин больше по душе, чем цветочные клумбы, и она прошла по лужайке лишь до пня, к которому была прислонена железная лопата. Только она принялась рассматривать его изблизи (а это был какой-то очень интересный пень), как маленькая птичка упала с самого неба на край лопаты. Головка у нее была чернильно-черного цвета, крылья коричневые, а на грудке милый серовато-желтый пушок. Эйлин надеялась, что железо лопаты не повредит розовым птичьим коготкам. Птичка посмотрела прямо на нее, открыла вздернутый клюв и громко защебетала, а потом проскакала по лопате и прощебетала еще раз, и снова со щебетом вернулась к самому краю, и наконец проскакала на одной ножке вновь до середины лопаты, пропела три пронзительные ноты, подняла и опустила коричневые крылья и исчезла из виду.


Эйлин и Дорис привыкли к внезапным исчезновениям и появлениям Би, поэтому они не были удивлены, когда, вернувшись с утренней прогулки, увидели ее лежащей на диване в столовой. Другое открытие заставило забиться их сердца — заброшенная собачья будка в заросшем крапивой уголке сада. Может ли быть, что Фоллоу вернется? Неужели они увидят его — не сегодня, так завтра — на дорожке в саду, и он замашет хвостом и высунет язык? Вместе они обыскали каждый уголок и закоулок двора и сада, но столь желанный ком плоти так и не бросился к их ногам при их приближении. Однажды они разглядели что-то коричневое сквозь спутанные ветви куста рододендрона, но это был лишь клок оберточной бумаги, выпавший из мусорного бака, пронесенного на чьем-то мощном плече сквозь ворота к ожидавшей повозке. Иногда им слышалось какое-то сопение, а ночью жалобный вой, и как-то раз Эйлин прокралась вниз в ночной рубашке и, стоя у двери на колючем коврике, прислушивалась через замочную скважину, но это был лишь шум ветра в деревьях. Однажды отчетливый стон донесся с верхнего этажа; Эйлин и Дорис бросились вверх по лестнице, до последней площадки и открытой двери. Но это были всего лишь Анни и миссис Оуэн, уборщица, приходившая раз в неделю, и они толкали ветхое кресло на трех колесиках в чулан, где ему суждено было составить компанию груде чемоданов, буфету с одним недостающим ящиком и швейной машинке с выпавшей иглой. Никаких следов Фоллоу так и не нашлось, а мамочка сказала, что Картер Патерсон привезет им котенка — не сегодня, так завтра.

Загрузка...