Светлый берег[47]

1. Женский портрет[48]

Обмануться в Джоне Броу было невозможно — любой житель Светлого Берега с первого взгляда узнавал в нем иностранца. Это видно было не только по смелому покрою его сшитых по мерке брюк или несминаемому пиджаку без накладных плеч, и даже не по древним коричневым сандалиям — он выглядел иностранцем и в полосатой пижаме и дерматиновых тапочках, которые выдавали гостям санатория, а особенно в вышитой «крестьянской» рубашке, купленной им в магазине «Интурист» в Тбилиси. Быть может, среди коротко подстриженных и бритых голов других гостей его выделяла копна вздыбленных волос, казавшихся седыми в одном освещении и просто тусклыми в другом, но всегда нуждавшимися в стрижке. А может быть, его отличала размашистая, целеустремленная походка, тогда как другие лениво бродили на отдыхе, казалось, без всякой цели; или выражение его лица, сосредоточенное и дружелюбное одновременно, в то время как другие выглядели либо приветливыми, либо ушедшими в себя, но редко приветливыми и сосредоточенными одновременно. Как бы то ни было, существовало нечто, выдававшее в нем англичанина.

Если Светлый Берег счел Джона Броу экзотичным, то Джон Броу не находил Светлый Берег даже живописным. Местный автобус доставил его к зданию почты в середине улицы Ленина. Карта, до этого лежавшая сложенной в его кармане, поведала, что он находится между Кавказскими горами и Черным морем, но горы были закрыты зданием почты, а магазины и учреждения на другой стороне улицы заслоняли море и пляж. Джон знал, что море должно быть там, надо только перейти дорогу. Проезжавший грузовик удержал его от этого движения, и он встал у обочины, наблюдая, как люди выстраиваются в очередь на остановке автобуса, а другие ныряют в двери кафе. Женщины и девушки в легких цветастых платьях, молодые люди с транзисторами на ремешках, перекинутых через плечо, несколько старух с византийскими чертами лица и стариков с худыми загорелыми лицами и свирепыми усами, в подпоясанных рубашках и сапогах до колен, стояли в стороне, словно тени, отделившиеся от своих тел. Джон взглянул на часы и понял, что успеет дойти до санатория к ужину, если найдет дорогу к скале. Толпа быстро редела, и когда он оказался на противоположном тротуаре, тот был уже почти пуст. К своему разочарованию, меж домов он обнаружил лишь глухие дворы, покрытые густой растительностью, но холодный блеск, тут и там просвечивавший сквозь качающиеся ветви деревьев, подсказывал, что море где-то рядом. И вот дома и тротуар уступили место огороженному скверу; Джон вошел в него через турникет и мимо клумб с цветами и гипсовых статуй юных пионеров, бивших палочками по гипсовым барабанам, двинулся к гранитному памятнику героям войны в центре сквера. Гул в его ушах становился все громче с каждым мгновением. Миновав сквер, через другой турникет Джон вышел на широкую немощеную дорогу и через несколько шагов нашел брешь в густой растительности, откуда начиналась боковая тропинка. Очевидно, это и был долгожданный выход к морю, и Джон уверенно направился туда, но едва не был сбит с ног нежданной толпой возвращавшихся с пляжа. Все они — кто целыми семьями, кто группами по двое, трое — спешили к автобусной остановке. Вспугнутый дождем шелухи от семечек, то и дело слетавшей с накрашенных губ, ритмичным шлепаньем мокрых купальников и резкими звуками эстрадной музыки из транзисторов, он повернул назад: легче было дать увлечь себя толпе, чем пробиваться через нее. Он решил выйти к дороге и вернуться на автобусе.


Через пару недель туристский сезон на Светлом Берегу подошел к концу. Солнце еще ласково грело землю, изобилие винограда и инжира радовало взор, в каменных вазах цвели розы и георгины, но по всей стране начались занятия в школах и институтах и пляжи и садовые скамейки опустели. Джон Броу полагал, что самое время и ему возвращаться домой, но доктор отказывался его выписать. Ему объяснили, что, поскольку все еще могут случиться припадки, кое-каких поступков до поры до времени следует избегать. Его видели, например, садящимся в автобус, и это нехорошо: вдруг ему бы пришло в голову догнать автобус и впрыгнуть в него на ходу… Нельзя было ни купаться, ни ходить в горы. «Представьте, у вас закружится голова и никого не будет рядом, чтобы помочь вам». Джон возражал, что у него никогда не было головокружений, но доктор Злотов настаивал: надо подождать, пока их не будет в течение трех месяцев после операции. Ему можно курить, есть все, что захочется, умеренно выпивать — грузинские вина еще никому не приносили вреда. Видя, что пациент по-прежнему мрачен, доктор рассказал ему об ученом, получившем Нобелевскую премию после трепанации черепа, и о боксере, который стал отцом двух близнецов. Лицо Джона не прояснилось. Чтение «Правды» со словарем и обмен искусно построенными фразами за обеденным столом потеряли очарование новизны. Он тосковал по работе, по жене и двоим детям.

Дорожка к пляжу, забитая людьми еще пару недель назад, была теперь пуста, и однажды Джон остановился на углу. На дощечке, прибитой к эвкалипту, красным карандашом от руки были выведены простые слова: «Крутая тропа». Впрочем, дорожка совсем не была крутой и скорей даже походила на лесную поляну, чем на тропу. Она была слишком коротка, чтобы создать хоть какую-то иллюзию перспективы, но там, где по каждую ее сторону заканчивались ряды кипарисов, изогнутые кверху кусты обрамляли мерцающее голубое полотно, которое Джон поначалу принял за небо. Впечатление было таким, будто он стоял в нескольких шагах от горизонта; потом, однако, рассудок взял верх над воображением, и Джон понял, что перед ним не небо, а море. За деревьями были перила; спускаясь вдоль них, Джон насчитал на каждой стороне по четыре заботливо сделанные калитки; на каждой был свой номер и висел почтовый ящик. Все заканчивалось на краю утеса, откуда Джон смог увидеть настоящий горизонт и силуэт парохода на фоне неба, чуть более бледного, чем море. Он наклонился, чтобы разглядеть пляж, и увидел русалку. Она спала у самой кромки воды, ее волосы были огненно-рыжими, и что-то ярко горело в ладони ее откинутой в сторону руки. Если это головокружение, подумал Джон, то оно мне нравится.

На мгновение он зажмурил глаза, а когда он открыл их, русалка была на прежнем месте; теперь она сидела прямо, а зеленый хвост был откинут в сторону, открыв две великолепные ноги. Спрятав сверкающий шар в пляжную сумку, она убирала волосы, которые казались теперь уже не золотого, а песчаного цвета, в пучок. В этой чарующей позе она пробыла не больше минуты, после чего безжалостным движением вынула из сумки полосатое платье и не менее безжалостно надела его и застегнула на все пуговицы. Теперь уже обыкновенная молодая женщина стояла и надевала коричневые сандалии, которые раньше Джон не заметил.

Вместо того чтобы поднять сумку и подстилку, как ожидал Джон, и направиться к подножию скалы, она постояла лицом к морю, положив руки на узкие бедра. «Вдох, выдох», — пробормотал Джон и спрятался за стволом разросшегося тиса, когда она повернулась и стала взбираться на скалу. Оказавшись наверху, она прошла совсем рядом с ним, так что он мог разглядеть, что она не так уж и молода, как казалось издали, и что у нее резкие северные черты лица и пухлый детский рот, который годы хоть и сделали жестче, но не смогли испортить. На улицах и в кафе Тбилиси Джону приходилось видеть женщин, отличавшихся античным совершенством форм и красок, но сейчас мгновенное озарение подсказало ему, что мягкий взгляд голубых глаз и наивный рот более в его вкусе, чем знойные взоры и губы, будто высеченные из камня. Слово «песчаный» применительно к женским волосам просто ушло из его лексикона.


Одной из причин, а возможно, и единственной причиной того, что Вера Ивановна каждый год покидала семью на время двухмесячного отпуска, была растущая тяга к одиночеству. Дитя революции, она никогда не жила одна в собственной комнате, а после рождения первого ребенка никогда не оставалась одна в комнате ни на один час. Когда в их тесную квартирку сын привел жену и в положенное время у них родился ребенок, Вера Ивановна поняла, что больше не может. Она ездила на Светлый Берег к Черному морю, потому что он был еще «не развит» (нет канализации, нет водопровода) и, хотя уже долгое время считался модным курортом, мало застроен; она приезжала туда не в сезон, потому что так легче было снять комнату и солнце уже не палило нещадно прямо над головой, а искоса изливало приятную теплоту с девяти до шести; и она снимала комнату на Крутой тропе, потому что оттуда было лишь три минуты ходу до края скалы и можно было пройти на пляж прямо в купальнике. Весьма осмотрительная, Вера Ивановна позволяла себе загорать не более пяти минут в день; люди, живущие на Светлом Берегу круглый год, не ходят купаться, и Вера Ивановна была уверена, что она всегда сможет услышать приближающиеся шаги и успеет накинуть свой ворсистый купальный халат.

Вера Ивановна загорала и купалась в одиночестве, но зато она писала длинные письма домой и всегда выходила на угол Крутой тропы, чтобы встретить женщину-почтальона. И вот однажды выяснилось, что ей никак не избежать общения, хоть и в небольшой и не чуждой по духу компании. Это произошло в тот день, когда хозяйка принесла ей «Морнинг Стар»[49]. Вера Ивановна удивилась, кому могла понадобиться эта газета сейчас, когда все учащиеся разъехались по своим институтам и школам, но Клавдия Михайловна объяснила ей, что у Тамары — девушки из газетного киоска — была постоянная клиентка, учительница английского языка, которая жила неподалеку, выше в гору. Она не пришла на этот раз, и Тамара предложила газету Клавдии Михайловне для ее англичанки. Вроде бы англичанка Тамары была старой подругой англичанки Клавдии Михайловны и собиралась как-нибудь навестить ее. Поэтому, когда Вера Ивановна оказалась на почте, она подошла к газетному киоску и оставила свой адрес, чтобы его передали англичанке Тамары, когда та придет в следующий раз. Знай Тамара ее адрес, Вера Ивановна непременно села бы в автобус, идущий наверх, и навестила старую подругу.


На другой день после обнаружения наяды ноги Джона Броу сами привели его на пляж в конце Крутой тропы, сразу же после того как ему был сделан массаж и он принял лечебный душ. Она была там — женщина, а не наяда — одетая, в очках. Она читала книгу, укрывшись в тени перевернутой рыбацкой лодки. К его ужасу, из-под его ботинок вниз посыпалась галька, и один камешек ударил по книге и рикошетом попал в колени читательницы. Джон рассыпался в извинениях на английском, но женщина поняла его и после короткой паузы, во время которой она улыбнулась и сняла очки, милостиво наклонила голову и сказала: «Nothing!» Он был очень рад узнать, что она понимает английский, хотя, как она поспешила объяснить, говорит на нем не слишком хорошо.

Наступило чарующее время. Теперь Джон всегда появлялся первым в столовой санатория, первым занимал очередь в массажный кабинет и стремился ускользнуть на Крутую тропу, прежде чем какая-нибудь добрая душа вовлечет его в разговор или в оздоровительную прогулку по парку. Вскоре он отказался от душа и уходил сразу же после массажа, а потом отказался и от него и сбегал из санатория тотчас после завтрака.

Что же до Веры Ивановны, то теперь она постоянно ходила с легкой улыбкой.

С самого начала они много разговаривали. Джон слушал ее, восхищаясь и чуть усмехаясь, а Вера Ивановна, удивленная тем, что культурный англичанин столь несведущ в литературе собственной страны, просвещала его по поводу Голсуорси, Сомерсета Моэма и Кронина. Постоянным предметом их разговоров был перевод местных названий. Следует ли перевести «Светлый Берег» на английский как Bright Shore? Лучше будет Bright Shores, полагал Джон, но не мог объяснить почему. А неужели всех англичан зовут Джон? Пожалуй, очень многих, но вот как быть с Верой? В санатории были две Веры Ивановны — сестра-хозяйка и диетсестра, да и доктора в московской больнице тоже звали Верой Ивановной. Ну, это еще ничего: в библиотеке, где Вера Ивановна работала в молодости, были целых три Веры Ивановны. Чтобы их различать, одну так и звали Верой Ивановной, другую Верочкой, а самое Веру Ивановну звали Малышкой.

Но ближе всего они становились в тихие минуты. Когда лист отрывался от ветви инжира и дрожал и крутился в воздухе со звуком, подобным жужжанию старых часов, готовящихся пробить положенный час, они в молчании ждали тяжелого глухого удара при его падении, и они замирали от металлического звона настоящих часов, которые где-то вдалеке били двенадцать; а когда ветерок доносил до них резкий запах эвкалипта, они инстинктивно приближались друг к другу на расстеленном пледе.

Джон постоянно докучал Вере Ивановне просьбой найти более укромное место для их встреч. Она же, стараясь не замечать его настойчивости, пыталась увильнуть от ответа. Джону не нужно было объяснять, что леса еще менее укромны, чем пляжи, — да, по сути дела, здесь и не было никаких лесов, только голый склон горы и парки, полные скамеек и площадок для игр. Но у Веры Ивановны была своя комната, так почему бы ей… не все ли равно, что подумает хозяйка. «Мне не все равно», — серьезно отвечала Вера Ивановна. Она приезжала к Клавдии Михайловне каждую осень в последние пять лет; как она сможет ни с того ни с сего привести в ее дом чужого человека, иностранца, и подняться с ним по лестнице в свою комнату? Джон приметил гостиницу около вокзала — не могут ли они снять комнату там? Она с иронией предложила ему попросить у директора санатория свой паспорт и объяснить, зачем это ему понадобилось. Ну хорошо, тогда, быть может, она уедет со Светлого Берега вместе с ним и приведет в Москве к себе домой? Ей пришлось объяснить, что она никак не может привести его в двухкомнатную квартиру, где одну из комнат занимал сын с семьей, а вторую она с мужем…

— Ваш кто? — воскликнул Джон так громко, что Вера Ивановна вздрогнула. — Вы сказали мне, что ваш муж умер.

— С чего вы взяли? — Она побледнела. — Он жив. Как и ваша жена.

— Вы сказали мне, что прожили в Москве десять лет со вторым мужем.

Вера Ивановна застонала.

— Нужно было сказать… Я употребила не то время… нужно было сказать в present perfect! В present perfect continuous… В общем, последние десять лет мы живем с мужем в Москве. Теперь вы понимаете?

Теперь он понял. Но, в конце концов, имело ли это какое-то значение? Не отвлекаясь на обсуждение английской грамматики, Джон упрямо возвращался к исходному пункту, как кошка, которая все лезет и лезет на стол, хоть ее то и дело спихивают оттуда. А не могла бы Вера Ивановна попросить какую-нибудь подругу одолжить им комнату на пару часов?

— Мои подруги очень бы удивились, — сказала Вера Ивановна.

Джон был в отчаянии.

— Что же делают русские, когда хотят… когда хотят побыть одни?

— Они разводятся, — сказала Вера Ивановна.

— Не слишком ли это… — Джон употребил слово drastic[50].

Тут же появился блокнот Веры Ивановны, который она всегда держала под рукой, чтобы заносить туда новые английские слова. Карандаш задрожал в ее руке, она искоса посмотрела на Джона, сияющая, как птичка, высмотревшая червячка, — drastic?

Джон пытался найти синоним. Пришедшее на ум слово extreme[51] показалось ему недостаточно емким.

Вера Ивановна все же записала слово. «Может быть, severe[52]?» — предположила она, не отрывая карандаш от бумаги, и, увидев, что он колеблется, добавила слово severe. Таким образом, она деликатно ушла от темы разговора, но при этом не могла не спросить себя, что же это за разговор у них завязался. Неужели ее втянули в обсуждение вопроса о средствах и способах совершения супружеской измены? Это ее-то, которая всегда предпочитала недосказанность в отношениях с людьми!

Наступил предпоследний день. Джон покидал Советский Союз, и им вряд ли суждено будет когда-либо увидеться вновь. Конечно же, Вера Ивановна позволит ему пригласить ее на ужин? Они закажут в ресторане свежую форель.

— Разогретую форель, — презрительно отвечала Вера Ивановна. — Приходите завтра ко мне, я угощу вас настоящей свежей форелью.

— А ваша хозяйка?

Вера Ивановна, вспыхнув, поведала ему, что хозяйка собирается уехать на целый день в Сухуми. Глаза Джона неистово сверкнули, и она поспешила добавить, что после завтрака они отправятся на автобусе в Серебряный залив, откуда открывается великолепный вид.

— Там горы подходят к самому морю. Раньше туда приезжал Сталин, но теперь его дача стала санаторием.

Джон уверил ее, что все будет так, как она захочет, а он захватит с собой на пляж бутылку вина, которую они потом разопьют под форель. Но Вера Ивановна сказала, что на следующее утро она не придет на пляж: у нее будет слишком много дел. Пусть принесет вино прямо к ней домой в час дня.

— Я даже не знаю, где вы живете.

Она посмотрела на него озорным взглядом.

— Я покажу. Пошли!

Джон знал: она живет где-то совсем рядом, но не ожидал, что они остановятся в нескольких шагах от вершины скалы, у калитки, мимо которой он проходил каждый день в течение месяца.

— Не могу себе представить, чтоб на свете нашлась еще одна женщина, которая молчала бы об этом так долго! — воскликнул он в чистосердечном изумлении.

— А что, англичанки такие скорые? — спросила Вера Ивановна.


Как только на следующее утро Клавдия Михайловна уехала в Сухуми, Вера Ивановна поднялась по лестнице за тяжелой сумкой, которую, как она надеялась, ей удалось спрятать от пытливых глаз хозяйки. У дверей она остановилась и, обернувшись, оглядела свою комнату. Та была поистине безупречна; удовлетворенным взглядом она задержалась на «Тихом американце»[53], положенном на стуле рядом с ее узкой кроватью (в комнате было две кровати; комнат на одного человека на Светлом Берегу не было вовсе), и на чайной розе, представшей во всей красе в стеклянном кувшине, стоявшем на подоконнике между накрахмаленными пожелтевшими кружевными занавесками. Потом она поставила на минуту сумку и вернулась поправить легкий коврик посреди паркетного пола (в былые времена этот дом был особняком в огромном имении) и спрятать под кровать поношенные домашние тапочки.

Чувство неловкости, с которым она готовилась в первый раз в жизни изменить собственным принципам, не позволило ей совершить более тщательные приготовления к тому, что должно было стать не более чем пусть изысканной, но все же только трапезой; но глаза ее искрились, и каждая деталь проделанной ею работы, казалось, имела огромную важность. В это время стук в калитку заставил ее удивленно и с раздражением взглянуть на часы. Всего лишь двенадцать, а ведь она велела ему прийти в час, когда под деревом будет накрыт стол и она переоденется. Она ни на мгновение не усомнилась, что у калитки может оказаться кто-то иной, кроме Джона, и вид женской фигуры за металлической оградой словно принес угрозу из чужого мира. Но обращению с враждебными посланцами пристала почтительность, и Вера Ивановна вежливо сказала: «Клавдия Михайловна уехала в Сухуми. Она вернется только вечером».

Женщина с улицы позвала громким, протяжным голосом: «Малышка

Вера Ивановна почувствовала, как у нее подгибаются колени; она сочла за чудо, что ей все же удалось поднять руку и отвести в сторону железный засов. Она посмотрела на тыльную сторону своей руки, словно не понимая, что это такое, прежде чем потянуть на себя тяжелую калитку и впустить незнакомку, которая была вовсе не незнакомкой, а давней знакомой, которую она и не думала когда-либо увидеть в жизни. Она услышала себя, как резким, тонким голосом произнесла «Верочка!», и вновь удивилась, что может двигаться, говорить.

Женщина с улицы вступила во двор, и старая, едва ли не древняя дружба бросила их навстречу друг другу. Вера Ивановна вышла из объятий окрепшей духом. Другая женщина тоже, казалось, избавилась от чувства неуверенности, тревоги. «Малышка, Малышка! Не было дня, чтобы я не спрашивала себя: „Как там Малышка? Где она?“ Ау тебя все было хорошо, ты и не изменилась совсем, я тебя сразу узнала».

В этих словах Вера Ивановна услышала подспудный упрек, и ей показалось, что этот упрек заслужен. Она чувствовала себя виноватой в том, что спокойно прожила все эти годы, пока ее подруга влачила существование в лагерях! Она задвинула засов, взяла под руку старинную подругу и, повернувшись в направлении дома, сказала;

— Посиди здесь минутку. Я как раз готовлю обед. И сними плащ, неужели тебе не жарко?

— Здешней погоде верить нельзя, так она непостоянна, — сварливо проговорила Верочка, и Вера Ивановна тотчас же вспомнила, какой надоедливой зачастую бывала ее подруга и что близость, когда-то объединявшая их, была лишь близостью людей, ежедневно работающих бок о бок, которая исчезает, когда эта связь рвется. Но она тут же вспомнила и то, как Верочка однажды перед ревизией просидела с ней ночь напролет в поисках ошибки, вкравшейся в ее счета и чреватой неповышением Веры Ивановны по службе. И как она поощряла ее к чтению на английском и развивала ее вкус, до тех пор пока современная английская литература не стала тем, чем она была теперь, — всепоглощающим интересом ее жизни.

Вера Ивановна решила, что нет смысла накрывать стол во дворе, и поставила тарелки и приборы на кухне. Она отправила бокалы обратно в буфет и положила закуски (рубленую куриную печенку с орехами в остром кавказском соусе) в холодильник. Она сделала это не в отместку, но скорее из чувства такта, не желая добить подругу признаками роскошной жизни, которую она вела, тем более что это была не более чем видимость, ибо, как правило, еда Веры Ивановны была настолько спартанской, насколько это вообще возможно в Грузии — этом благословенном крае. Свежая форель, запеченная с травами, и жареный картофель уже представляли собой роскошную трапезу для двух одиноких женщин, а блюдо, доверху наполненное хурмой, вряд ли было роскошью, если вспомнить, что хурму необходимо собрать, прежде чем ее склюют птицы. Верочка широко раскрыла глаза при виде золотистой морщинистой кожи форели — она полагала, что торговать форелью запрещено.

— Моя хозяйка знает одного рыбака, — отвечала Вера Ивановна. — Тебе просто повезло, что ты пришла сегодня. — Эти слова стоили ей еще одного краткого приступа боли, но с этого момента к ней вернулось прежнее присутствие духа, и она была уверена, что теперь навсегда.

Вера Ивановна знала, что нельзя лучше проявить расположение к человеку, вернувшемуся из заключения, чем дать ему поведать свою горестную повесть. Но она не знала, да и едва ли кто-нибудь знает, что эту повесть нельзя рассказать. Слушатель на самом деле не с вами, ему нужны только факты. Поэтому даже самый неопытный рассказчик как-то отбирает факты, и исповедальное последовательное повествование со множеством деталей, что заняло бы целый день, уступает место набору наиболее ярких эпизодов, которые, однако, не могут передать картину во всей полноте. Тем не менее Вера Ивановна слушала, как могла внимательно и сочувственно, хотя ум ее занимала только одна мысль — что она скажет Джону? Она вышла во двор наполнить ведро из крана и стояла, пока ее обувь не вымокла; в другой раз она подошла к калитке, посмотрела через забор на тропу и, вспомнив, что не заперла калитку после прихода Верочки, поколебавшись, повернула ключ в висячем замке. Она не испытывала никаких сомнений; о том, чтобы принять Джона, не могло быть и речи, но что ей сказать ему? Что? Она не могла придумать понятного ему объяснения. Ведь подруге можно было бы сказать, что у нее назначена встреча, и та пришла бы в другой день, не правда ли? Нет, Джон ни за что не поймет.

Когда раздался стук в калитку, Вера Ивановна притворилась, что ничего не слышит.

— Там мужчина, — сказала Верочка, посмотрев через ее плечо в открытую дверь кухни.

Вера Ивановна вскочила из-за стола.

— Это, должно быть, насчет комнаты, — сказала она. — Я обещала хозяйке… — Она была уже у калитки, так близко, что могла сквозь ее узор тронуть кончиками пальцев его улыбающееся лицо, но все еще не могла решить, что сейчас скажет.

Сам того не желая, Джон помог ей. Завидев неясную согнутую фигуру в дверном проеме под портиком, с любопытством смотрящую в сторону калитки, он возбужденно воскликнул: «Так она не уехала?»

Вера Ивановна поглядела на него странным взглядом и медленно качнула головой. Она ничего не сказала, но ее голубые глаза, казалось, потемнели, и Джон прочел в них любовь и отказ.

Проклиная бессильную любовь, почти любя каменный отказ, в приступе гнева он рванул ручку калитки.

— Ты и не хотела этого!

Перехватив ее отчаянный взгляд через плечо, он сбавил тон до сердитого ворчания. «Ты и твоя английская литература!» Внезапно он поднял другую руку и ударил по железной калитке чем-то, что на миг блеснуло в солнечных лучах. Послышался звон стекла о железо, и на блузку Веры Ивановны хлынула вода и стала затекать под одежду; но это была не вода; жидкость высохла почти сразу, оставив запах, исходящий от пьяных мужчин.

Прикрыв рукой пятно на блузке, Вера Ивановна метнулась к дому. Ее подруга умирала от любопытства.

— О, это просто человек хотел снять комнату. Я сказала, чтобы приходил завтра, и он разозлился.

— Разозлился! Да он, видно, пьян в стельку! Я видела, как он бросил в тебя бутылку.

— Не в меня, в калитку. Я сейчас схожу, принесу чистое белье. Ты, наверное, захочешь отдохнуть с дороги. Подожди, я тебя позову.

Оказавшись в комнате, она стащила блузку через голову и положила ее в ящик комода подальше от глаз, но не смяла ее. Нет, она ее тщательно расправила, прежде чем задвинуть ящик. Она едва успела снять юбку и надеть цветастый халат, как в двери появилась Верочка.

— Ты тоже отдохни, Малышка, — сказала Верочка, увидев, что в комнате две кровати.

— Хорошо, — согласилась Вера Ивановна. Она легла на кровать и решительно закрыла глаза.

Полчаса спустя у калитки раздался какой-то шум. Верочка, полудремавшая, отложив в сторону «Над пропастью во ржи»[54], проснулась тотчас же. «Малышка», — тихо позвала она. Вера Ивановна лежала, отвернувшись к стенке, и по ее дыханию подруга могла подумать, что она спит. Верочка встала с кровати и на цыпочках подошла к окну. За забором на дороге она увидела мужчину, который, казалось, подбирал камни, время от времени выпрямляясь и всматриваясь сквозь кружевной узор калитки. Во внезапном приступе страха перед насилием, который стал частью ее жизни, Верочка подумала, что он начнет бросать камни в окно. Но дом стоял слишком далеко, и вскоре мужчина повернулся и зашагал по улочке к дороге. «Малышка, это тот мужчина!» — воскликнула Верочка. Но голова Малышки на подушке не шевельнулась. Верочка подумала, как легко людям, чьи нервы не расстроены вдребезги, спать, когда они пожелают. Она закрыла глаза, и скоро раздалось ее ритмичное похрапывание.

У противоположной стены Вера Ивановна подняла голову и тихо-тихо перевернула подушку.

2. Бегство со Светлого берега[55]

«Светлый Берег,

6 октября

Дорогая Вера,

итак, я прочно обосновалась в твоей бывшей комнате на Крутой тропе; только теперь это уже не Крутая тропа, теперь это место называется Медицинский пляж.

Когда я вышла из аэропорта на площадь, она вся кипела; огромные автобусы разъезжали во все стороны с явным намерением кого-нибудь раздавить. Как ты и предсказывала, никаких носильщиков не было и в помине, и люди метались от одной остановки к другой, волоча за собой тяжелые сумки. У этих несчастных не было своей Веры Ивановны, которая подсказала бы им, что нужно делать. Строго следуя твоим указаниям, я оставила чемодан в камере хранения и пронеслась, как ветерок (вернее, пронеслась бы, если бы мне адски не жали эти роскошные новые туфли, за которыми я отстояла такую очередь), через площадь, по мосту и вокруг ограды рынка, и очутилась на улице Ленина, где нашла на положенном месте около почты славный маленький местный автобус — все, как ты и говорила. Как заправский старожил, я сошла на третьей остановке и перешла дорогу по направлению к эвкалипту на углу Крутой тропы (я не хочу и не буду называть ее Медицинским пляжем!). По твоим описаниям я представляла себе, что войду в сплошной туннель из зелени, где в конце светится естественно образовавшаяся буква „О“ — словно начало Океана. Но оказалось, что инжир и магнолии безжалостно вырублены, лесная прогалина превратилась в асфальтовую полосу, упирающуюся в ограду, на которой на фанерной радуге над входом написано славянской вязью: „Добро пожаловать на Медицинский пляж — вход 10 копеек“.

Клавдия Михайловна встретила меня, расплывшись в улыбке, как и пристало домовладелице; она еще менее привлекательна, чем ты говорила, но сам дом и его расположение чудесны, и я вполне верю, что она опрятна и честна, да и нельзя иметь все сразу — никто не знает этого лучше нас с тобой. Я занимаю твою прежнюю комнату в дальнем конце веранды, где виноградник особенно густ. Рада сообщить, что радио во дворе все еще не работает. Комната была бы совсем хороша, если бы не вторая кровать; мне она не нравится тем, что занимает место и вводит в искушение сваливать на нее вещи. Клавдия Михайловна сказала, что в сезон она поселяет в этой комнате троих, и пыталась заставить меня платить за вторую кровать, но я твердо напомнила ей, что сезон закончился, и она согласилась, чтобы я платила только за себя. Она послала мальчика в аэропорт за вещами, и, поскольку я ничем не могу заняться, пока он не вернется, я решила написать тебе, хотя, конечно, мне еще не о чем писать. Интересно, удастся ли мне встретить английского джентльмена? Я думаю, что, как и ты, я могла бы сидеть с ним на вершине скалы и вести разговоры об английской литературе».

Отложив ручку, Дарья Львовна согнула и разогнула пальцы ног, все еще одетых в чулки. Новые туфли — молчаливые инквизиторы — стояли прижавшись друг к другу. Дверь комнаты выходила на веранду, а в проеме окна открывался чудесный вид на верхушки фруктовых деревьев, среди которых выделялись виноградные грозди. Плоды хурмы свисали с безлистных ветвей, как игрушки на рождественской елке. Листья инжира начали один за другим опадать, но на верхушке еще оставалось довольно листвы, чтобы укрыть несколько съежившихся комочков. Яблоки и груши можно было рвать, высунувшись из окна, но гроздья винограда — свет проникал сквозь зеленые ягоды и заставлял слабо мерцать темные — были в некотором отдалении. Дарья вспомнила, что ничего не ела с самой Москвы. Она вытрясла свою набитую сумочку над второй кроватью, и самые разные предметы посыпались на покрывало. Свернутый в кольцо собачий ошейник, старая квитанция из прачечной, читательский билет, — все эти вещи оказались в сумочке по невнимательности — Дарья забыла проверить ее содержимое перед отъездом. Но пинцет и колода миниатюрных карт не должны были быть в сумочке — она оставила их дома умышленно, желая дать отдохнуть подбородку и хотя бы на время забыть о пристрастии к пасьянсу. Объяснить их присутствие можно было только тем, что ее сын Володя заметил их в последний момент и сунул в сумочку, не в силах представить, как мать сможет обходиться без них в течение месяца.

Из кучки на покрывале Дарья выбрала то, что могло ей понадобиться в кафе, — деньги, носовой платок, томик «Кентавра»[56]. Морщась и гримасничая, она засунула ноги в ужасные туфли. В руках продавщицы они казались мягкими, как перчатки, а теперь они и в самом деле облегали ее съежившиеся ноги, как рукавицы — но железные рукавицы. Новая кожа на носках туфель быстро нащупала болевые точки на мизинцах обеих ног — мозоли, одна зарождающаяся, другая было задремавшая, — а на пятках горели ссадины, которые скоро пойдут волдырями. Прихрамывая, Дарья вышла на крыльцо, не смея остановиться и полюбоваться на багровое небо за зубцами гор, ибо знала, как больно будет снова сделать шаг после остановки. Между своей комнатой и лестницей, ведущей во двор, она насчитала три двери, на которых висели замки, и три окна, закрытых ставнями. Под одним из окон к стене был придвинут маленький столик. Дарья была уверена, что его не было, когда она приехала, потому что специально отметила, что на веранде нет ничего, кроме радиолы. Но от дальнейших размышлений на эту тему Дарью отвлекла хозяйка, бодро поднимающаяся по лестнице с большим чемоданом в руках, с таким видом, будто он был невесом. «Дайте его мне!» — воскликнула Дарья, но Клавдия Михайловна крепко держала ручку, и Дарья могла лишь пройти в комнату рядом с ней, что-то бормоча извиняющимся тоном. С подчеркнуто деликатным видом Клавдия Михайловна удалилась, предоставив жилице разбирать чемодан без ее надзора; но Дарья Львовна, заметившая ее быстрый взгляд, прежде чем оставить комнату, положила незапечатанное письмо в сумочку. Теперь она обнаружила то, чего не заметила раньше, — поверхность столика была расчерчена на квадраты. Она крикнула Клавдии Михайловне, которая была уже во дворе: «Ваш муж играет в шахматы?», но не получила ответа. Клавдия Михайловна вошла в открытую кухню под домом; может быть, она и не слышала.


Сойдя с автобуса напротив кафе, Дарья Львовна заметила человека, переходившего дорогу. Она обратила на него внимание, потому что он был непохож на всех прочих; в самом деле, он выглядел, как иностранец, может быть, из-за своих рыжевато-коричневых башмаков и покроя норфолкской куртки, чья похожесть на русскую толстовку лишь подчеркивала их различие. Его рыжеватые волосы были почти того же цвета, что и куртка, и крайне нуждались в стрижке. Лицо его в профиль выглядело худым, едва ли не изможденным. Дарья не успела дойти до тротуара, как он исчез из виду.

На обед она взяла борщ и биточки с гречкой; она знала, что это будет ее пищей во все время пребывания на Светлом Берегу, кроме тех редких и счастливых случаев, когда в меню появятся цыплята табака, которые так чудесно готовят в Грузии. Дарья прислонила книгу к графинчику с уксусом и завершила обед стаканом неосветленного клюквенного сока. Перед тем как встать из-за стола, она вынула из сумочки письмо и, улыбаясь, добавила в него еще одну фразу. На улице она поймала себя на том, что оглядывается в поисках иностранного джентльмена.

Дорога пролегала между невидимыми горами и невидимым морем, и Дарья повернула у первого же угла, зная, что любая поперечная дорожка приведет ее на берег; она надеялась вернуться к Крутой тропе, обойдя скалу. Боковая улочка, которую она выбрала, была немощеной и кончалась густой рощицей; но Дарья продралась сквозь кусты, и перед ней возникло море. Ей показалось, что она заметила человека, то входившего, то выходившего перед нею из рощи, но эта мысль заставила ее ускорить шаг. Тропинка вдруг уперлась в забор, и на этот раз Дарья была почти уверена, что видит фигуру, притаившуюся в его тени, но когда она подошла поближе, то никого не обнаружила. Не имея возможности идти дальше вдоль края скалы, она свернула, чтобы поискать кусочек парка на краю дороги, о котором ей рассказывала Вера Ивановна, и прошла по его тропинкам до другого края, где на углу Медицинского пляжа росло то самое эвкалиптовое дерево.

Небо на западе было еще расчерчено полосами, но отполированный диск луны уже поднялся над горизонтом, и широкий луч света, брошенный им на воду, протянулся до самой изгороди. Дарья испытала непреодолимое желание спуститься по тропинке к пляжу и подойти к кромке прибоя; но сначала надо было вернуться домой и поменять туфли. С лестничной площадки она мельком оглядела веранду, чтобы посмотреть, стоит ли еще шахматный столик. Он был на месте, и теперь желтоватый конь с раздувшимися ноздрями нетерпеливо топтался на белом поле, глядя в лицо двум бесстрастным ладьям и россыпи желтых и черных пешек. Слон, ферзь и остальные пешки вывалились из открытой деревянной коробки, стоявшей ребром на столе.

В комнате, переминаясь с ноги на ногу, она освободилась от новых туфель, надела старые домашние тапочки и извлекла из чемодана объемистый том Достоевского. Вера Ивановна просила передать эту книгу в подарок Клавдии Михайловне. Хотя Клавдию Михайловну и нельзя было назвать образованным человеком, она была страстной читательницей и отточила свой вкус на книгах и журналах, которые оставляли жильцы. В последний раз, когда Вера Ивановна была на Светлом Берегу, случилась трагедия — Клавдия Михайловна дошла до самой кульминации «Братьев Карамазовых», как вдруг получила письмо от бывшей жилицы, просившей ее вернуть книгу. Вера Ивановна купила роман в букинистическом магазине, но так и не собралась отправить его почтой. Дарья оставила сумочку на столе, но, вспомнив рыщущий взгляд хозяйки, вынула оттуда неоконченное письмо и спрятала в чемодан, и вновь улыбнулась, вспомнив фразу, добавленную ею в кафе: «А твой англичанин играл в шахматы?»

Рядом с шахматным столиком появился новый предмет — это был розовый стул, имевший форму запятой, на трех сужающихся книзу темных ножках. Могла ли она проглядеть такой бросающийся в глаза предмет у покрытой дранкой стены? Она решила, что нет, но отбросила эту мысль, устав рыться в своей памяти.

Когда Дарья с книгой в руке приблизилась к неосвещенной кухне под верандой, оттуда сверкнули поросячьи глазки. «Я отложу ее до зимы и тогда прочту с самого начала». Слова Клавдии Михайловны прозвучали как воспоминание о бесконечных зимних вечерах, когда все окна закрыты ставнями, а из-за бурь постоянно случаются перебои с электричеством; когда соседи забираются в кровати и засыпают под рокот моря и неба, а Клавдия Михайловна лежит, повернувшись спиной к храпящему мужу, и читает Чехова или Достоевского при свете керосиновой лампы с потрескавшимся стеклом и фарфоровым абажуром с отколотым краем. Она встала на стул, чтобы положить тяжелую книгу на гардероб, и тут же превратилась в ту суровую женщину, которую описывала Вера Ивановна. «Я пошлю что-нибудь Вере Ивановне, — проворчала она. — Может быть, я передам с вами банку варенья из хурмы». Дарья в душе пожелала, чтобы она отказалась от этой мысли, — у нее уже был опыт перевозки банок с вареньем среди одежды и бумаг в чемодане.

— Клавдия Михайловна, — сказала она, — вы ничего не должны Вере Ивановне. Ей было очень приятно достать для вас «Братьев Карамазовых».

— Она потратила на это время, — неумолимо отвечала Клавдия Михайловна. Потом она взглянула на тапочки своей жилицы. — Вы выходите в домашних туфлях?

— Я хотела только выйти взглянуть на море, — извиняющимся тоном произнесла Дарья Львовна. Выходить из дома в домашних туфлях было не принято. Стоя на тропе, она по некоторым звукам догадалась, что Клавдия Михайловна прошла за ней через двор и сейчас, вероятно, стоит у калитки и следит за ней.

Пройдя несколько шагов, она оказалась перед забором, который, как она теперь поняла, был одной из сторон того ограждения, что помешало ей пройти к дому по краю скалы. Она знала, что под деревянной радугой, которую она описала в письме к Вере Ивановне, должен быть проход, и кончиками пальцев нащупала более широкую щель между соседними кольями, что должно было означать присутствие между ними петель. Но дверь или калитка была заперта на засов с другой стороны. Дарья Львовна нетерпеливо обернулась. Да, она была права, хозяйка стояла у калитки и смотрела ей вслед. Ее готические черты были смягчены тенями от свисающих ветвей, но те же тени четко обозначили ее мощную фигуру. В гибкой линии ее довольно полной талии, в маленькой высокой груди и удлиненных бедрах совсем не было угловатости. Дарья вспомнила, с какой легкостью она несла наверх тяжелый чемодан и как легко сгибала и разгибала спину при стирке. Мужчина может найти очарование в крепкой женской фигуре, подумала она, и простить мрачность лица, возвышающегося на царственной шее. Оказавшись в пределах слышимости, Дарья тут же спросила: «А что, проход откроют утром?» Клавдия Михайловна отвечала, что пляж закрыт на зиму и ей придется пройти по дороге до более дальнего спуска к морю. Забыв, что во времена Веры Ивановны здесь не было ограждения, Дарья Львовна сказала:

— Но ведь Вера Ивановна выходила загорать на скале прямо по тропе?

— Это все знают, — отвечала Клавдия Михайловна с безобразной усмешкой.

Вера Ивановна предупредила подругу, что Клавдия Михайловна непривлекательная особа, но Дарья не предполагала, что до такой степени. Она быстро вышла к началу тропы и на дорогу. Там она замедлила шаг, пока наконец не нашла изрезанную колеями дорожку, проложенную через пустырь, прошла по ней до края скалы и дальше по крутому спуску, держа путь к морю. Волны разбивались о камни и отступали прочь медленнее, чем набегали, с отчаянием цепляясь за мелкие камешки, которыми за мгновение до этого так небрежно швырялись. Сюда, сказала себе Дарья, я буду приходить каждое утро купаться и лежать на солнце.

Когда она вернулась, в доме уже было темно, и только над дверью ее комнаты светилась узенькая полоска. Во дворах других домов по обеим сторонам улицы горел яркий свет, но Дарья Львовна не удивилась, понимая, что Клавдия Михайловна экономит электричество. Шахматный столик стоял не на прежнем месте, а ближе к ее двери, очевидно, из-за света крошечной лампочки, ввинченной в стену. За столиком спиной к ней сидел мужчина. При звуке ее шагов он встал, отодвинул столик и исчез. Теперь столик и стул стояли на своих прежних местах, в глубине веранды.


Когда следующим утром, собираясь позавтракать, Дарья прошла мимо закрытых ставнями окон и запертых дверей, на веранде уже не было ни шахматного столика, ни цветного стула. Она выпила кофе, съела пресный армянский хлеб с острым козьим сыром, положила большой плод хурмы в пляжную сумку и отправилась искать тропку через пустырь, обнаруженный ею вечером. Тропка оказалась ближе, чем ей представилось в лунном свете, и Дарья прошла по ней вдоль края скалы на пляж. Там она сняла сандалии и пошлепала по прозрачным курчавым волночкам назад к Медицинскому пляжу, до изгороди, спускавшейся в море и становившейся все ниже, так что ее столбики уже едва выходили из воды; здесь их уже нетрудно было переступить. Теперь она могла видеть, что люди получают за свои десять копеек. На вершине скалы было небольшое просмоленное строение с окошечком кассы в одной из стен, а чуть дальше вниз открытый павильон, набитый шезлонгами и лежаками. На мгновение Дарье захотелось вытащить наружу лежак и вволю позагорать на нем, хотя бы ради удовольствия немного смошенничать, но полоска травы у подножия изгороди казалась такой привлекательной и тенистой, что она решила расположиться именно там после купания. «Клянусь, что как раз там они сидели и болтали», — подумала она. Дарья долго качалась в ленивом прибое, пока легкое изменение его ритма не побудило ее поплыть к берегу. С трудом ступая по гальке, она забралась на вершину скалы, стянула там с себя купальник, расстелила на траве халат и улеглась под прикрытием изгороди. На горизонте вырисовывался контур большого парохода, его нос то погружался в воду, то выныривал. Дарья лениво прикинула, сколько пройдет времени, прежде чем он исчезнет за горизонтом. Ее глаза сами собой закрылись от золотого мерцания неба и моря. Под сморщенными складками капюшона ее халата что-то билось, словно сердце; легкий ветерок, едва уловимый зефир, забрался в широкий рукав, словно чья-то ищущая рука; земля подымалась и опускалась, как море. Она уже лежала не на траве под изгородью, а на содрогающейся палубе и слышала толчки поршней в машинном отделении, их мягкий, но неотвратимый ход взад и вперед в царстве, где возможно все. Толчки поршней становились все реже и медленней, потом они прекратились. Дарья открыла глаза и притянула халат. Из чашечки цветка вылетела пчела. Дарья посмотрела на мерцающую поверхность моря. Корабль уже исчез, только столб дыма на горизонте указывал на то место, где он находился. Она напрягла мышцы и села. Потом вытянулась и встала. «Это было чудесно», — сказала она.

Дарья покачнулась и тяжело наступила на что-то невообразимо мягкое. Нагнувшись, она увидела, как по белому халату растекается красное пятно. Хурма. Она подобрала ее, задумчиво поглядела, быстро высосала сочную сердцевину и выбросила шкурку в кусты.

Во дворе она остановилась на пару минут у колонки, чтобы замыть пятно и повесить сушиться халат и купальник. Когда она проходила мимо кухни, хозяйка оторвалась от белья, которое гладила, и неприятным тоном спросила: «Загорали?»

В своей комнате Дарья открыла все еще не распакованный чемодан и стала рыться в нем, пока ее пальцы не нащупали узкий несессер, который, освобожденный от карандашей и катушек с нитками, содержал теперь лишь ошейник и колоду карт. На пинцет она мельком взглянула и положила его на ночной столик. Неоконченное письмо осталось в чемодане; несессер она собиралась взять с собой на почту, где хотела купить цветную открытку с видом, чтобы послать Вере Ивановне. По пути у нее сложился текст, который она напишет на свободном месте рядом с адресом:

«Обосновалась на Крутой тропе, хотя теперь это уже не Крутая тропа, а Медицинский пляж, но все всё равно называют это место Крутой тропой, и я тоже так буду. Клавдия Михайловна была очень рада Достоевскому. Искупалась в первый раз. Все отлично. Целую. Даша».


Теперь Дарья Львовна проводила каждое утро на неогороженной части берега, не заплывая больше на Медицинский пляж и не загорая под изгородью. Почему она так делала, Дарья и сама не могла сказать. Время от времени она вынимала из чемодана неоконченное письмо и добавляла туда несколько строчек с насмешливыми намеками на английского джентльмена Веры Ивановны; письмо получалось длинным, и ей пришлось начать новую страницу. Она знала, что никогда не пошлет его.

Шахматный столик окончательно исчез с веранды. Мимолетная фигура в норфолкской куртке и башмаках также больше не появлялась на углу, когда она выходила в город. Но однажды произошла встреча, которая хоть и не тронула ее до глубины души, все же была ей крайне интересна. Она стояла у стойки кафе и собиралась взять погнутую алюминиевую столовую ложку и вилку с углового стола (ножи здесь не полагались), когда заметила, что женщина, стоявшая за ней в очереди, уставилась на нее своими печальными бусинками-глазами. Дарья села за столик у большого окна, откуда во время еды могла развлекать себя, наблюдая за прохожими. Та женщина, немного поколебавшись, с подносом в руках двинулась прямо к ней — хотя в помещении было достаточно свободных мест — и тронула стул напротив Дарьи с умоляющим взглядом, еще более выразительным, чем извиняющееся бормотание, с каким она попросила разрешения сесть рядом. Одинокая душа, недоброжелательно подумала Дарья, но потом решила, что и сама она тоже одинока, и улыбнулась в знак согласия, хотя и вынужденного. Женщина начала разговор обычным гамбитом. Впервые ли ее соседка на Светлом Берегу? Близко ли от моря она остановилась? Как ей здесь нравится? Дарья отвечала с ледяной вежливостью, и женщины принялись за еду в молчании. После нескольких движений вилкой соседка опустила ее и буквально не дала Дарье Львовне поднести ложку супа ко рту, наклонившись вперед и спросив тихим голосом:

— Вы меня не помните?

Дарья положила ложку, слабо улыбнулась и сказала:

— Боюсь, что нет. А мы знакомы?

— У нас есть общая знакомая, Смирнова. Вера Ивановна Смирнова. Вера Ивановна и я работали вместе в Библиотеке иностранной литературы. Вы приходили туда за английскими книжками. Я работала там в бухгалтерии.

Смутные образы возникли в сознании Дарьи. Вот Вера Ивановна появляется над склоненными головами в глубине библиотеки, чтобы поздороваться с ней у стойки. Вот чье-то лицо — то самое, что сейчас напротив нее? — поднимается из-за чужих голов, смотрит на нее, словно желая удостовериться, кто это, и вновь склоняется над бумагами.

— Вера Ивановна говорила мне, что вы здесь, — сказала Дарья. — Вы, кажется, живете где-то наверху? И вас будто бы (улыбаясь) тоже зовут Верой Ивановной? Но я не помню, чтобы видела вас в библиотеке.

— Вера Ивановна рассказывала вам обо мне?

Лицо Дарьи погрустнело.

— Она сказала, что вы… что вас долго не было…

Постепенно напряженность спала; как только у женщин появился подходящий предмет для разговора в лице общей подруги, им нашлось много чего сказать друг другу.

— Вы, наверное, близкая подруга Веры Ивановны?

— Да, — подтвердила Дарья. — Но у вас с ней более долгое знакомство.

— Она была совсем ребенком, когда мы познакомились. Мы называли ее Малышкой, потому что у нас было три Веры Ивановны.

Дарья улыбнулась.

— Я знаю. Она рассказала мне, как вы пришли к ней, когда она была здесь в последний раз.

— В самом деле? — Вера Ивановна была явно взволнованна. — А она рассказывала вам о своем англичанине?

— Она говорила мне, что познакомилась с англичанином, отдыхавшим в санатории, — холодным тоном ответила Дарья; но ей было так любопытно узнать побольше об английском джентльмене, что она едва ли не с нетерпением согласилась на предложение новой знакомой закончить разговор за чашкой чая. Из кармана своего обвисшего жакета Вера Ивановна извлекла пластиковый пакет, а оттуда половинку лимона и коротенький ножик с черной ручкой. Восхищенная ее предусмотрительностью, Дарья смотрела, как та отрезает тонкие ломтики лимона.

— В кафе должны бы давать посетителям ножи, не правда ли? Или они боятся, что мы унесем их домой?

— Они, быть может, боятся, что люди перережут друг друга.

Женщины рассмеялись, оглядывая немногочисленных посетителей кафе, мирно поедавших щи или жевавших кусочки мяса, слишком мягкие и волокнистые, чтобы для них нужен был нож.

— На мой взгляд, Малышка очень сильно изменилась, — начала Вера Ивановна.

— Неужели? А мне кажется, мало кого так пощадили годы, как Веру Ивановну. По-моему, она все еще выглядит молоденькой девушкой — ни одного седого волоска, почти нет морщин, и фигурка все такая же тонкая и гибкая…

— О, не внешне, я имела в виду ее поведение.

— Поведение? Я всегда считала Веру Ивановну образцом для подражания, не в упрек нам будь сказано. Поначалу она может показаться немного чопорной, но скоро понимаешь, что это всего лишь застенчивость. Не знаю человека добрее и терпимее.

— Да, да! Я очень люблю Малышку, но она так странно вела себя, когда была здесь в последний раз: лежала на пляже раздетая с мужчиной — иностранцем из санатория — и все время обнималась с ним на вершине скалы.

— Ради Бога! Откуда вы все это взяли?

Вера Ивановна, казалось, немного смутилась.

— Мне говорила Тамара, — сказала она.

— А откуда Тамара, которая целыми днями сидит в газетном киоске, могла знать что-то о Вере?

— Из самого надежного источника — ей рассказала хозяйка.

— Клавдия Михайловна?! И вы поверили тому, что эта злая ведьма наболтала про вашу подругу?

— Но ведь это правда. Я и сама кое-что видела.

«Я не должна слушать ее», — подумала Дарья Львовна, но вместо того, чтобы дать должный отпор, поощрила дальнейшие разоблачения.

— Вы хотите сказать, что в самом деле видели, как Вера делала что-то дурное?

— Я видела достаточно. Однажды я пришла к ней без предупреждения и сразу поняла, что она ждет мужчину. Для одной себя она не стала бы готовить такой роскошный обед. И я видела, как она убрала бокалы. А пока я сидела у нее, к калитке подходил мужчина — два раза. Она не впустила его, сказала, что это кто-то ищет хозяйку. Думаю, я испортила им свиданьице.

— И вы этим гордитесь? — спросила Дарья, ужаснувшись злорадству в голосе Веры Ивановны. — Вы пожалели миг счастья для вашей подруги?

— Счастья! Никому в голову не приходит, что у меня тоже есть право на счастье! Вера не выглядела бы молоденькой девушкой, проведи она десять лет в лагерях! Посмотрите на себя — вы, как я понимаю, постарше меня, но никто этого не скажет. У вас не выпали от цинги все зубы, и рот у вас не впалый! Вы не облысели, как колено, когда вам еще не исполнилось сорока! — Едва ли не в ярости Вера Ивановна поднесла руку к голове и сдвинула грубо сделанный парик, обнажив воскового цвета череп.

— Я знаю, — сказала Дарья Львовна, — и, поверьте, мы испытывали к вам искреннее сочувствие, понимая, что вы перенесли. Но не вы одна. Моя младшая сестра такая же, как вы, — она не была в лагерях, но она перенесла ленинградскую блокаду. А что касается Веры Ивановны, то да, вы правы — ваша подруга ждала мужчину, к которому испытывала симпатию. Она приготовила для него прощальный обед, но она не могла оскорбить ваши чувства. Другая женщина попросила бы вас просто зайти на следующий день. Не плачьте. На нас начинают обращать внимание. Пойдемте посидим в парке.

Они уселись на свободную скамейку в тени цветущих деревьев. Рядом была цилиндрическая урна, увенчанная ободком, похожим на блюдце, но, сидя на скамейке, трудно было попасть в высоко расположенное отверстие, и поэтому все обгоревшие спички, окурки, обертки от конфет валялись на гравии у их ног. Кинотеатр напротив был закрыт и тих, его портик с колоннами и побеленные стены на фоне полукруга кипарисов представали перед непросвещенным взором как нечто восхитительно античное. Позади на неровной песчаной площадке стояли неподвижные качели: дети были в школе.

— Вы, конечно, презираете меня, — тихо сказала Вера Ивановна. — Я не желаю ей зла. Я всегда любила Малышку и всегда буду любить. Окажись она в беде, я бы ничего для нее не пожалела.

«Но снести ее счастье тебе было не под силу», — подумала Дарья Львовна. Вслух она сказала:

— Я не презираю вас. Вероятно, на вашем месте я бы чувствовала то же, что и вы. — Она протянула руку и дотронулась до руки Веры Ивановны, лежавшей на коленях, руки, которая, как она с удивлением заметила, имела удивительно красивую форму — единственная элегантная нота в нескладной фигуре, расположившейся рядом с ней на скамейке.

Вера Ивановна с благодарностью приняла это пожатие и небрежным движением отшвырнула окурок.

— Как вы думаете, Вера счастлива? — спросила она.

— А кто счастлив? — резко ответила Дарья.


На кухонном столе ее ожидало письмо из дома. Она получала по письму в день; муж писал ей конвейерным методом, начиная очередное письмо сразу же по отправлении предыдущего.

«Дорогая жена», — писал он, не подозревая, насколько раздражают Дарью его шутливо-нежные слова.

«Дорогая жена,

мне пришлось недавно прочесть ряд лекций о научных характеристиках политэкономии коммунизма. Я знаю, что ты не проявляешь ни малейшего интереса к тому, что является страстью моей жизни, тебе не нужно этого повторять, поэтому не буду докучать тебе подробностями, хотя все говорят, что на лекциях подобного рода еще не было такого внимания аудитории и таких громких аплодисментов. Я начал с утверждения, что установление коммунистического строя само по себе является естественным историческим процессом, при котором каждая стадия проистекает из предыдущей и ни одна из этих стадий не может быть произвольно опущена. Ты скажешь, что это очевидное утверждение, но его следует сформулировать как отправной пункт. Есть, однако, люди, готовые оспаривать любое утверждение, и этот осел Кузнецов прислал мне записку с вопросом: „Насколько я понимаю докладчика, коммунистическая экономика описывается как полностью рациональный процесс. Тем самым как будто бы полностью исключаются элементы спонтанности в развитии. Согласуется ли это с партийной линией?“ Мне пришлось напомнить ему о существовании слова „естественный“ в моем посыле, которое допускает наличие спонтанных явлений даже в условиях социализма. Таковы, например…»

Дарья Львовна быстро листала страницу за страницей, пока не наткнулась на имена детей.

«Нюрочка редко приходит домой раньше двенадцати, а Володя и вовсе рассматривает свой дом как ночлежное заведение. Я редко вижу детей, а то и совсем не вижу».

Как и все письма мужа, это заканчивалось словами:

«Возвращайся домой. Я скучаю по тебе. Твой любящий муж».

На следующий день Дарья Львовна не пошла в кафе, а приготовила себе легкую закуску из фруктов, сыра и молока. Она не могла отделаться от мысли, что Вера Ивановна попытается снова с нею встретиться, и с недобрым чувством решила не доставлять ей этого удовольствия. Ставя ветку сирени в бутылке из-под молока на льняную цветастую скатерть, Дарья не могла не подумать о трапезе, которую устроили две Веры Ивановны, и поймала себя на том, что накрывает стол на двоих. Иллюзия была настолько полной, что стук в калитку заставил ее вздрогнуть. Калитка была заперта на засов: Клавдия Михайловна, хотя и отошла не дальше птичника в конце двора, позаботилась об этом. Дарья вскочила, чтобы подоспеть к калитке первой, и сразу же признала коренастую фигуру своей вчерашней знакомой.

— История повторяется, — сказала Вера Ивановна, целеустремленно протискиваясь сквозь узкую щель в калитке, которую столь негостеприимно оставила ей Дарья Львовна. — Вы так похожи на Малышку в тот день, когда я к ней приходила, словно ждете кого-то.

— Я никого не жду, — нелюбезно ответила Дарья. — Я собиралась поесть.

— А я только что пообедала. Может быть, погуляем? Мы могли бы съездить на автобусе в Золотой залив. Там была дача Сталина — говорят, оттуда замечательный вид.

Дарья Львовна вежливо отказалась, но все же пригласила гостью присесть и угоститься виноградом. Вера Ивановна, смущенная холодным приемом, посидела с полчаса и ушла, не повторив приглашения в Золотой залив. Разумеется, Дарья чувствовала, что поступила по-свински. Вчера она выказала сочувствие плачущей одинокой незнакомке, пожимала ей руку и сама едва ли не открыла перед ней свое сердце, а сегодня не может вынести ее вида. Но когда она вспомнила ее бессердечные слова «думаю, я испортила им свиданьице», ожесточенность овладела ею, или, скорее, она уцепилась за это воспоминание как за оправдание своей черствости.

После того как гостья ушла, Дарья Львовна, утомленная переживаниями, особенно раскаянием и самооправданием, сбросила верхнюю одежду и бросилась на кровать, отбросив в сторону красное ватное одеяло; комната, нагретая лучами вечернего солнца, еще хранила тепло, и простыни было достаточно, чтобы не замерзнуть во время короткого сна, который она решила себе позволить. Она попыталась взять себя в руки, размышляя о действительных горестях других людей — Веры Ивановны, одинокой, всеми покинутой, злопамятной, с подорванным здоровьем, зарабатывающей на жизнь, пытаясь обучить грузинских детей английскому языку; о своей сестре, страдающей ипохондрией, живущей среди пузырьков с лекарствами и медицинских рецептов; о подруге с шестнадцатилетней дочерью, страдающей эпилепсией; о девушке с работы, которой никто не назначал свиданий. На что жаловаться ей по сравнению с ними? Она не любила работу в своем учреждении, но эту нелюбовь разделяли с ней многие ее коллеги; радость и чувство давно исчезли из отношений с ее превосходным мужем, но и в этом не было ничего необычного; дети, добрые и заботливые, ушли из сферы ее притяжения, но что может быть естественней? Что же снедало ее? Ей не дано было докопаться до корней своей собственной боли. Наконец она уснула.

Разбудила ее музыка — пронзительная, благозвучная, тоскующая. Смычок взмывал в руке музыканта в ликующем крещендо и возвращался в примиряющем диминуэндо. Все в мире невыразимо сладостно и не менее невыразимо печально — так уверяло Дарью пение смычка, но затем вступил голос, и знакомые пустые слова прозвучали издевкой. Она улыбнулась насмешливо, одними губами.

I’ll be loving you

Always,

With a love that’s true

Always.[57]

Двадцать лет назад пластинка с записью этой жуткой песенки была самой любимой у ее мужа. Он выучил наизусть эти идиотские слова, и хотя Дарья посмеивалась над ним, она сама же предложила водрузить патефон на ночной столик, чтобы он мог снять пластинку прямо из постели и, не умея прислушаться к ее чувствам, склониться над ней, тихо бормоча Oalways-s. Традиция прервалась сама собой, как останавливаются незаведенные часы, — сначала исчезло бормотание, потом на диск патефона поставили новую пластинку, и наконец, сам патефон был отправлен в шкаф, где оставался неделями и извлекался оттуда лишь изредка, но никогда уже не занимал прежнего места на ночном столике. Ирония всего этого состояла в том, что глупые слова были верны: они и самом деле любили друг друга добрую порцию этого «всегда», лет двадцать и более, но теперь их любовь напоминала тюремный рацион, гарантированный, но безвкусный. Дарья вновь и вновь повторяла себе, что ей не на что жаловаться: он был ее мужем, и она не сомневалась в его любви. Наверное, трудно сказать что-либо злее о мужчине.

Странные звуки, похожие на шарканье ног, прерываемые беспорядочными глухими ударами, слишком тяжелыми, чтобы быть шагами танцора, присоединились к пению и игре скрипки. Дарья встала с кровати и на цыпочках подошла к двери, приоткрытой настолько, что в щель хорошо было видно крыльцо. Она сразу увидела, откуда идут звуки. Клавдия Михайловна, в цветастом сарафане и белом платке на голове, притоптывала и шаркала в такт пластинке, крутившейся на радиоле. Ее правая нога была вдета в щетку, рядом с ней стояли ведро с тряпкой, висящей на его краю, и прислоненный к нему веник. Тряпка была вся в желтых пятнах, веник безжалостно растрепан — Клавдия Михайловна натирала пол на крыльце.

Дарья увидела, как чья-то неясная фигура вынырнула из глубины, положила руку на талию женщины, занятой полами, и присоединилась к ее ритмичным движениям.

Маленькие глазки Клавдии Михайловны излучали свет из темных глазниц, а губы, которые Дарья видела раньше лишь плотно сжатыми, обнажили сильные, чрезвычайно белые зубы.

Но вот появилась и третья фигурка, сутулая, жалкая, с выпученными глазами. Клавдия Михайловна, казалось, не заметила ее, но ее партнер протянул другую руку и вовлек вновь прибывшую в танец. Тут старая карга преобразилась в спящую красавицу; она уронила голову на любезно подставленное плечо и включилась в ритм танца. Темп музыки стал бешеным, самозабвение танцоров перешло в полное неистовство; Дарья высунула голову дальше из комнаты. Женщины не заметили ее, но мужчина-танцор увидел ее тотчас же, легко освободился от своих партнерш и направился к ней. В этот момент пластинка заскрипела, заканчивая свою игру, и Клавдия Михайловна закрыла патефон, подобрала ведро и поковыляла вниз по ступенькам. И другая женщина исчезла, как только прекратилась музыка. Дарья осталась одна, лицом к лицу с игроком в шахматы, он же преследовал ее на скале и в рощице. Она сделала шаг вперед, прижалась щекой к его плечу и закрыла глаза. Грубая на вид шерсть его свитера оказалась мягкой и холодной, как подушка. Это и была подушка.

Когда она снова открыла глаза, свет лился в комнату и скомканное одеяло лежало у ее ног, там, куда она бросила его, ложась в постель. Сколько прошло времени? Она легла еще до девяти, а сейчас часы показывали семь. Слишком рано, чтобы вставать (ей не хотелось выходить в кухню, прежде чем муж Клавдии Михайловны не уйдет из дому). Все же мысль о том, что она проспала целых одиннадцать часов, заставила ее выбраться из постели и кое-как одеться. Более того, она собрала свои вещи и вышла к завтраку, полная решимости отправиться домой первым же рейсом. Каждый день она получала по письму от мужа. Последние три заканчивались одной и той же фразой: «Когда ты вернешься?» Сейчас на кухонном столе лежало новое письмо с советом воспользоваться тем, что пока еще хорошая погода, а то потом могут возникнуть трудности с полетами. «Я возвращаюсь домой», — сказала Дарья Львовна.

Загрузка...