Отец всегда твердил: все, что Епископ Вантула говорит за столом, следовало бы in extenso записывать, а затем публиковать, вроде Luthers Tischreden — «Застольных бесед» Мартина Лютера.
Поэтому я брал тетрадь с карандашом и в сенях, стоя под другой, вечно закрытой дверью, ведущей в большую комнату, ловил каждое слово Епископа. «И часто он появлялся так на амвоне», — говорил Епископ, а я своей садистски принуждаемой к активности правой рукой торопливо записывал «и часто он появлялся так» и больше уже ничего, понятное дело, своими неуклюжими, зато похвально праворукими каракулями запротоколировать не мог.
Насколько же далеко простиралась вредность моей бабки! Если бы она не истребляла мою леворукость, если бы разрешала писать так, как я хотел, кто знает, может, не только жизнь моя не была бы исполнена страдания, может, в придачу осталась бы хоть единственная, хоть шестнадцатистраничная тетрадка «Застольных бесед» Анджея Вантулы. А так есть лишь едва читабельная косолапая строчка, нацарапанная на древесной бумаге чернильным карандашом марки Victoria Сор. Фрагмент детского манускрипта. Погашенный стих пламенной повести.
О ком он тогда рассказывал? О ком он тогда, сидя в том же, что и обычно, кресле и куря те же, что и обычно, сигареты, говорил? Кого из преподобных ксендзов пасторов он так невесело — а может, наоборот, очень весело — изобразил? Ведь то, что рассказ был о каком-то пасторе, — совершенно ясно, это легко вывести из содержания праворукого автографа, и к тому же Вантула вообще любил рассказывать о ксендзах. В некотором смысле он был тонким знатоком и искусным практиком героико-комического пасторского эпоса. А еще у него была черта, которую в людях по-настоящему великих я особенно люблю: человеческую глупость он обычно называл своим именем, не прикрываясь при этом вуалью показной снисходительности и якобы хороших манер. Чтобы не ходить далеко за примером — тем же отличается и Ежи Турович. Я не знаю, заметил ли кто-нибудь, а если и заметил, то отметил ли особо, что одним из любимейших, ключевых, в высшей степени активно использовавшихся Главным слов было слово «болван». У Вантулы такого ключевого слова не было, зато его благородный, украшенный выразительными кустистыми бровями лик в некоторых ситуациях (по ходу некоторых рассказов) приобретал выражение необыкновенной гадливости. Можно сказать: зловоние чужой глупости заставляло черты его искажаться в гримасе отвращения.
Но тот рассказ, пожалуй, не был рассказом ядовитым. Скорее это могла быть одна из тех классических юморесок о священниках, какие до сегодняшнего дня лютеранский люд охотно слушает и пересказывает. Фраза «и он появился так на амвоне» как родная подходит, например, знаменитому Вислинскому выступлению блаженной памяти ксендза Шурмана, который, цитируя в ходе проповеди слова Евангелия от Иоанна, где в главе 16 Иисус говорит ученикам своим: «Вскоре вы не увидите Меня, и опять вскоре увидите Меня», так вот, ксендз пастор Шурман в гомилетическом пылу решил подкрепить слово Божье выразительным человеческим действием и, выкрикнув громогласно «Вскоре вы не увидите меня», неожиданно присел на корточки в глубине амвона и в самом деле скрылся с глаз онемевших прихожан, пропав в этом небытии на добрых несколько секунд. «И опять вскоре увидите меня», — взревел он затем в сторону верных, едва пришедших в себя после первого и тут же впавших в новый, еще более глубокий шок, высоко подпрыгнул, и воистину увидели его: он почти что взлетел, и, казалось, его атлетическая фигура чуть ли не взрывается под раздувшейся, точно купол черного парашюта, тогой неведомого в те времена размера XXL.
Или ксендз пастор Ласота из Явожа. Ксендз Ласота вполне мог быть героем не только этого, но и тысячи других рассказов, поскольку ксендз Ласота был любимым героем рассказов Епископа Вантулы. И вообще, этот священнослужитель был чем-то вроде Франца Фишера, или барона Мюнхгаузена, или пана Заглобы[30] польского лютеранского сообщества. Он специализировался главным образом на красочных и нестереотипных похоронных речах («О смерть жестокая! Зачем наведалась ты в сей дом? Почему не пошла ты к соседу?»), благодаря которым и снискал громкую славу. Одну из самых известных своих надгробных речей, бывшую одновременно очень личным и пронзительным прощанием с умершим, Ласота неожиданно завершил льющимся из самой глубины сердца «Будь здоров!» И отошел от могилы, и поднял голову, и обвел взглядом собравшихся, и, сообразив, что действо нельзя считать завершенным, что не хватает заключительного аккорда, вернулся, наклонился над покоящимся в глубине гробом и добавил: «На небесах». До сих пор слышу в голове этот рассказ и смех Вантулы.
Да. Это мог быть ксендз Шурман, это мог быть ксендз Ласота. А еще это мог быть, например, столь же знаменитый и столь же анекдотичный, как и Ласота, ксендз Эман Тлелка. Правда, в те времена Епископ мог также рассказывать — и уже вовсе не развлекательные, а весьма поучительные, патетические и, может быть, даже трагические истории — о других ксендзах, например, о Шеруде или о ком-нибудь из Михейдов, может, говорил он о Никодеме, а может, о Бузеке или Кулише. А поскольку никто никогда этого уже не узнает и, более того, никто, кроме меня, никогда об этом не спросит, моя догадка, мое предположение, моя уверенность, что говорил он в тот раз о Юлиуше Бурше, обретает силу, вес и особые основания.
Я как раз прочитал изданную Товариществом Любителей Вислы книгу о вилле «Затишье» (Станислава Валис Шилены, «Сохраненное в памяти. Люди Вислинского «Затишья»», предисловие Яна Кроппа, Висла, 1998), — которую построил и в которой проживал епископ Юлиуш Бурше, после чего для меня, по закону необходимости и случайности, сложился механизм этой истории. (Впрочем, связь между Бурше и Вантулой заметна и довольно очевидна, оба были епископами лютеранской церкви, второй дело первого в определенном смысле продолжал, оба были в немецких лагерях. Бурше там погиб, а Вантула оттуда выбрался.)
Расположенная на крутом берегу реки, недалеко от моста на Пиле, вилла «Затишье» находилась уже вне территории моего детства. Потому что дикими районами, начинавшимися приблизительно от моста, там, где бассейн, владели грозные братья Кубеневы, и мы, жители Центра, туда, как правило, не совались. Оказывается, тенденция избегать каких-то определенных мест может передаваться из поколения в поколение. Моя вредная мать рассказывает, что ее вредная мать (то есть моя вредная бабка) не позволяла даже приближаться к окрестностям виллы «Затишье». Хотя причиной тому были все-таки не братья Кубеневы, тогда еще не родившиеся. Причиной было то, что тогда, перед войной, епископ Бурше имел привычку каждое летнее утро купаться в реке совершенно без одежды. Каждый раз, когда я думаю о том мировоззренческом смятении, в которое натуристские купания епископа Бурше должны были повергать и до сегодняшнего дня легендарным образом повергают местных лютеран, на сердце мне становится как-то благостно и по-особенному легко.
Сейчас я по сути впервые, сориентировав сознание сугубо географически, впервые в роли чуть ли не туриста посещаю те края. Под крутым склоном все спокойно. Братья Кубеневы не прыгают сверху и не пугают криками: «Nothing! Nothing! Nothing!» Епископ Бурше, одетый в купальный халат, не спускается, прихрамывая, по деревянной лестнице. Война, на которой он был убит, давно закончилась. Темная вода чертит на берегу профиль другой смерти. Сыплется легкий снежок, муниципальные рабочие пилят ветки бензопилой.
Из хроники виллы «Затишье» я узнаю, что дом этот по старой нумерации был обозначен номером 568. Это чрезвычайно любопытно и довольно удивительно, потому что старый номер нашего дома был 569. Следующий за ним, у Хмеля, — № 472, потом Чешляр-Оглендач № 637, а перед ним «Войнар» (торговый дом) № 78, трактир «Пяст» № 77, костел № 76, старая школа № 75, но уже следующий за школой Молитвенный Дом опять лихо контрастировал с едва-едва обозначившимся числовым ладом, имея номер 1006. Просто нумерация домов была хронологической, что в сочетании с отсутствием названий улиц, а также повторяемостью нескольких городских фамилий еще в семидесятые годы становилось источником бесконечной забавы, когда мы видели взмыленных, как лошади, и навьюченных, как дромадеры, отпускников, пытающихся куда-то добраться, найти какого-то из злейших бесчисленных Чешляров, Чижей или Пильхов. Мы животики надрывали от смеха над этими недотепами, хотя и сами понятия не имели, где какой номер и кто за каким оврагом живет. Это было тайное знание, которым обладали только старейшие жители.
Бабушка, Дед, Отец, Епископ и жена его, когда они сидели в большой комнате на тех же, что и обычно, стульях и в тех же, что и обычно, креслах, разговаривая о городских лютеранах, неизменно дополняли фамилию соответствующим номером дома. Чешляр номер такой-то. Чиж номер такой-то. Пильх номер такой-то, говорили они. Я стоял в сенях под другой, вечно закрытой дверью, и в руках у меня тогда было то же, что и сегодня: тетрадка и карандаш. Я все еще там, я все еще слышу неясные голоса, и почерк мой все еще неразборчив. Я не знаю ни цифр, ни имен и должен терпеливо ждать. И лишь через много лет я услышу все это более отчетливо, начну догадываться о последовательности событий, установлю никому не нужную дату строительства дома, выясню, где кто жил и когда что было сказано, и запишу все это правой рукой в фатальной тетрадке. И познаю мимолетное удовлетворение ремесленника, в поте лица толкущего воду в ступе…