Я просыпаюсь в черную минуту, и черные мысли бродят у меня в голове. Я слышу звон колоколов на башне костела, слышу доносящиеся сверху восклицания матери, здоровающейся с собаками, — а потом сквозь глухую степную тишину возникает далекий стук колес поезда, идущего из Глембец. Пять утра, потом шесть, потом семь. В редеющем полумраке проступает моя насквозь случайная библиотека, виц которой повергает меня в депрессию.
Время от времени я привожу из Кракова в Вислу какие-то квазиненужные книги, которые в ближайшем будущем определенно читать не буду, но когда-нибудь, возможно, прочту, хотя скорее всего нет. Именно таким образом возникает абсолютно невразумительное, безумное и криминогенное книжное собрание. Юрген Торвальд «Век криминалистики», Тильман Шпенглер «Мозг Ленина», Иммануил Кант «Религия в пределах только разума», Сергей Довлатов «Свобода — мой кумир», ксендз Томаш Венцлавский «Где есть Бог?», Йозеф Шкворецкий «Львенок», Макс Хайндель «Мировоззрение розенкрейцеров», Хаймито фон Додерер «Убийство, которое совершает каждый» (разумеется, первое издание 1963 года), Сюзан Форвард «Вредные родители», Вольфрам Эберхардт «Китайские символы», Эрнст Геллнер «Постмодернизм, разум и религия» (а это еще откуда взялось?), Рене Ровен «Словарь убийц», Андрей Тарковский «Запечатленное время»… Уже достаточно, хотя это всего лишь начало первой полки. Дальше — хуже. Дальше идет запрещенная эротическая литература, перемешанная со старыми евангелическими календарями. Здесь холодно, здесь чертовски холодно, настолько холодно, что книжные корешки кажутся мне покрытыми инеем. Случайный набор книг имеет ту положительную сторону, что его можно и даже нужно избегать. Если человек обречен на книги, из которых каждая в принципе прекрасно годится для чтения и в то же время ни одну в принципе читать невозможно, — тогда он принимается за классику. Именно так перечитал я где-то тридцать лет спустя, впервые худо-бедно понимая смысл, «Мертвые души» Гоголя. А сейчас я читаю — и тоже, сдается мне, с большим, чем когда-то, пониманием — «Пана Тадеуша».
Инеем покрыта и груда тетрадок в линеечку в элегантных обложках. Ничего не могу поделать — у меня большая слабость к тетрадкам в линеечку в элегантных обложках. У меня вообще слабость к писчебумажным товарам, к канцелярским отделам в магазинах и к бумажным складам. Тетрадки в линеечку (без полей) и в элегантных обложках я покупаю в иллюзорной надежде их исписать. Однако еще никогда, ни разу не удалось мне исписать тетрадь, как Господь велел, от корки до корки, хотя некоторые из этих промерзших до основания блокнотов все же частично заполнены. Несколько строчек или страниц беспорядочных заметок и шелест линованных листов, напрасно ждущих продолжения. Когда черные мысли начинают бродить в голове, когда бледные когти Мировой Пустоты впиваются в меня, я тянусь за новой тетрадкой и начинаю писать, не важно о чем, просто терапевтически высвобождая психофизический навык письма. Как сказал Гроховяк, со стихов которого все и началось: «Перо в руках — оно излечит раны. / Смерть станет далека, как было в детстве».[15]
Я иду наверх по деревянной лестнице (с трудом отрывая примерзающие подошвы), иду наверх завтракать, слышу хрип и ворчание собачьих глоток, сажусь за стол, беру хлеб, сыр и мед. Собаки, две живущие в вечной ненависти суки, успокаиваются и с достоинством усаживаются: одна по левую руку от матери, другая по правую. Я смотрю на них тяжелым взглядом, в котором мать ошибочно усматривает восхищение.
— Вот-вот, — говорит она, — бери пример с собак. Ты с собаки пример бери, — мать слегка повышает голос, — с собаки пример бери. Собака не пьет!
Я весь съеживаюсь, я чувствую, как обида закипает в моем сердце, в конце концов родная мать должна бы знать, что я глубоко убежден в превосходстве кошек. Единственное животное, к которому я испытывал привязанность, — кот по имени Глупелёк. В те времена, когда все были еще живы, а «смерть далека», кот Глупелёк катался под потолком по сконструированной мной канатной дороге, млея от разнузданной лени. Кот Глупелёк был настолько ленив, что ему даже не хотелось падать на четыре лапы. Когда в очередной раз конструкция рассыпалась и сооруженный из обувной коробки вагончик канатной дороги летел в пропасть, кот Глупелёк вместо того чтобы приземляться, как ему пристало, с кошачьей ловкостью, со всего маху шлепался пузом на покрытый линолеумом пол нашей огромной, словно фабричный цех, кухни. А потом лежал полумертвый и ждал, когда ему окажут первую помощь. Этот кот вообще постоянно лежал, возможно, с ходьбой у него был связан какой-то кошачий комплекс, потому что, когда он ходил, то по кошачьим меркам безобразно топал. Время от времени, как-то спорадически, в нем пробуждались некие зачатки амбиций, и он отправлялся на крышу якобы охотиться. Во всяком случае, он на это намекал. Но кутерьма, которую он там устраивал, его позорные промахи, плохо рассчитанные прыжки, бесполезные засады не там где надо, увы, обрекали его на постоянные провалы и унижения. Возвращался он сконфуженный и с явным облегчением укладывался на печи. Давно все это было, может, тогда, когда я впервые читал «Мертвые души», кстати, то же издание, что и теперь (изд-во «Ксенжка и Ведза», 1949, перевод Владислава Броневского, оформление обложки Леопольда Бучковского).
Время явно — как сказал бы какой-нибудь классический рассказчик — завершило круг. И дело не только в том, что хрупкий скелет кота Глупелька давно упокоился, глубоко закопанный под жасмином (где его душа — я не знаю и даже не спекулирую на этот счет; Екклезиаст, правда, не исключает существования души у животных, но я не пускаюсь в подобного рода рассуждения, потому что хочу оказать почтение памяти Глупелька, который был интеллектуально ленив и, не слишком любил метафизических изысканий), и не только в том, что я спустя годы снова читаю «Похождения Чичикова, или Мертвые души», дело прежде всего в том, что, как показывают все знаки на небесах и на земле, спустя годы у меня снова будет кот. Хануля должна в июне привезти его из Франции.
Когда Янек Новицкий[16] привозил себе собаку из Рима (а в Рим собаку Новицкого привезли из Лондона, потому что это очень редкая собака), я втайне подсмеивался над ним, мол, что это за каприз такой, где это видано — собака с собственным билетом летает на самолете, будто мало туг у нас своих собак… Я подсмеивался над Янеком Новицким, что он себе собаку из Италии привозит, а тут на тебе, вроде так получается, что я сам себе кота привожу из Франции. А посему объясняю разницу. (Я все еще сижу с матерью и ее двумя живущими в вечной ненависти суками за завтраком и объясняю разницу.) Так вот, никакого я себе кота из Франции не везу, это Хануля получит кота — так было решено — в подарок от своей подружки Малгоси. Подарок, понятное дело, — это святое. Не какой-то там эксцентричный каприз, не блажь и не фанаберия, а исключительно высшая необходимость.
А весьма редкая привезенная из Рима собака Новицкого это все же был каприз, правда, объяснимый — по крайней мере, для меня. Ну что еще остается делать актеру, который уже все сыграл и который вдобавок знает, что может еще все сыграть? Ведь может! Захотите, чтобы Янек сыграл вам военного преступника, — сыграет военного преступника, захотите японскую принцессу — сыграет японскую принцессу, захотите, чтобы сыграл плитку ПВХ, — сыграет плитку ПВХ (хотя плитку ПВХ сыграет он, скорее, неохотно, потому что эта роль для него, скажем так, недостаточно демоническая). Что должен делать такой глубоко несчастный человек? Ничего. Вот он ничего и не делает. Ходит по Рыночной площади и дает волю безумствам. То собаку из Рима привезет, то какой-нибудь редкий велосипед себе купит, то раз в год страничку энигматической прозы выдаст. Или — что уж совершенно не дай Бог — какой-нибудь монолог, полный пафосных житейских мудростей, произнесет. И все. Нет, ну конечно, он работает, играет, очень много играет в кино, в театре, на телевидении. Он постоянно занят. Однако, испорченный собственным всемогуществом, к актерству он проникся глубоким отвращением. Актерского запала в нем уже практически не осталось. Какой-никакой запал еще появляется, когда он должен сыграть (лучше всего, если на главной Рыночной площади) сцену приветствия. Если случится вам с ним встретиться, он неизбежно преподаст бесплатный мастер-класс приветственного этюда.
Поднимается занавес. На Рыночной площади зажигаются огни. Входит Ян Новицкий. «Ежи!!??» (улыбка, полная радостного изумления, тело окаменевшее и неподвижное: Янек играет человека, который застыл как вкопанный). «Ежи!!!» (интонация радостного удивления мастерски преображается в интонацию полного ликования, тело расслабленное, медленный полушаг вперед: теперь Новицкий готов ринуться к вам с приветствиями, как боксер в атаку). «Ежи, это, правда, ты?!!» (неожиданное обманное движение: два больших, почти танцевальных шага назад — я должен тебя лучше разглядеть, словно говорят эти шаги). «Ну-у-у!!!» (руки широко и сердечно в стороны). «Ну-у-у!!! Ежи!!!» (руки в стороны еще сердечнее и шире, радостное движение вперед пружинистым шагом). «Ежи!!! Отлично выглядишь» (первые объятия, первые поцелуи). «Ежи!!! Я страшно давно тебя не видел!!!» (теперь Янек максимально просветляет взгляд и слегка гасит улыбку). «Я думал о тебе. Ежи. Что у тебя? Как здоровье?» (черты Янека обретают серьезность, может даже показаться, что настоящая черная туча озабоченности надвигается на его чело). «Ну я ведь вижу, что лучше!» (возвращение триумфальной интонации). «Ежи, зайдем посидим куда-нибудь на секунду» (интонация деловитая, Новицкий оглядывается вокруг, имитируя размышление над выбором места, хотя выбор давно уже сделан). «Я тороплюсь — сел наконец писать — но хоть минутку поговорим… Может, в «Звисе»?»[17] (Янек виртуозно играет человека, внезапно озаренного совершенно неожиданной мыслью). «Идем, посидим немного, надо столько всего обговорить» (интонация по-прежнему деловитая; сцена приветствия в общем-то завершена. Свет гаснет. Занавес).
После завтрака нужно пойти в город за газетами, заглянуть на почту и в книжный. На улице минус десять. Полный самых черных мыслей, я выхожу из промерзшего дома в мир — еще более промерзший. Дурные предчувствия меня не обманывают: везде полно лыжников в разноцветных комбинезонах. Вид лыжников в разноцветных комбинезонах повергает меня в крайнюю депрессию. Вид лыжников в разноцветных комбинезонах повергает меня в депрессию еще более сильную, чем вид моей случайной библиотеки. И потому еще быстрее, чем велит здравый рассудок, я направляюсь в центр, беру в киоске отложенные газеты, заглядываю в книжный магазин (покупаю «Мост короля Людовика Святого» Торнтона Уайлдера), забегаю на почту (нет никакой почты) и торопливо, через парк, вдоль реки, мимо бассейна (там не так уж много лыжников в разноцветных комбинезонах) поднимаюсь на гору, домой. Мать сидит за столом и разгадывает кроссворд в журнале «Хозяйка», а две живущие в вечной ненависти суки вяло грызутся друг с другом.
— И что там нового внизу? — спрашивает мать.
— Ничего нового, — отвечаю.
— Людей много?
— Много.
— Встретил кого-нибудь?
— Никого не встретил, — говорю я с растущим раздражением, потому что чувствую, как опять разочаровываю ее.
— А в костеле? — остатки надежды слышатся в голосе матери. — Может, в костеле какие-нибудь объявления о смерти?
— Нет никаких объявлений в костеле. Никто не умер, — говорю я с растущим чувством вины и ухожу к себе. Стараюсь не смотреть на книги, но не смотреть на стопку тетрадок не удается. Со стопкой тетрадок в линеечку в элегантных обложках я должен в конце концов духовно потягаться. Выглядят они, конечно, провокационно — так, словно ждут момента великого вдохновения, когда, охваченный неудержимым творческим неистовством, я испишу их все сразу, от корки до корки. Но дело в том, что я в этих тетрадках вообще не пишу ничего стоящего (обычно я все пищу на простой канцелярской бумаге А4). В тетрадках я лишь фиксирую самые черные минуты, делаю случайные заметки, помещаю там интимные исповеди, начинаю и не заканчиваю. До бесконечности покупаю все новые тетрадки в линеечку в элегантных обложках, потому что знаю, что бесконечно будет продолжаться время черных минут, случайных заметок и до середины доведенной откровенности. Отрываю взгляд от фатальных тетрадок и смотрю в окно. Над туманными очертаниями Козинцев пробивается свет, становится теплее. «В июне привезут кота из Франции, — вспоминаю я. — Кот в июне, — думаю я и шепчу: — Кота привезут в июне, это хоть какая-то развязка».