Старому Кубице, если бы он еще был жив, было бы сто пять лет, то есть он все равно бы уже не был жив. Он был отцом моего отца, был моим вторым, а по сути первым дедушкой, от него я унаследовал фамилию (под этим прозвищем, Старый Кубица, он был известен всем и каждому; посвященные знали, что настоящее его имя Павел Пильх), запальчивый характер, склонность к дурным привычкам, бычью силу и еще пару других качеств, о которых мне пока неловко говорить. Старый Кубица был, например, неисправимым женоненавистником, что звучит несколько тавтологично, поскольку в те времена, в первой половине двадцатого века, в тех краях, в известной своим распутством долине Вислы-Яворника женоненавистничество было принципом элементарным, женщины, как и столетия тому назад, жили там в угнетении, подавлении и унижении. Но Старого Кубицу несказанно раздражали даже эти угнетенные, подавленные и униженные девы; может, его унижало их унижение? Это вполне вероятно. Старый Кубица был слегка затронут манией величия; величие же, пусть и мнимое, не переносит ничтожности, а униженность есть род ничтожности.
Одержимый демоном святой истины, он снимал со стены двустволку и неустойчивым шагом направлялся на поиск прячущихся по дому теток, девок и старух. Однако его ритуальная охота на баб переходила границы охотничьего искусства, ergo переставала быть благородным мужским развлечением; скорее это был мрачный шаг в сторону окончательного разрешения женского вопроса. Если и была в этом смертоубийственном исступлении какая-то черта и без того проблематичного благородства, то заключалась она в том, что тотальное уничтожение женского пола Старый Кубица скромно намеревался начать с собственной семьи и ближайших соседок Знаменитые тираны-убийцы XX века подобной скромностью не обладали. Мрачная, отчасти дарвиновская и насквозь антифеминистическая идея Старого Кубицы разделила, однако же, судьбу других идей, воплощением которых должно было стать конкретное действие. Здесь тоже не хватило действия; действие было слабым, неудачным, неумелым. Шаги были неуверенными, движения спонтанными, трагикомическую идею несостоявшихся экзекуций овевал молочно-белый туман алкогольного психоза. По рассказам отца, который несколько лет в качестве адъютанта ходил рядом со Старым Кубицей и горящим факелом освещал темноту, в которой трусливо прятались предназначенные для отстрела представительницы прекрасного пола, так вот, по рассказам отца, за все время этих охот раздался лишь один-единственный выстрел. Какая-то из теток, начисто лишившись остатков инстинкта самосохранения — что, впрочем, весьма типично для всего женского пола, — в самом разгаре погони высунулась из-за угла.
— Марина, защищайся! — рявкнул Старый Кубица, сам не веря блаженству столь скорой развязки, сорвал с плеча охотничье ружье и выстрелил. Тетка Марина упала как подкошенная и начала кататься, метаться и выть нечеловеческим голосом, каковое поведение добавило Старому Кубице еще один аргумент в пользу видовой неполноценности женщин. Ведь первый выстрел, в соответствии с джентльменскими принципами, был предупредительным, и Старый Кубица прекрасно знал, что снаряд прошел как минимум в метре от тупой Марининой головы.
Время охоты на баб было уже, однако, временем заката, временем непонятной боли. А время подъема и гармонии в жизни Старого Кубицы не было слишком долгим. В одной из краковских галерей несколько лет назад экспонировалось собрание архивных фотографий межвоенного десятилетия. На двух или трех снимках, запечатлевших пребывание прогрессивных польских крестьян-гуралей в Швейцарии, я узнал профиль и характерную сдержанную улыбку Дедушки Кубицы. В двадцатые годы он был стипендиатом министерства сельского хозяйства, посещал швейцарские хозяйства, ловко подсматривал, как они организованы, и вскоре по возвращении в Яворник добился такого технологического и экономического уровня (легендарные автопоилки! перед войной! в Висле-Яворнике!), который до сей поры в тех краях неизвестен и недостижим. Но, как я сказал, опережение эпохи и жизненная фортуна продолжались недолго. Случилась какая-то неудачная сделка, он подписал чьи-то векселя, партнер оказался неплатежеспособен, и Кубица потерял все. Хозяйство (более двадцати гектаров) осталось, но весь доход шел теперь на выплату долга. Старому Кубице — фанатику идеи сверхчеловеческой работы в нечеловеческих условиях, автору поговорки, что человек должен делать не столько, сколько может, а столько, сколько нужно («не стоко скоко льзя, а стоко скоко надыть»), — суждено было стать посвященным в тайну работы поистине нечеловеческой, работы без смысла, антиработы, работы нетворческой, работы рабской.
Если в настоящей работе присутствует элемент любовного восторга (а он присутствует, и не элемент даже, а сама суть), если работу сравнивать с любовью, то можно сказать, что работа без удовлетворения и оплаты — все равно что любовь за деньги, технологически происходит то же самое, но все напрасно. От великих романтиков, вечно жаждущих великой любви, мы знаем, го их сочинений мы вычитали, сколь напрасной и безнадежной является иллюзии утоления истинного любовного голода в тайных домах терпимости.
Я не помню, кто — писатель, социальный аналитик, интеллектуал, проницательный человек, владеющий пером, — не помню, кто в своих автобиографических лагерных заметках сделал меткое замечание, что людям по природе ленивым было, как ни парадоксально, легче пережить лагеря, чем людям по природе работящим. Ленивому всегда скорее безразлично, к какой работе его принуждают, а любящий работать, будучи принуждаем к работе абсурдной, испытывает адские страдания. Для человека пишущего нет большей муки, чем писать что-то, не представляющее ценности. Франц Кафка, например, был человеком пера, и, работая в канцелярии страховой фирмы, он именно пером и пользовался, но эта кажущаяся тождественность писания творческого и писания механического была для него источником страданий поистине кафкианских. Старый Кубица был, как я сказал, фанатичным поклонником работы, изысканным знатоком аграрного искусства, и никчемность этого искусства, от которого осталась одна механика, одна технология, была для него невыносима.
Водка, всегда присутствовавшая в его жизни, теперь захватила над ним полную власть. Он стал смотреть на мир сквозь полупрозрачную, как поверхность молодого вина в сосуде, пелену. Начались утренние усмирения дрожащего тела. Начались времена непонятной боли. Что делать? Что делать, если каждое утреннее пробуждение — это как прийти в себя от свинцового наркоза в больнице после тяжелой операции? Что делать, если этого ощущения даже и назвать-то никак нельзя, если даже язык не дает такого облегчением, образного или метафорического, ведь Старый Кубица не перенес ни единой операции и ни разу не был в больнице. Что делать? Можно искать помощи и ободрения в Господе Боге, что и делал Старый Кубица, прилежно посещая костел. Господь, видимо, давал ему тогда облегчение, потому что этот измученный человек частенько засыпал во время богослужения. Он впадал в спокойную, вовсе не горячечную, а насквозь богобоязненную дрему. И нравилась его дрема Господу, но, к сожалению, не нравилась моей бабке (а его, Кубицы, свойственнице). Ибо, к несчастью, скамья Старого Кубицы была в костеле прямо перед нашей скамьей, и бабка с неизменной суровостью возвращала его к сознанию и страданию, а он поворачивался к ней, и по его испуганным глазам легко можно было понять, что так же, как и все мы, он боится ее больше, чем Господа на небесах.
Что делать? Что делать, если неоткуда ждать ни облегчения, ни утешения? Когда человек не может освободиться от водки, он кое-как пытается жить с водкой, а в некоторых случаях даже жить за счет водки. Старый Кубица (вместе с другим моим дедом) сконструировал во время оккупации промышленный самогонный аппарат, да что там самогонный аппарат, винокуренное производство они организовали, настоящее винокуренное производство. Некоторые элементы того непревзойденного механизма, латунные змеевики, например, сохранились до сих пор. Но и это чрезвычайно доходное, по расчетам, предприятие едва поспевало с переработкой сырья для собственных нужд, поскольку собственные нужды обоих конструкторов были внушительными. Боль мира не проходила, боль мира усиливалась. Старый Кубица принадлежал к тому безусловному большинству алкоголиков, которые собственный алкоголизм отрицают. Он знал, что водка дает какое-никакое утешение, но не ясно, отдавал ли он себе отчет, что отсутствие водки является источником муки. Эта простая конъюнкция бывает трудна для усвоения, большинству алкогольного братства кажется, что страдает оно не от отсутствия наркотика, но по причине объективной недоброжелательности мира, и водка — лекарство от этой недоброжелательности, а то, что она сама эту недоброжелательность мира творит и усиливает, — всегда упорно игнорируется.
Старый Кубица был вроде того медведя гризли из стихотворения Милоша[38] у которого всю жизнь болели зубы, но который этого не понимал, потому как откуда медведю знать, что у него болят зубы. Старый Кубица был алкоголиком, но ему казалось, что страдает он по другой причине. По той, например, причине, что без причины потеряна жизнь, испарившаяся, как ручей после засухи. На худой конец можно еще как-то уяснить себе, что прошли прекрасные времена службы в австрийском войске, что, в конце концов, прошла молодость. Но куда подевались годы мужской зрелости, где работа, где праздники и праздничные речи, кто если не Старый Кубица теперь староста, кто читает молитвы за столом (молитвы Старого Кубицы в силу его достаточно известной языковой навязчивости были поистине бессмертными, ведь фраза «Хлеба нашего насущного и еще того-сего даждь нам днесь. Господи» — это бессмертная фраза). Кто, если не Старый Кубица, читает теперь книги и газеты, кто теперь Комендант Добровольной Пожарной Команды, кто возглавляет Сельскохозяйственный Кружок, кто дирижирует хором во время визита пана президента Мощицкого? Непонятно кто. Я — не я, он — не он. Пока что, во всяком случае, не он. Не Старый Кубица. Старый Кубица временно отсутствует, он в дальнем путешествии, продолжается его адская поездка, из которой он, может быть, вернется, хотя неизвестно, каким способом. Тогда способов возвращения было меньше. Другое дело, что если бы в те времена даже и были все эти наши способы, средства и методы, индивидуальные и групповые терапии, успокаивающие медикаменты, детоксикационные отделения, психиатрия, психология, гипноз, группы поддержки и группы Анонимных Алкоголиков, если бы даже все это было. Старый Кубица все равно обязательно бы это отверг и, возможно, отверг бы с яростью, сняв с гвоздя охотничье ружье. И не из гордыни он бы сделал так, а из чувства собственного достоинства, из убежденности — как в другом стихотворении говорит тот же Милош, — что «нельзя потакать себе, позволять ничего не делать, размышлять о своей боли, нельзя искать помощи в больнице и у психиатра». Нельзя также говорить об этом и тем более упиваться собственным падением. «Я человек падший физически и морально», — сказал Старый Кубица своему бывшему адъютанту незадолго до смерти, и беззащитность этого признания явно свидетельствовала о близком конце.
Старому Кубице, если бы он еще был жив, было бы сто пять лет, то есть он все равно бы уже не был жив. Его нет в живых вот уже сорок лет. Нет в живых почти всю мою жизнь, хотя я помню его хорошо, помню похороны, помню его лежащим в гробу в коричневых ботинках, процессию, теплым днем следующую из Яворника до центра, в костел, и потом на кладбище. Я пишу о его боли, хотя по сути ничего о его боли не знаю. Чужая боль, боль другого — это всегда фантом. Я пишу о неудавшейся жизни Старого Кубицы, потому что с некоторых пор меня преследует и терзает образ человека, идущего сквозь темноту. Может, это его образ, а может, чей-то еще. Так или иначе, в нем еще обязательно будут разные поправки, изменения и новые версии.
Старый Кубица вдет сквозь темноту, перед ним шагает ребенок с горящей ветвью, а где-то рядом, приняв облик женщины (как велит мифологическое мышление), — таится само зло.