ГЛАВА 25


В феврале сорок четвертого батальон НКВД под командой генерала Ивана Серова, спецпорученца Сталина на Кавказе, за несколько суток вымел железной метлой из Чечни в Казахстан все чеченское население, часть которого влипла в пронемецкое предательство.

На теле СССР в предгорьях Кавказа образовалась плодородная дыра, дававшая в иные годы более сорока центнеров зерна с гектара. Но это было лишь малой толикой ценностного ранга Чечни, поставлявшей на фронта военную кровь – бензин и дизельное топливо.

Тем не менее, учитывая и хлеборобную значимость обезлюдевшей территории, ее срочно нужно было зарастить крестьянским мясом, сугубо мирным, желательно – безропотно славянским.

Посему в добровольном, но государственно-обязательном порядке пошло переселение ставропольских, кубанских, а то и поволжских колхозов в Чечню.

Орловой предложили возглавить один из них – в Чечен-ауле, бывшей резиденции корневых шейхов. Под жилье выделили саманный просторный дом какого-то религиозного авторитета, с катухом, погребом и старым садом на улице, только что нареченной именем Ленина.

Стала к этому времени агроном-председатель Орлова личностью, известной в области, награжденной Наркомземом Почетной грамотой и отрезом панбархата на платье: за устойчиво высокие урожаи зерна и прочей сельхозкультуры, а также медалью «За трудовое отличие».

Мужской твердой хваткой держащая колхозный штурвал в Наурской, не ослабила, а укрепила она эту хватку в Чечен-ауле, переименованном в колхоз имени товарища Кагановича.

В августе сорок пятого вернулся из-под Бреслау, где лежал в госпитале с последней контузией командир батареи старший лейтенант Василий Чукалин, имея на груди два ордена Боевого Красного знамени и солидный иконостас медалей.

Привез он в вещевом мешке габардиновый немецкий костюм себе, отрез шелка на платье жене, губную гармошку и трехцветный карманный фонарь немецкого пехотинца, коего самолично отправил на тот свет саперной лопаткой в рукопашной. А также бесценную по тем временам для агронома вещь – барометр.

Обнял Василий красавицу жену, подбросил, поймал в жесткие руки сына Евгения, поставив тем самым крест на войне.

Отшумела, отбрякала стаканами встреча за возврат фронтовика, коему несказанно везло: три расчета своей пушчонки сменил и похоронил Чукалин за войну, умудрившись остаться в живых.

Спустя несколько дней был он вызван в город, в райком.

Вернулся к вечеру. В изнывающем, но безмолвном нетерпении Анны снял гимнастерку с наградами, вымылся по пояс под рукомойником во дворе. Присел на табурет у столика под черешней. Закурил. Стал расчесывать мокрые волосы.

– Может, пятки теперь почесать, Василь Петрович? – не выдержала, осведомилась Анна, донельзя истерзанная какойто сумрачной неторопкостью мужа.

– Опять ты злисся, Анна, – отрешенно заметил Василий.

– Мог бы поделиться, зачем вызывали.

– Само собой, поделюсь. Только пораскину мозгами, на какой козе к тебе подъехать, чтоб не с бухты-барахты.

– Говори, Василий, – раздув ноздри, все же кротко попросила Анна.

– Вот какая ситуация, – положил он на стол расческу, стал дренькать по зубьям пальцем. Вздохнул, раскрыл рот. Однако так ничего из себя и не выжал.

– Черт его знает, Вася, за что тебе орденов навесили, в офицеры произвели, – усмехнулась жена, – как был размазней, так и остался. Казак, ширинкой назад.

– Значит, так, Анна… предложили мне вместо тебя колхоз принять, – собрался с духом и брякнул убойную весть Василий.

Всего ждала Анна, только не этого. Ее гнали. За что?!

– Мне, что ж, теперь, в домохозяйки? Щи стряпать и горшки выносить?

– Я у Тюрина так и спросил.

– Ну и что Тюрин?

– А он в ответ: это вы меж собой, по-семейному разберитесь, кому щи варить и горшки выносить: тебе, беспартийной матери, жене, либо мне, фронтовику, партийцу и агроному. А двоих председателей на один колхоз имени товарища Кагановича многовато.

Есть еще новый совхоз, в Предгорном. Двадцать верст отсюда. Можно мне и туда, Тюрин не против, коль ты с председательством здесь упрешься.

Решай, вместе быть или семейно раскорячимся. Женьку в детдом сдадим, иль поделим: мне головенку с шеей, тебе все остальное.

Только тут до нее стала окончательно доходить суть произошедшего. КОНЧИЛАСЬ ВОИНА. И конец этот она в рабочем своем захлебе, в безразмерном лошадином надрыве почти и не заметила. Как почти не заметила и возвращения мужа, фронтовика одной с ней профессии, чьи руки и голова обязаны были директивно и немедля встроиться в послевоенную голодную разруху.

Муж рикошетом соскользнул в ее, круто замешанное на ответственности бытие, где напрочь не осталось даже малого зазора для семейного вторсырья.

Будто выдернули хребет из ее спины, чьими позвонками были мужские, по сути, дела: урожаи, кадровый кнут и пряник в ее руках, звонки из райкома и области, слеты передовиков, ее королевски особое положение на них, трибуна, места в президиуме, приглушенное, а нередко и открытое любование ею в среде матерых мужиков с заоблачными звездами и регалиями. Их намеки и предложения открытым текстом – ох, княжеские предложения!

А теперь – ЩИ, СТИРКА, ОГОРОД, ХРЮШКА В НАВОЗНОМ КАТУХЕ И СОПЛИ ЖЕНЬКИ.

И ко всему этому – Вася-казак… ширинкой назад. С немецкой гармошкой…

– …и с фонариком, – закончила она вслух мертвым, тусклым голосом.

– Каким фонариком? – запоздало спросил муж, с испугом наблюдавший процесс угасания, почти распада плоти и сознания, шедший у него на глазах.

– С тремя стекляшками цветными, – также мертво уточнила Анна.

С ясной, полоснувшей по сердцу неотвратимостью поняла она, что грянуло время подводить итог на всю оставшуюся жизнь, своими руками придушить свою жар-птицу. И ЭТО НАДО ДЕЛАТЬ, ПОСКОЛЬКУ ГЛЯДЕЛ В ОКНО НА НИХ ПОНАЧАЛУ НЕЗАМЕЧЕННЫЙ СЫН, на лице которого не было ничего, кроме полыханья жалких, всепонимающих глаз.

Не осталось у Анны в этой жизни родни, кроме сына да тетки Лики в Москве. Родителей как классово чуждый элемент замел расстрельной вьюгой далекий двадцать второй год. Все их имущество, до нитки, скоммуниздила власть, не загребшая лишь то, что разместилось у Анны в лифчике – несколько фамильных драгоценностей, которые она сберегла до сей поры.

Ее, вышвырнутую на улицу, грамотно-холеную двуногую собачонку подобрала и выучила в сельхозакадемии тетка Гликерия, маститый врач старой формации. Взятая на службу в ЧК, затем ГПУ, была приставлена она поначалу Дзержинским к плененной легендарной эсерке Спиридоновой, называвшей тетку с убийственной лаской: «Моя ты шпионочка».

Что же оставалось? Выживать в безразмерном быту, хрустко перемалывающем ныне в шестеренках нужды четыре пятых населения России.

Особняком в этом выживании стояли теперь три фигуры: Прохоров и два сына: его и Анны. Она сама и ее Женька обязаны были Прохорову жизнью, который дальновидно отшвырнул ее, бабу, от сопричастности к АУПу.

Теперь предстояло отдавать долги: выводить в люди Женьку и запустить в дело АУП Прохорова. С Евгеном все было ясно. Прохоровский же черед нужно было еще ждать и ждать, когда поспеют время и возможности. Их стало куда меньше теперь в нынешней домохозяйской реальности.

– Завтра еще не отберешь бедарку, председатель? – прервала Анна долгое, выматывающее молчание.

– В город нацелилась, к Тюрину? – оттеплился, задышал Василий, даже теперь, после фронта и крови, с трудом веривший в свою роль мужа при Анне, ни разу не выпадавший из ее властного, подавляющего поля.

– Сапоги ему в кабинете протереть? Они чистые, об меня вытертые. Так что не тревожься Вася, к Тюрину визита не будет. На барахолку мне надо.

– Вроде есть все в доме…

– Главного нет, – коротко и отстраненно подытожила разговор жена.

Не спросил Василий про «главное», здраво рассудив – привезет то, за чем едет,- тогда и видно будет.


***

Рано утром, привычно и сноровисто запрягши лошадь в бедарку, еще до восхода отбыла Анна на грозненскую барахолку, имея при себе фамильное, платиновое с бриллиантом, кольцо.

Вернулась она к вечеру на взмыленном, запаленном жеребце, едва передвигавшем ноги: вся бедарка и сиденье под ней были забиты россыпью раритетных книг – мировая классика восемнадцатого и девятнадцатого веков, энциклопедия, детская литература. Городские барахолки образца сорок пятого выплескивали на прилавки за жратву и золотые цацки и не такое.

Всю сиротскую жизнь при тетке она грезила о своей библиотеке – хотя бы жалком подобии той, что была у дворянских родителей: генерала-конезаводчика и патронессы Института благородных девиц.

Ныне грезы сбылись.

На следующее утро Анна усадила сына перед чистым листом. Нарисовала на нем главный знак своего высоколобого, недобитого сословия, сказала неумолимо и жестко:

– Это буква «А». Напиши и запомни.

Она взялась за обучение сына грамоте с той же сокрушающей все волей, с какой поднимала и тянула председательское хозяйство в Наурской, затем Чечен-ауле.

Через месяц хныканий, рева, а то и порки Евген читал букварь по слогам. Через три – читал бегло, постепенно втягиваясь, погружаясь в безбрежный, распахнутый матерью мир мысли и приключений.

Отца он почти не видел: послевоенный колхоз, зияющий прорехами то в семенном фонде, то в машинном парке, высасывал из Василия силы от зари до зари.


Загрузка...