ГЛАВА 42


– Знамо дело уморилась, умори-и-ила-а-ася-а-а-а! – закончила Анютка, являя собой, своим голосом девицу бывалую, отчаянную, кокетливую.

Она стояла на замурзанных досках сцены – голенастая, при косицах, с мосластыми руками. И не понять было многоликому зеваке-слушателю, глазевшему из зала на сарафанную финтифлюшку, в чем держится такая зычная мощь.

Анька-шкет из Подлиповки, дочка чокнутого Фельзера и птичницы Надежды, являла собой в натуральном виде трубу иерихонскую. Ходила, затравленно мурлыкала по деревне, куда переехали они после сдачи в дурдом Фельзера, голосила под истошное кудахтанье на ферме – все было понятно, кто на Руси не голосит в трудах праведных.

Но выбралась на сцену и – на тебе! Нараспашку, взахлеб, в буйной лихости, аж сердце заходилось в немом изумлении.

Очнувшись, бухнул зритель в едином раже в ладоши, грохнул ногами, выпуская наружу свой восторг.

Лихорадочно рождались будущие перлы в голове районного газетчика, сидевшего в зале на смотре вот уже третий час: «Традиции народного творчества»… «широта советской натуры»… «стенобитная сирена из Подлиповки»… «преемственные традиции великой Руслановой».

Фирма гвоздев не делала!

Анка, ошарашенная рукоплещущим грохотом, клюнула головой в зал, развернулась – руки метнулись по бокам. Опрометью прыснула за кулисы, втиснувшись там в пестрый табунок вундеркиндов районного масштаба, собранных на второй тур районной самодеятельности.

Зал взбудораженно грохотал аплодисментами за пыльным бархатом. Аплодисменты плотными сгустками лепились в овации, их можно было мазать на хлеб – ох, сладко!

Анка сунулась лицом в занавес, растопырила щелку в нем и поймала взглядом стол жюри. Во главе его сидел Крупный, убойно красивый мужик, вальяжно, терпеливо улыбался, прихлопывал ладонью о ладонь. Рядом – Мелкий. Этот, выставив остренькую челюсть, задумчиво, оценивающе двигал ею, смотрел в Анкину щель, через нее – прямо в трепещущее Анкино нутро.

Вся прочая рядовая середка при галстуках дружно чертила в блокнотах крестики.

– Выходи! Ну, гули-гули, гадкий утенок, ко мне! Я тебя осмотрю, – сытым котом мурлыкнул Мелкий прямо в ухо Анке.

«Ой, мама!» – отпрянула от щели, ужаснулась Анка. «Это мне, что ли?»

– Ну а кому же? Тебе, тебе. Марш на сцену.

Так они перемолвились через зал – неслышно для бушующего вразнос люда: что-то древнее, свое разворошила подлипкинская пигалица, растревожила в душах, и оно не желало успокаиваться.

Анка набралась храбрости, вышла. И тут вдруг пошло-поехало. Мелкий деловито возжелал. В соответствии с этим дернулось и заходило под сарафаном Анкино тазобедренное устройство. Прошлась она с вывертом и вихлянием, посылая по пути воздушные поцелуйчики залу, выделывая некие антраша. Под конец соорудила долгий присед на скрюченных ногах, ерзая ладонями по бедрам и тощему задку.

Зал ошарашенно затих.

«Нда-а-а – брюзгливо скрипнул Мелкий. – Рановато. Ни к черту. Брысь!»

Анку сдуло за кулисы. Зал гудел, урчал, вяло, вразнобой хлопал, приходил в себя.

Мелкий склонился к Крупному, цыкнул зубом. Крупный возвысился над столом, повел львиной гривой, волооко ползая выпуклыми белками по народу:

– Убедительная просьба, товарищи, цените время жюри и остальных участников. Просим тишины.

Анка сидела рядом с каким-то пультом, у прущих из пола в черную высь канатов. На пульте горел зеленый огонек, тусклым, застарелым перламутром мерцал мертвенно-пустой экранчик.

Анка горестно всхлипнула, корчась в муке: чегой-то она вытворяла?! Стыдобища-то, г-господи-и-и!

Огонек на пульте разгорелся, неожиданно подмигнул. В недрах серой коробки что-то включилось, интимно зашелестел голос:

– Ну-ну, это совсем ни к чему, дитя мое. И не трать влагу. Твоя слезина скоро будет оцениваться на мировых аукционах как алмаз – в каратах.

– Это… кто? – замирая в сладко-жутком предчувствии спросила Анка.

– Тот самый я, маленькая, тот самый. Я был груб. Но ты должна простить. Уже простила?

– Так я… ничего… зла не держу.

– Обворожительно. Истинные таланты, как правило, всегда незлые ничевоки. Это удобно, в конце концов, и рационально, – хохотнул шелестяще в пультовых недрах Мелкий. Продолжил неожиданно сухо:

– Итак, золотце, мы тебе картинки порисуем. А ты решай, хочешь ты их или совсем категорически наоборот.

Полыхнул и ожил доселе матовый экранчик. А на нем… Анютка в своем птичнике! Узнала она себя сразу.

Однако что-то не вязалось тут со временем: грубая и матерая деваха Анка, лет на пять старше нынешней, перла ведра с кормом по проходу между клетками. Вздулись жилы на оттянутых руках, юзом расползались заляпанные резиновые сапоги по кисельной вони помета. Ходуном ходила в задышливой работе набрякшая грудь в ветхой, застиранной кофтенке.

Остервенелое клохтанье лезло в уши со всех сторон: полуголые, почти без перьев синие птицы-куры бились за прутьями, провожая вылупленым зраком проплывающий мимо корм.

Оскользнулась и грохнулась Анка на пол. Ведра с хряском на бок опрокинулись, сорная рожь – по дерьму врассып. Протискивались к ней со всех сторон сквозь прутья ободранные до крови петушьи гребни, исторгая из багровых глоток людоедские вопли.

Глотала хинно-жгучие слезы Анка, елозя пальцами в склизкой вони, норовя подняться, да все никак не удавалось.

Изловчившись, наконец встала на карачки, упираясь взглядом в бурое месиво под собой. Что-то влезло вдруг в поле зрения: тугое, белесо-круглое.

Тряхнула головой Анка, сгоняя слезы с ресниц, и обмерла: продрав истертую кофтенку, выперла наружу собственная, футбольной накаченности сиська с розовым соском.

– Х-х-споди… мамочка… как это? Когда такая стыдобища была? – ахнула у пульта настоящая, нынешняя Анюта, полыхая едучим стыдом, озираясь. – А увидит кто?!

– Не была – будет, может быть. Ай-яй-яй. Чур, меня, чур. Пардон, маленькая, перебор, что весьма прискорбно. Долой, кыш! – замемекал в утробе пульта козлиный тенорок Мелкого. – Немедля переключить, не-мед-ля!!

Тотчас исчезла с экрана Анка в навозе, и возник… папань-ка! Собственной персоной Фельзер Юрборисыч. В своей десятиместной палате районного психдиспансера, по простому – дурдома.

Сидел он голенький, скорбно-несчастный, скорчив ноги на табурете посреди палаты – в центре хоровода.

Хороводились вокруг него девятеро разномастных мордоворотов, всклоченных, в тюрбанах из серовафельных полотенец, завернутые в дрань простынных тог. Шлепали по полу босые лапы с черными ногтями.

Каждый, шлепая, гундосил свое, кровожадное, норовя поочередно вмазать «центровому» – закоченевшему Юрборисычу. Тоненько и несчастно взмыкивал тот на каждый «вмаз». Изощрялся хоровод по-всякому: и шалобаном по темени, и журнальной толстой трубкой по распухшему уху, и вафельным жгутом полотенца по рельефным ребрам.

Взвыла в голос Анка от жути этой картины, породив тут же ответное верещанье в недрах пульта:

– Сволочи! Антисемиты! Уголовно-бандитское деяние творится, граждане! Куда Наркомздрав смотрит, где, черт возьми, санитары?! Ай-яй, дитя мое, прискорбно переключам-с! И не-мед-лен-но!

Смазалась и выщелкнула с экрана психушная абракадабра, сменившись переливчато-скучной гладью.

Мало-помалу стала сгущаться на глади иная картина.

За длинным, стерильно-скобленым столом в ветеринарной заимке Фельзера проявились двое: тетка Маша, жена мамкиного брата Прохорова с Кавказа, да сынок ее Василек, хлебнувший вдосталь голодной безотцовщины.

Распахнулась дверь, а в ней мамка Анюты, захлюстанная дождем. От промокшего ватника пар валит. Едва волоча ноги, потащилась к лавке с сумкой, рухнула на желанную: девять верст хлюпала мокрым лесом, по грязюке, доставляя родичам прикорм.

Отдышавшись, молча выложила на стол каравай хлеба, кус сала, вареные картохи.

Глядя на жадно жующего Василька, у коего желваки на синюшных скулах вот-вот кожу порвут, на иконно-глазастую худобу тетки Маши, истово сметающую крошки со стола в ладонь, содрогнулась Анюта от горя-горемычного, пялившегося на нее с экрана, от жалости к себе, увязшей по уши в этой посконной нищете, без надежды вылезти из нее.

– Дитя наше, таки понял я, больше не хочет всего этого? – с догадливой вкрадчивостью высочился из пульта голос и ввинтился в мозги Анке.

Молча, ненавистно мотала головой Анка: не хочет, до волчьего воя не желает больше!

– Очаровательно, малыш. Тогда мы, сориентировавшись умненько post faktum, найдем общий язык.

– В два – перерыв. Ждем тебя в гримуборной на втором этаже. Выйди и войди. О вы-ы-ы-ы-ыйди, Нисэт-т-та, ко мне на-а-а балкон! – трепетным фальцетом опростался пульт.

Щелкнул и отключился.


* * *

Они вдвоем: Крупный с Мелким гоняли Анку нещадно в экстремально-вокальном режиме. Гонял Арнольд (Мелкий). Крупный величаво покоился в кресле рядом, во всем согласный и отрешенно-задумчивый. Он был недосягаемо неотразим, этот роскошный объект для всеобщего обожания, и уверенность в этом обожании сочилась из каждой его аполлонистой поры.

Выколачивая песенные обрывки из фортепьянных клавиш в диапазоне трех октав, Мелкий священнодействовал по неведомой Анке изуверской программе, хищно дегустируя Анкины визги и шаляпинского низа хрипы.

Она старалась, сочась обильным, горячим потом.

Мелкий быстренько лепил кусок из песни и хлестал приказом:

– Ну-с, утенок, изобразим!

Понижал либо повышал на два-три тона, требовал:

– Еще! Сработай под Кармен!

Она срабатывала под Кармен и под Джульетту. Под Квазимодо. Под кошку на крыше. И под беременную ворону. Под пьяного мужика и консервную банку.

Мелкий умел слушать. Он закатывал глаза и ахал, когда нравилось, рычал и стонал, когда не выходило. Он гнал Анку к одному ему ведомой цели, как лосиху в загон, не жалея, ломая ей глотку.

Анка пошла вразнос. Она заживо кипела в собственном соку, экстаз сотрясал ее, ибо, намертво впечатанные в память, жгли ее нещадно видения голошейного безумья синих птиц, стервеневших в голодухе, вонь помета под руками, собственная титька в продранной кофтенке, жалкий вскрик отца, да желваки на скулах Василька.

Почтительно пискнули часы на запястье у Арнольда-Мелкого. Бледный до синевы, он откинулся в кресло, дважды дрыгнул сияющим мокасином.

– Сядьте дитя мое, Анна Юрьевна, – тихо и вибрирующе обволок он жертву странным голосом ниоткуда, поскольку сомкнуты были его губы, а ресницы опущены.

– Я взвесил наши возможности и пытался подсчитать наши дивиденды, мадам Фельзер. Но даже с моей фантазией я затруднился в подсчете последнего. Вы понимаете за что речь?

Анка гулко сглотнула пересохшим горлом и дважды кивнула: карусельно кружилась голова.

– Прочертим пунктиром вашу карьеру, мадам. Для начала – город, музучилище. Отдельная комната в общежитии, в центре, сорок рэ стипендия, не считая скромных, но ре-гу-лярных подарков от филармонии.

В училище – жестокий режим. Нотная грамота, гаммы, арпеджио, вокализы и ни-ка-ких целомудренных, а тем более пошлых смычек на стороне.

За этим особо проследит Алексис. Алексис, ты ведь возьмешь на себя обуздание бунта плоти нашей чувственной птичницы?

Крупный склонил породистую голову и плотоядно плямкнул.

– Прелестно. Перейдем ко второму этапу. Диплом с отличием. Первое место на областном конкурсе, гастроли. Прикрепленный персональный инструментальный квартет «Красные опята». Солистка филармонии, персональный оклад в двести рэ. Лотерейный билет с выигрышем машины «Победа». Два десятка концертных платьев из парчи, панбархата и бухарского шелка…

– Сколько? – взвилась, взвыла Анка.

– Я ошибся. Три десятка, – меланхолично поправился Мелкий. – Идем дальше. Отдельная палата в психдиспансере для Юрия Борисовича с унитазом и патефоном. Место заведующей птицефермой для Надежды Ивановны Фельзер…

– Маманя, что ль? Прохорова она… – ахнула Анка.

– Для Надежды Ивановны Фельзер, – переждав, скрипуче продолжил Мелкий, – что касается усохших кавказских родственничков… ох-хо-хо. Ладно. Голодному отроку Василию можно сделать сельхозинститут. Пусть растит рожь и тыкву с брюквой. Кто-то обязан ведь сытно кормить нас с вами – интеллигентную вершину социальной пирамиды, не так ли, Анечка?

Анка завороженно кивнула головой: согласная она, чтобы ее кормили.

– Третий этап, он же звездный, он же фанфарный. Звание народной артистки Се-се-се-ера. Персональный ЗИМ с персональным шофером. Афиши с портретами метр на полтора.

Корифей эстрады товарищ Утесов всенародно целует блестящий талант в лоб.

Товарищи Изабелла Юрьева, Лещенко, Козловский, Русланова и Шульженко записываются в очередь, чтобы пригласить свою молодую эстрадную смену и ее бешеный темперамент к себе на квартиру, чтобы угостить ее черной паюсной икрой и дагестанским коньяком, чтобы получить от нее пластинку с дарственной надписью…

– Это вы все про меня? – втиснулась наконец в сверкающие россыпи Анна.

– Про вас, деточка, – утомленно вздохнув при закрытых глазах, подтвердил Мелкий.

– А вы добрая фея, которая надела штаны, да? – с обворожительным восторгом напела юная солистка. – Вы ездите по стране и всем деточкам так и раздаете из портфеля, так и вынимаете то ЗИЛ персональный, то поцелуйчик товарища Утесова.

Мелкий оттолкнулся от спинки стула, поднял мохнатые ресницы. В глазах Анки полыхала зловещая невинность.

Озаботился: «А те-те-те-те-е-е. Тут шерстку дыбит непростая штучка».

– Нет, не всем, – скорбно вздохнул Арнольд, – и даже не через одну. И не деточкам. Я раздаю каторжникам. Ты слышала про таких зэков в нашем ГУЛАГе: каторжник вокала?

– Нет, – помотала головой деточка.

– Жаль, золотко. Это надо знать. Каторжник вокала – это избранные нами, которые отреклись. Один – от свободы, второй – от личной жизни. Третий – от всего вышеперечисленного и, особенно, от этого.

Арнольд бешено лягнулся и заорал дурным рассейским голосом:

– Знамо дело умарилась, умари-и-ила-а-ася-я-яа-а-а!

В его чудовищно расхлебяченой красной глотке мелко и ехидно вибрировал язычок.

– Это не ваш хомут, дитя. Вы меня поняли? Конный завод имени товарища Буденного один. Но в нем выводят и ломовиков и породистых скакунов. Первые тянут за собой в коммунизм по грязи телегу с мешками и кирпичами, и хвала им за это, как говорится, вечная им… благодарность.

А вторые несут на себе легкого и умного наездника. Их предназначение – слушать его и скакать! Далеко! Раздувать ноздри и рвать финишные ленточки. Деточка, послушайтесь меня: вы из последних, которые приходят к финишу первыми, если… если усвоите один закон. Вы его бездарно усвоили.

– Растолкуйте! – гневно потребовала Анка-отличница.

– С наслаждением.

Он действительно испытывал его, избирая верную тактику – тот самый бульон, в котором лучше всего выращивались бациллы его результатов.

– Какие у вас оценки по физике?

– Пятерка. Хотя и терпеть ее ненавижу.

– Как это заметно, деточка! Вам знаком принцип сообщающихся сосудов?

– Проходили.

– Мимо! – с лету уточнил Мелкий. – А потому вернемся к нему. Скажите, золотко, у вас на кухне краник смотрит рыльцем вниз?

– У нас, дяденька, нет краников, – скорбно вздохнула птичница из Подлипок, – у нас как-то больше лужи да пруд, куда гуси серут. А бывает, если повезло, и колодец.

– Ах да… – с некоторой оторопью вспомнил Мел- кий, – но ведь вы их, краники, видели?

– Видела, дяденька, здесь в сартире. И все рыльцами вниз. Как вон тот, – вытянула палец Прохорова-Фельзер по направлению к раковине в углу.

– А если повернуть рыльцем вверх, что будет?

– А что будет?

Мелкий выметнулся из кресла, сквозанул к раковине. С писком повернул, задрал кран рыльцем вверх. И открыл вентиль.

Тугая струя брызнула в потолок, раздробилась, хлынула вниз дождем на паркет, на стены, на гримировальные трюмо.

Слизистой пеленой заструились зеркала. Бахнула лампочка в люстре, осыпав стекло на Анку, на курчавую шевелюру Мелкого.

Сквозь ртутный ливень изумрудно полыхали его глаза, все вокруг чернело, намокало, слезилось.

– Хватит! – задрожала, пронзительно крикнула Анка.

Мелкий крутнул вентиль. Струя опала, всосалась в медное рыльце. Мелкий развернул его снова вниз – в раковину. Сел, мокрый до нитки, в кресло.

– Это фонтанировала ты, дурочка, ты с твоим голосом. Вас тысячи. Где-то далеко, за океаном, водонапорная башня. И вы, хотят этого красные тузы или нет, уже подключены к ней по нашему закону сообщающихся сосудов. И большинство из вас – кондовыми рыльцами и голосами вниз! В землю! В вонючие трубы санузлов! В отстойники и сартиры! Как и положено рыльцам!

Но я поверну тебя рыльцем вверх, в небо. Открою вентиль до отказа. И твой голос ударит фонтаном. От него намокнут постылые кривые стены, пузатые потолки и прослезится все королевство кривых зеркал! От него лопнут засиженные мухами критические лампочки. В тебе есть все для этого: голос, тисситура, природная маска, тембр. Есть бешеный темперамент и обезьянья, цепкая хватка лицедействовать.

Хочешь стать мировой звездой – отрекись!

Анка завороженно впилась взглядом в стены – мокрая, серая штукатурка свирепо парила, сохла, белела на глазах. На зеркалах трюмо истаивали последние росинки.

Арнольд сидел в кресле изящно кучерявый и напрочь сухой.

Он свирепо желал отречения: от березового сока в крови, от кликов журавлей, глухариного токованья и свинцово-осенних проселков в рыжей стерне по обочинам. От деревянно-мохнатого Ича, что пригнал Лосиху и однажды на всю жизнь напитал Анку молоком.

– Господи! Да почему ж вам все это мешает? – подрагивая в ознобе, спросила она.

– Это не мне! – ужаснулся, замахал руками Мелкий. – Тебе, дитя мое, тебе это мешает. Что такое мир? Это гигантский рынок, где бродят, обмениваются товарами люди. Но, чтоб я сдох, такой привередливый пошел покупатель, просто кошмар! Ему подавай все лишь высшего качества. Чем мы торговали когда-то, а? Дегтем и квасом, родимой редькой и хреном, который ни хрена не слаще. Так ведь из рук рвали, было время! А теперь? Ой-ей, хрюкнет и толстым задом повернется.

Мелкий раскрыл рот и опять заорал гнусно:

– Знамо дело уморилась, умори-и-и-ила-а-а-ася-яа-а-а!

– Как он это терпеть ненавидит! – ужаснулась Анка.

– Ты представила, дитя мое, как это будет выглядеть на Европейском рынке? Европа просто зажмет ноздри и выставит нас. Ты ведь этого не хочешь, ты не хочешь гулять желанным гостем по европам со своим виртуозным квартетом, с первосортным вокальным товаром, в панбархатных платьях с жемчугами на этой… сладкой… шейке? – ласково мурлыкал Мелкий, трепеща губами, сомнамбулически, все ниже клонясь к Анке, к ее зазывно и неодолимо пульсирующей жилке на шее.

Он неистово верил в сказанное, нарисованное. Почти верил. Айсберг его идеи, которую он оседлал, искристо плыл над синеводной гладью, являя Анкиному взору грудку бело-сияющей вершины.

Но ниже, в сумрачной глыби, недоступная взглядам, висела гигантским пузырем ноздревато-серая и вековая платформа его бытия. Закон жизни там брюхатился, на коем плыл Мелкий.

Наездником на Анке он себя называл, седоком на породистой и нервной кобылке, которой только оставалось рвать конкурсные ленточки и брать призы.

Но не к чему было знать этой одаренной лошадке, что наездник-то, по генной своей неодолимой предрасположенности, имел скверную привычку питаться из яремной вены собственной скотинки. А также обладал дрессировочным навыком, после применения которого в любых драчках била копытом кобылка и рвала зубами врага седока своего.

Ну а истощившись под седоком кровью, голосом и статью до издыхания, обязана она была одарить благодетеля своего снятой с себя шкурой – для тепла в кресле под его мозолистой попочкой, коя в паре с кучерявой головой заботилась уже о новой скотинке, на которой удобно будет окончательно смыться на заветные берега Иордана и Мертвого моря.

Вторично, с деликатностью пискнули часы у Мелкого, напоминая о невозвратности уходящих минут.

– Нам пора, дитя, – сказал он, пригнутый властной тягой к Анкиной шее, с видимым усилием задерживая красненькую гузку рта в сантиметрах от яремной вены. – Ну-с, жду ответа.

«Да что ж это! – трясло, поджаривало ее. – Ведь уйдет, скроется сейчас насовсем… и никто более, никогда такое не посулит… «Отрекись!» – велит… так чего не отречься для виду, понарошку, а там разберись-ка во мне. Пусть учит для европ. Научит, а уж там развернусь, разгуляюсь по-своему… свое возьму, из горлышка твоего волосатенько выгрызу. Меня только на рельсы поставь – покачу со свистом, а не посторонишься – ушибу. Чтоб народная песня – не ходовой товар? Да тьфу на твою глупую кучерявость, дяденька».

– В город-то когда прибыть? – спросила деловито Анка, щурясь как от рези в глазах, ибо пронизывал ее всезнающей усмешечкой навылет Арнольд.

– К сентябрю, Анна Юрьевна, в сентябре и ждем в училище. Кабинет директора на седьмом этаже, номер сорок. С нетерпением ждем. Запомнили куда? Семь – сорок.


Загрузка...