ГЛАВА 1


Шел к концу второй акт «Сказки о царе Салтане» и приглашенный из Санкт-Петербурга специально к торжествам в Киеве тенор Фигнер истекал сладенькой кантиленой в арии.

Столыпин, сидевший в первом ряду партера рядом с Курловым, прервал на минуту тяжкую сверлящую думу и вернулся в зал. Отметил с мимолетной брезгливостью: врет. Тенор явно не дотягивал до унисона с флейтой и, выпевая грассирующе арию, купаясь в собственных фиоретурах, как воробей в пыли, напрочь не чувствовал образа. Полянская была хороша, как всегда, хоть и беременна. Премьер оторвался от зала, от потной мерцающей позолотой, парчой массы в партере, вновь вернулся к «Протоколам…». Они терзали его мозг вот уже несколько дней. Только что в Свято-Троицкой Сергиевой лавре вышло в свет их второе издание, сметенное в тот же день неведомой командой с прилавков, как и первое, в 1905 году. К вечеру он пригласил к себе Нилуса, журналиста-издателя, и обнадежил субсидией нового, третьего, издания. Уходя, изможденный, серый, будто испепеленный внутренним огнем Нилус опустошенно усмехнулся:

– И третье сметут, ваше высокопревосходительство. Я их видел: стаи курчавых картузников. Карманы, разбухшие от кредиток, и пролетки наготове. Увозят тираж в подвалы, закапывают, сжигают на свалках, топят в заливе.

Премьер давно уже, несколько месяцев, всей кожей ощущал хищно азартную дрожь сановного противоборства Химеры, вросшей в дворцовые лабиринты. Он бил в нее распоряжениями, законопроектами в Думу, докладами царю – она податливо и склизко продавливалась под ударами, захлебываясь газетным, журнальным визгом, воплями возмущения в парламенте, с тем, чтобы тут же обволочь премьерские усилия слизью саботажа. После чего Химера еще больше разбухала, сгущаясь в ядовитый субстрат, отравляя империю все нещаднее.

Тавром впечатанные в память высверкнули строки из «Протоколов…»: «…когда мы ввели в государственный организм яд либерализма и Конституцию, вся его политическая комплекция изменилась: государства заболели смертельной болезнью – разложением крови. Остается ждать конца их агонии». Они сумели отравить вождизмом Гапона, и тот, сгрудив рабочие сонмища под Зимним, подтолкнул царя завалить площадь трупами. После чего Витте набросил на разжиженного монарха шипованную узду Конституции. Чем и был запущен механизм распада и самоедства. Гениально сработано.


«Конституция, парламент есть ничто иное, как школа раздоров, разлада, споров, несогласия. Трибуна не хуже прессы приготовила правительства к бессилию и тем сделала их лишними».

Дума превратилась в индюшатник, где испускают балаболь-ные вопли напыщенные разномастные индюки, тотчас сплачиваясь гузками перед любым законопроектом премьера. Он стал лишним, тонул в этом фарисейском болоте.

Но, слава Богу, слава Богу, земельная реформа взматерела и набрала силу. Ее уже невозможно завернуть вспять, голод подрублен, отбит и преследуем сибирским середняком…

Наша власть – в хроническом недоедании и слабости рабочего, потому что всем этим он закрепощается нашей воле. Голод создает права капитала на рабочего…


Именно! Голод – их плеть и кнут, их ярмо! И премьер, осмелившийся восстать, вырвать из местечковых лап эту плеть, распилить ярмо на крестьянской шее, он ныне главный враг всемирного Кагала. Восемь покушений… издевательства, науськивание желтой прессы. Искалечены взрывом Адя и Наташа, ледяной сквозняк змеится со двора, где вылеплена немецкими руками снежная баба Аликс при Романовых. Премьер фактически отстранен от премьерства. И все это надвигалось неумолимо, последовательно, железной поступью, впрямую продиктованной «Протоколами…».

Чей сатанинский ум запустил в мир этот гибрид гадюки крота и скунса, подгрызающий союз христианских государств золотыми резцами? Договор «Священный союз» был подписан тремя европейскими столпами, тремя самыми последовательными в христианстве монархами: императором Александром I, королем Пруссии Фридрихом Вильгельмом III и императором Австрии Францем I.

«Протоколы…» вынесли свое резюме об опасности Европейских монархий, в центре коих – Романовы:

«Русское самодержавие – единственный в мире серьезный враг наш», и их адская машина истребления пришла в действие. Александр I был отравлен медленно действующим ядом «Аква Тофана». Николай I отравлен собственным врачом Мандтом. Александр II был.убит в 1881 году. Династия Романовых зарывалась в склепы. Параллельно истреблялись Гогенцоллеры и Габсбурги, изощренно и последовательно, как и предписывалось «Протоколами…».

Кто их создал? Это должен быть нечеловеческий ум и, может быть, не один. Как множество поколений и разумов создавали Евангелие, так здесь сгрудился в стаю синклит антиевангелистов, чтобы сообща вывести универсальную бациллу гниения человечества, а затем царить в этой гнили до скончания веков, виртуозно играя на людской доверчивости, стадности, жадности и просто слабости.

Но была ведь нелюдь изначальная, породившая идею. И под нею заухал, заворочался бегущий от света потусторонний интернационал: Ермунганд, Беллер, Дану, мать демонов Вритра, Шива со бхутами и конечно же наша шустро шестерящая парочка: Жидьмак с Тьмагиней – писцы и разносчики людоедского манускрипта.

Ныне в мире все по нему, все по параграфам: рушатся устои, вымирают дети, размазывается похабная грязь по душам, плодятся покорные дебилы с вытравленной волей к сопротивлению. И он, один из восставших, обессилен, обессочен. злорадно отлучен от трона и дел. Что далее?

Далее – конец, физический, скорый, возможно сегодня же.

Этот вывод навалился на него совокупностью фактов, которые начали копиться с момента отъезда из Петербурга в Киев. Убрана охрана, адъютанту Прозорову телеграфировали из Петербурга о выделении премьер-министру на охрану… двух жандармов. Это после девяти покушений. Охранник Столыпина отчего-то посажен далеко в задних рядах. Невнятная, похабная возня Курлова, Спиридовича и Кулябко с местным агентом Богровым, зачем-то допущенным в оперу. Ни полицию, ни жандармерию не велено, пускать в зал генерал-губернатором Гирсом.

Факты плотно, без зазора нанизывались на стержень заговора против него. Их холодно и бесстрастно фиксировал ум, тренированный в долгом наблюдении заговорщиков.

И что предпринять? Уехать, сбежать?

Он медленно растянул губы в усмешке под усами: вот этого они не дождутся.

…Сановная, блистающая регалиями толпа выплескивалась в фойе после заключительных аккордов второго акта.

Столыпин – один, окутанный душным коконом отторжения, шел к ложе правительства в партере, волоча за собой паутину взглядов: липких, жгущих злорадством.

Мы противопоставим друг другу личные расчеты гоев, религиозные и племенные ненависти, взращенные нами в их сердцах в продолжение двадцати веков.

«А вот здесь врете – это не ваше: кишка тонка и ум короток. Это своровано у римлян: «РАЗДЕЛЯЙ И ВЛАСТВУЙ».

Эти толпы с наслаждением бросятся проливать кровь тех, кому они завидуют.

Толпа, все та же толпа, орущая пока про себя: «Распни его!» И разница невелика: та была одета в рубище, эта – в парчу.

Премьер шел к министерской ложе, чтобы оттеплиться душой, поврачевать надрыв близ Кривошеина. Пожалуй, лишь он, министр земледелия да Коковцев не предали, не отшатнулись.

Вход в ложу загородил серо-ливрейным туловом камердинер.

– Не велено-с без пропуска.

В глазах тупое торжество.

– Прочь с дороги, хам! – в ложе взвился, прянул со стула Кривошеин, лицо крылось бурыми пятнами. – Не узнал премьер-министра?!

С хищной силой скрутилась спираль жадного внимания, облепляя Столыпина: премьера велено не пущать в премьерскую ложу! Кем?! САМИМ?!

– Ты слышал? Уйди с дороги Его Превосходительства!

– Не велено-с, без пропуска, – с чудовищной, явно дозволенной наглостью загораживал дорогу лакей.

– Оставьте, Семен Власович, – брезгливо поморщился Столыпин, – Фредерикс с Курловым, не выписав пропуск в ложу, переделывают публичное зрелище в дешевый фарс.

– Мерзость! – Кривошеин выбрался из ложи.

Они вышли в фойе, двинулись по малому кругу близ колонн.

Столыпин глянул искоса, уронил со слабой улыбкой:

– Рискуете, Семен Власович, на мне, прокаженном, уже поставлен крест двором с молчаливого согласия Государя. Но вам еще служить России, нашему делу…

– Петр Аркадьевич! – струнно натянутый Кривошеин глянул беспомощно, страдающе. У него дрожали губы. – Я, кажется, не давал повода так… так… оскорблять меня!

– Ну полно, полно, голубчик, – повинился Столыпин, – простите, ради Бога, сам не ведаю, что несу.

– Какая мерзость! – возвращаясь к инциденту у ложи не мог успокоиться Кривошеин. – Наш хам – самый хамовитый в мире.

– Видите ли, на уровне Фредерикса и Курлова недопуск сановника в ложу лакеем предполагает немедленное харакири от публичного позора. Но не доставлять же всем такого удовольствия. Да и кинжал дома оставлен.

Они завершали первый круг, когда из толпы вычленилась тучная пара, опасливо сближая свою траекторию с двумя отторженцами. Она наводила «дуло лорнета» на грудь Столыпина долго и обстоятельно. Наведя, наконец, спросила с сокрушительным акцентом:

– Косподин Столыпин, какое знашение имеет крест на фаша грудь?

Согласно, отечески закивал головой ее спутник:

– Я-я. Крест ошшень походит как над могила.

– Стыдитесь, сударь! – резко одернув дворцовых опоссумов, шагнул вперед Кривошеин.

– Он не сударь. – Вязкая ярость вздымалась в груди Столыпина, поднималась к горлу, судя по акценту, его статус-кво.

«Herr». А она, следовательно, херрова фрау.

Он говорил, не повышая голоса. Но сталь, звеневшая в нем, легко пронизывала душный блеск фойе, его слепящее безмолвие, вонзаясь рублеными клинками в плотоядно затаенную толпу.

– Итак, фрау, утоляя вашу любознательность, отвечаю: сей крест получен мною от управления «Красного Креста» во время русско-японской войны за пожертвования медикаментов для тяжело раненных. Принимая во внимание опус вашего «herra»: «ошшень походит как над могила», – желаю вам удостоиться столь же могильных крестов во время, не приведи Бог, русско-германской войны.

Он жил на своей земле, обильно политой кровью проторуссов, на коей взросли кровные обычаи, нравы, выпестовался великий сказочный русский язык. И он не намерен был терпеть в этом языке плебейски наглого акцента от не гостей, самозванных вторженцев.

Отстраняясь от пары, перекипавшей в удушливо растерянной злобе, трубно, уже не сдерживая командорской, все еще принадлежавшей ему власти, послал Столыпин жесткий оклик-запрос через весь зал к генерал-губернатору:

– Господин Гирс!

– Я вас слушаю, – помимо воли подтянул чрево генерал.

– Вчера, во время освящения памятника государю Александру II, евреям учащимся запрещено было идти с крестным ходом. Из чьей головы вылупился сей многомудрый приказ?

– Приказ попечителя учебного округа Зилова, – нервно пожал плечами, вытирая лоб платком, Гирc.

– И вы знали об этом заранее?

– В общих чертах, ваше превосходительство.

– Знать в общих чертах о распоряжении Зилова – все равно, что быть «немножко беременной». Как вы могли допустить такую низость, этот зоологический антисемитизм к отрокам и отроковицам?

«Их антисемитизм нам нужен для управления нашими меньшими братьями».

Вновь ослепила вспышка из «Протоколов…».

– Я не намерен разговаривать и отчитываться в таком тоне! – сорвался на постыдный фальцет губернатор, бегая пухлыми перстами по атласным лацканам фрака.

– Вы будете отчитываться, – брезгливо обрубил истерику Столыпин, – но уже не премьер-министру, а следующей революции.

Они развернулись и пошли в зал. Тяжкая остывающая лава всклень заполняла плоть премьера. Она выжгла все шлаки, всю второстепенность бытия, оставив лишь не поддающуюся переплавке тоску.

– Петр Аркадьевич, – взял Столыпина за локоть Кривошеин. Всматриваясь страдающими глазами, предложил: – А не трахнуть ли нам по рюмашке коньячку? До звонка еще немало времени.

– У вас бесценный талант, Семен Власович, ловить фортуну за хвост в надлежащий момент. Трахнем. И не по одной.

Но сначала главное, то, что бередит душу. Вы только что из Сибирей. Как там наши протэжэ Старобардовцы? Что староста Прохоров?

– Нет слов для описания, Петр Аркадьевич. Немеренная ширь, роскошь свободного труда. Тайга кишит зверем и… гнусом. Затеряться бы там на месячишко с берданом и накомарником – полжизни не жалко. А Прохоров – Орел! На диво цепкая, корневая натура, предприимчивый, стальной характер. Истинный вожак-оратай. Его сыну Никитке всего-то двенадцать годков, однако мужскую работу вровень с отцом тянет. У них ныне отменная школа, свой синематограф, телеграф, коим без робостей телеграфируют в Британию и прочие Европы на предмет торговли хлебом, маслом, соболями, кедровым орехом.

Богато, широко живут, сеют почти без пахоты – плоскорезным диском по целине.

– Никиток у Прохорова в отпрысках наследных… чудно! Отрадная весть для меня… да что там: для всей России хлеборобной.

– Так я жду в буфете, Петр Аркадьевич.

– Идите. Вскорости догоню. Вот только несколько слов Коковцеву. (Увидел Столыпин своего вероятного преемника через распахнутые двери в зале.)

Он вошел в зал. Неторопливо, со слабой улыбкой приблизился к Коковцеву, взял под локоть:

– Вы уезжаете, граф?

Тотчас заскользили к ним, придвигаясь, две кометы, с фееричными хвостами сплетен и слухов, – Фредерикc и член Госсовета Немешаев. Коковцев развел руками:

– Сожалею, Петр Аркадьевич, но вынужден, дела неотвязны и неотложны.

– Боже, как я вам завидую.

– Что так?

Коковцева поразила выплеснувшаяся в голосе премьера немеряно черная тоска.

– Впрочем, пустое. Одолевает в последнее время некая никчемность бытия: премьер, уже взнуздавший себя, вновь был застегнут на все сановные пуговицы.

– Вам ли это говорить, Петр Аркадьевич, сделавшему для России…

– Оставим, граф. Вы же все видите и понимаете. По всем признакам дело реформ переходит к вам. Я подошел выразить мое полнейшее удовлетворение оным поворотом. Я признателен за ваше честное мужество, коим вы руководимы в нынешнем крысином шабаше при дворе. Ради Бога, не дайте им прогрызть хребет реформ!

– Петр Аркадьевич, помилуйте, может, вместе отбудем? Сочту за честь предложить место в моем купе. – Коковцев с острой жалостью вглядывался в каменно любезного Столыпина, ронявшего напутственные фразы, более схожие с эпитафией.

– Прощайте, граф. Храни вас Бог в пути.

– До встречи, Петр Аркадьевич, в Петербурге.

Столыпин не ответил, с застывшей улыбкой подталкивая Коковцева к выходу.

Долго смотрел ему в спину. Пронизало сожаление о своем отказе уехать: ах, прочь отсюда, прочь! Однако… к жизни, к смраду ее пора.

Развернувшись, вышел в широкий срединный проход зала. Остановился напротив Фредерикса, заложив руки за спину. И министр двора, притянутый гипнотической силой ледяного, препарирующего взгляда, который ввинчивался ему где-то между бровями, двинулся к Столыпину, на ходу опрастываясь пахучими кругляшками слов:

– Ваше высокопревосходительство, господин Столыпин… мне доложили об инциденте у правительственной ложи… тупой малоросский бедлам с пропуском возмутителен! Я настоятелъно распорядился учинить следствие, разобраться с Кулябко…

Фредерикс осекся.

Столыпин смотрел мимо, куда-то за плечо министра двора. Фредерикс оглянулся. По проходу мелким торопливым шажком приближался чернявый молодой человек с редькообразным вытянутым лицом, в засаленном, осыпанном перхотью сюртучке. Согнутая в локте правая рука его нелепо и куце торчала, прикрытая над кистью театральной программкой.

ВОТ ОНО!.

Столыпин неотрывно глядел на приближающийся фатум. В какую местечково ничтожную оболочку вырядилась его судьба, испускавшая вожделенный ужас сквозь провалы расширенных зрачков.

Сознание, встрепенувшееся было в поиске штабс-капитана Прозорова, маячившего где-то у входа, было одернуто и призвано к порядку волей премьера. Теперь оно виновато умащивалось в гнездовье души, начиная итожить прожитое, набухая с каждым мигом значимостью происходящего: ему дано было время осознать все и подготовиться.

Столыпин смотрел на Богрова. Все стало на свои места. Хаос и сумбур сегодняшнего дня выстраивался в четкий логический ряд: отобранная с санкции двора охрана, оттеснение на задние ряды Прозорова и охранника Есаулова, недопуск в зал полиции и жандармерии, клейкое, путаное вранье докладов Веригина, Кулябко, Спиридовича о террористах Николае Яковлевиче и Нине Александровне, об Аленском-Богрове.

…Богров подошел и остановился в двух шагах, выставив прикрытой программкой браунинг.

ИТАК, ВОТ ОНО!

Столыпин смотрел на Богрова, и свинцово-тяжкая брезгливость его взгляда сковала филера-хамелеона. За этим взглядом державно клубилась магия столыпинского имени, властно проросшего во всех европейских дворах в последние годы. Это имя олицетворяло имперский хребет России, ее взматеревшую мощь и грозную силу. Российская империя, заквашенная столыпинской реформой, взбухала на планете необъятной хлебно-духовитой квашней, заполняя все геополитические пазухи и щели хлебом, маслом, золотом, мехами, рудой, прокатом, выдавливая из этих щелей все европейские худосочные притязания.

И это неостановимое заполнение в конце концов поменяло местами исторически закостеневшую иерархию: имя премьера теперь ставилось в Европах впереди имени монарха.

Свершившаяся перестановка и мощь России, порождая ненависть двора Романовых и иудейско-банкирского кагала, вызвали преждевременные роды имперского чрева.

Чрево уронило в мир мокрого, богрового выродка-недоноска – с браунингом, тараканьими усиками, с трухлявой душонкой, изъеденной страхом разоблачения и маниакальным рефлексом Герострата.

…Он стоял, скованный взглядом премьера, оцепенело, отсчитывая отпущенные ему и бесполезно утекавшие секунды. Крупная дрожь, сотрясавшая руку, сбросила программку, и браунинг в грязно-белой кисти теперь суетливо ерзал дулом перед широкой, увешанной регалиями грудью. Все тот же оцепенелый кроличий ужас – как и вчера в Купеческом саду – не давал филеру нажать на курок.

Столыпин доламывал обмякший, разжиженный взгляд убийцы, высясь каменным командором. Он готовился для шага вперед, чтобы выхватить из бескостной руки оружие (такое уже было с Розенблюмом в спаленной усадьбе Тотлебенов), когда рядом, в оркестровой яме, резко и гулко хрястнул о пол пюпитр. Скрипач Берглер, вернувшийся в оркестр первым к концу антракта, зацепил его ногой.

Столыпин на миг метнулся зрачками на звук, и Богров, обморочно изнемогавший под гнетом премьерской воли, ощутил тычок освобождения. Будто лопнула струна, все туже врезавшаяся в череп. Жадно хватнув воздух, он дважды нажал на курок. Развернувшись, ринулся вихляющей рысцой к выходу. Через несколько шагов неодолимо любопытным позывом развернуло его голову. Премьер стоял!!

Левая рука его широко, замедленно крестила императорскую ложу.

Столыпин ставил крест на династии Романовых, переживших преданного Столыпина на шесть лет.


Загрузка...