ГЛАВА 40


Она пыталась вставить ключ в замок библиотеки одной рукой, удерживая в другой кипу газет, когда кургузая, густая тень, влипнув в стену рядом с дверью, фистульно спросила:

– Где ти была?

Она ойкнула, дернувшись в развороте, ударилась плечом о дужки замка.

Позади стоял Тушхан. Серый спортивный костюм торчал воротником на бычьем загривке, известковой едучестью отблескивали белки глаз на черном блине лица.

– У Ивана Пономарева была. Вам письменно отчитаться об этом, с подробностями, или устным докладом обойдетесь?

Она кипела гневом: всполошенно, пойманным воробьем колотилось в груди сердце.

Он переступил, опустил с плеча спортивную сумку.

– Не нада подробност. Чшетыре чшаса тибя ожидаим. Хотел хабар новост придлагат. Такой один раз за джизня бываит.

Она беззвучно засмеялась.

– Что-то подобное я уже выслушала утром, перед вашим отъездом на соревнование: шестнадцать ковров, кубачинское серебро с золотом и прочее.

– Ковры-мовры, сирибро-мирибро тьфу тепер, – сумрачно отсек Тушхан утренний посул.

– Даже так? Ну, сатир. Разве устоишь перед хабаром, рядом с которым ковры-мовры-тьфу. Заходите.

Они зашли в читальный зал.

– У вас четыре минуты, Тушхан, за четыре часа ожидания. Больше уделить не могу: мне надо Аиду у тети Глаши забрать.

– Слушай сюда, Ирэна-ханум.

Ханум – вся внимание – посмеивалась, свернувшись уютным калачиком в углу топчана, ибо мерцал в душе, благостно согревая костром, перепелами, горячими ладонями сказочно-цирковой Иван… Ванечка.

– Я сиводня мастир спорта норматив виполнял, самый маладой мастир с балшой пириспиктива. Газета заптра про это пичатать будит. Миня сборная области записали.

– Неужели мастера выполнил? Коль не сочиняешь – действительно событие. Поздравляю.

– Падажди паздравлят. Это сапсем неболшой палавина хабара.

– Даже так?

– На саревновани дядя мой был. Балшой чалавек в Махачкала: началник весь Потребсоюз. Кирасны рыба, икра-микра для Москва поставляет.

– И где же связь между мастером, дядей и икра-микра?

– Дядя миня своим пиридставител в Грозном от махачкалински Патребсоз дэлаит. Горком хадил, Исполком хадил – согласовани дэлал. На той нидели чилен ка-пе-ес-ес миня пиринимат будут.

– Действительно, Тушханчик, вы сегодня некая шкатулка с сюрпризами, – с острым пронзительным любопытством осматривала она этот мускульно-икряной мешок с сюрпризами, ломавший на потеху всему аульскому люду непыльную работенку старьевщика на кляче: «Стари тиряпки, калош, бризинтуха, всяки дургой хурда-мурда сабираим…»

Как-то незаметно, греховно-тревожно разбух за эти минуты Тушхан в ее сознании.

Пронизанная раскаянием, распрямилась она пружиной, чеканя жесткие, холодного блеска слова:

– Рада за вас, Тушхан-оглы. Будем читать газеты про икряные и спортивные ваши рекорды. Мне пора.

– Одна минута мине осталась, Ирэна-ханум. Дядя сказал: сапсем пулоха здоровье у мой атец. Он в ауле Карамахи живет. Балшой мулла там. По-вашему – поп. Его сам товарищ Каганович знаит. Писмо яму писал адын раз.

Он сноровисто вынул из сумки узорчатую бутыль, два хрустальных фужера и большую плитку шоколада. Разлил из бутылки полные фужеры, с хрустом оторвал обертку, разломил шоколад.

– За здорови отца випит нада. Чтоб ему ни скоро умират. Мой звани – мастир спорта – тоже раз в джизни случаица.

Не откажи, Ирэна-ханум. Откажишь – сапсем как сабак побитый пойду.

– Это что за фокус? – изумленно выцедила она. – Нехватало мне ночью с Тушканчиком собутыльничать. Ну-ка, немедленно прибрать все. И – до свиданья, мастер спорта по «стари тряпка и дургой хурда-мурда».

Учтивая брезгливость, проросшая в ауле к старьевщику, пролилась на Тушхана из ее уст.

Вскипал он ярой, мстительной жестокостью, преобразовавшейся на лице в ослепительную, кипчакского оскала улыбку.

– Я знаю, за что пит с тобой будим…

– Мне закричать? Долгушин ведь рядом живет, участковый.

– За Ивана випьем. За лубоф вашу и свадьбу, Ирэнаханум.

– Ах, злодей, хазарин лукавый! – изумилась она. – И ты за нашу любовь и свадьбу пить будешь?

– До дна випью. Патом за Аидой пайдем, памагу, как брат. И ти пэй до дна. Чтоб семья, дэти ваши кирепки, здорови росли.

– Вот за это я выпью! Именно за это, – решилась она.

– Маладэц. За Ваньки победу пьем. За мой поражени. Сиводня всю ночь волком выть буду, навэрно, плакат тожи буду.

– Завтра всем аулом слезки тебе вытрем. Что это? – Она взяла в руки бокал с тяжелым, темно-янтарным, маслянисто колыхнувшимся напитком.

Коньяк дагестанский. Яво буржуй Черчилль у нас за золото пакупаит.

Поднося фужер ко рту, опустил он набрякше-чугунные веки, завесив ими глаза, поскольку пер из них лютый азарт загонщика.

Не такой коньяк покупал буржуй Черчилль. Не этот. Этот вообще не продавался.

Она глотнула дважды. И застыла с раскрытым ртом. Судорожно трепыхалась грудь в попытках вздохнуть. Градом лились слезы.

Всего в двух потайных подвалах, знакомых Берии, двух на весь Дагестан, колдовали над этим коньяком. Десятилетней выдержки коньячный спирт настаивался в дубовых бочках на маральих пантах и белужьей хорде, на семи горных травах, которые собирали приставленные к этому делу старухи в нужный осенний месяц, в ранний, предрассветный час.

Такой напиток пили наперстками. И старый становился молодым на время, а из зрелого ломился к продолжению рода племенной бык.

Наделил дядя племянника на радостях от «мастера спорта» напитком каганов и богов.

Встал Тушхан, задернул шторы на окне.

– Что… ты… делаешь?! – наконец всосала с хлипом воздух Ирэна.

– Нашу свадьбу дэлаю. Ванька падаждет.

– Пошел вон… подлец, дрянь…

Она попыталась встать. Но с ужасом поняла – не на что. Ног не было. Вместо них внизу разжиженно пульсировало нечто чужое, неподвластное воле.

Он развернулся у окна, вобрал взглядом ее всю, от ног до головы, чувствуя, как трепещет, разбухает в звериной похоти каждое мускульное волоконце, каждый волос.

– Сейчас орать буду… сядешь в тюрьму! – стремительно немеющие губы едва справились с последними словами.

В низу живота разгорался каменным цветком жар. Полз вверх. От него набрякла грудь, каучуковой упругостью взбугрились сосцы. В буйной томительной истоме заходилось сердце.

– Давай, киричи. Сама ночью пустила, сама коньяк пила. Сама миня захотела – так Долгушину скажу.

Он брал ее, блокадно изголодавшуюся по самцу, трижды за час, зажимая ей рот, из которого рвался какой-то неведомый доселе, кошачьих обертонов визг.

Через час, удушливо шибая потом, лежа впритык рядом на узком топчане, выталкивал из груди Тушхан рваную мешанину слов:

– Все типер! Моя ти, ханум… сапсем моя. Сына… родишь мине… Карамахи мой балшой дом стаит… Махачкала тоже квартира ест, дядя дал. Море за окном теплиё… купаться… будишь… персик, хурма, виноград кушат мунога…

Золото, сирибро, бирлянт тибе дадим… атэц все даст – я адын его сын. Я Чечен-аул зачем пириехал? Махачкала военком плахой, упрямый как баран, мине армию хотел забират. В Грозный военком хороший, яво дядя просил… Ха! Жирно просил! Он согласный стал Тушхану отсрочка дать, спортом мунога заниматься.

Зачем плачешь? Скоро Ванька сапсем забудишь. Он тибе как ишаку арба нужен. У миня ти духи нюхат будишь, у него – солярка и салидол. У миня бархат наденешь – у него драп-дирюга…

«Курва» – отчетливо вклещилось в нее слово, которое теперь зависнет над ней, влипнет несмываемо, пока она будет скрю-ченно ползать по чечен-аульским улицам. УЕЗЖАТЬ НАДО!

«Надо было, Ванечка, вовремя давить этого! Первым быть! Бабе всегда первые нужны, – вымученно и жалко пискнуло подобие оправдания где-то в сумрачном подвале души. – Но тут же нещадно прервалось прежним: – КУР-РВА!»

– Аиду давно пора забрать… – простонала она. Попыталась подняться, но тут же вновь рухнула на спину: – Господи… чем ты меня опоил, сволочь?

Тушхан взвалил ее, бескостную, на плечо. Потушил свет. Вышел на крыльцо, запер библиотеку. Вобрал воздух полной грудью, выдыхал долгим, утробно-торжествующим рыком.

На стук в окно тетки Глаши скрипнула дверь. Из тьмы забубнил голос:

– Шож ты, Ирка, гулена, вытворяешь? Ребятенок извелся весь… исплакалась. Заснула, сиротинка, недавно… Ой! Хто тут? Это чего такое стоить?

– Это я, Тушхан, тетка Глаша.

– Какого рожна тебе, бугай чертов? А Ирка иде?

– Зидесь она. На пиличе немношко висит.

– Г-господи… чаво с ней?!

– Чаво-чаво… ничаво, тетка! Чуть пияная. Випили мы, нашу свадьбу дэлали.

– Каку-таку свадьбу?! О е-о-о мое-о-о-о! – ахнула, заголосила Глаша.

– Чиво киричишь? – рявкнул Тушхан. – Она замуж за Тушхана идет, Тушхан женицца. Аидку дочери биру. Через девьят месяц ишчо сын будит. Сиводня сына дэлали – турудилис. Панимаешь?

– Ой, мама… а Ванек Пономарь иде? Яво куды ж?

– Чертовая матерь твой Пономарь пошел, – каменея, пояснил Тушхан. – Закиривай свой рот. Нашу Аидку давай.

Он притулил спящую девочку ко второму плечу, понес двоих к дому Ирэны, дискантным тенорочком урча под нос из «Ашик – кериба»:

Дэнги ест? Ест, ест! Мунога ест? Ест-ест.

Ах ти, козочка моя, вийди замуж за миня…

Дернулась, застонала на плече Ирэна от невыносимой муки вхождения в новую роль. Бутафорской давленой мишурой теперь хрупнули под ногами Ленинград, музеи, белые ночи – все рухнуло, разлетелось. Отгорел, залит липкой спермой, вонючим потом хрустальный вечер с Ванечкой. Не отмыть, не отскрести до могилы.

– Тэрпи коза, мамой будиш, – по-хозяйски загасил ее стон, как окурок подошвой, Тушхан.


Загрузка...