L. b. s.[1]
Заядлым любителям исторического развлекательного чтения настоятельно советуем поскорее пропустить авторское вводное напутствие и немедля приступить к первой главе-капитулу. Читайте с Богом!
Прочим же нашим благосклонным читателям предлагаем сие немалое предисловие-экзордиум, дабы благорассудить, достойно ли сугубого интереса это произведение, исполненное в модернизированном жанре литературной ареталогии. И главное — возможно ли современному автору-беллетристу первой четверти XXI века от Рождества Христова пристойно и уместно составить, описать, сочинить актуальную агиографию достославного отца и непревзойденного Церкви Христианской учителя Аврелия Патриция Августина (13.11.354-28.8.430) — грамматика, ритора, пресвитера, епископа из древнеримского Гиппо Регия, по-гречески именуемого городом Гиппоном.
Можно и должно ли спросить себя, что суть общечеловеческая длительная тысячелетняя история и скоропостижные даты жизни отдельного человека как не краткое предисловие-пролог? Катехизированный ответ напрашивается сам собой; он стоит сопоставления с тем невообразимым объемом данных, сведений, информационных массивов, каковой будет овеществлен, рассказан, написан, отпечатан, воспроизведен впоследствии. Не упоминая уж в суесловии о трудно представимой, во многом неизреченной и неописуемой жизни вечной в раю, быть может, для кого-то вечной адской смерти. Ибо так или иначе, той либо другой финальной бесконечности предержаще предшествует кратковременное и ограниченное земное бытие каждого человека или cooобщecтв людских.
Кто-то, постигая скоротечную предержащую и преходящую современность или отдаляясь от нее, предпочитает наскоро пролистывать, порой вовсе опускать исторические введения-пролегомены не глядя, не читая, анахронически. Но кого-то ранее, до того предварительно замеченное, предопределенно выделенное и очерченное заставляет приостановиться. Тем самым благородная история обязывает пристально всмотреться, проникновенно задуматься над теми первоосновами, с какими жили, с чем пребывали прежние племена-народы во времена давно прошедшие, о каких идет речь устная, письменная, печатная, повествуется на страницах и в строчках исторических романов, в хронографиях либо монографиях былых книжников и присных ученых историков.
Казалось бы, не к месту равнять легкомысленную беллетристику с авторитетными, солидными историческими исследованиями. Или ставить ее наравне с внушающими заведомое уважение древними пергаментными кодексами-манускриптами в увесистых переплетах. Однако не нами это придумано, поскольку повелось подобное сравнение от авторитетнейшего Аристотеля. Стагирит первым иронически заметил в «Поэтике», что Геродота Фурийcкoгo, то бишь отца истории в нынешнем банальном славословии, вполне можно облечь в стихотворные размеры и напевы. Надо думать, продолжим мысль корифея, то Гомера, в свой черед, возможно переложить презренной прозой. Коли на то пошло и выйдет дословно по Аристотелю: поэзия в метрических формах трагедии и комедии есть «серьезнее, философичнее», — нужно понимать, научнее, — нежели тогдашнее историческое знание образца середины IV века до Рождества Христова.
Данный перипатетический дедуктивный тезис Аристотель Стагирит опосредует, аргументирует тем, как поэзия больше говорит об общем, а вот история и историки времен прошедших — о единичном. Например, чего тогда сделал или претерпел во время оно какой-нибудь Алкивиад, с точки зрения фактической достоверности объясняет общепризнанный универсальный корифей всевозможных античных наук.
При этом склад событий у теогониста Гесиода или сюжет для нас анонимного автора «Рапсодической теогонии» в первой части «Поэтики» Аристотель весьма симптоматично не поминает. Очевидно, невзирая на орфические гекзаметры, он поместил их под покровительство несерьезной музы истории Клио, увенчав научно-философскими лаврами только трагедийную Мельпомену, комедийную Талию и мыслимым образом Каллиопу, заведующую эпосом.
К вопросу, почему Аристотель так пренебрежительно отнесся ко всем ему заведомо известным сюжетным историческим рассказам-сказаниям, к историкам-«мифологам» (в его же терминологии) мы еще диахронически или синхронически вернемся. Пока же перенесемся поближе к настоящему и подлежащему, недавно наступившему третьему календарному тысячелетию нашей христианской эры.
Начиная с нового времени, (берем за исчисление общемировую хроносистематизацию) феноменальные обобщающие познавательные атрибуты, какие выделил Аристотель Стагирит, не сразу, но постепенно почти всецело переходят от метрической поэзии к вольной прозе, освобожденной от оков метра или рифмы. В общем и в целом в течение XVII–XIX столетий обрели популярность и распространение бытовые, романтические и плаксиво-сентиментальные повествования, в обобщениях и в частностях трактующую жизнь человеческую. Тогда же появился и такой специализированный жанр изящной прозаической словесности, как исторический роман с реальными и вымышленными персонажами.
Над собственными вымыслами прагматичные сочинители исторической прозы слезами катарсиса по Аристотелю не очень-то обливались, антикварно умывая руки. И потому достаточно резонно пользовались старыми хрониками, анналами, летописями, выбирая из них единичные факты и акты, события, деяния и сюжеты; или же предвзятые оценки из прошлого. В том же литературном обобщении подчеркнем — взялись трудиться эти писатели, литераторы и литераты воистину исторически, согласно опять-таки Аристотелю Стагириту.
В свой резон к началу XIX века ученые историографы, не покладая рук и гусиных перьев, принялись осваивать чисто беллетристические нивы и пажити, обобщая, укладывая, систематизируя, группируя, комментируя, трактуя хронографические сведения. Паки и паки без устали трудились и толковали они историю всяк на свойский лад, аршин или салтык, кому как вздумается. Тем паче, если им в развитии двух с половиной тысячелетий назойливо не давали покоя подбрасываемые со всех сторон различные философские трактовки исторических процессов. Частное-то оно частное, частичное, но в нем тот, кто увлечен философией истории, неустанно умудряется, ухищряется индуктивно находить нечто общее, намеки и уроки.
Таким вот урочным образом к середине позапрошлого века практически сравнялась интеллектуальная значимость сочинений записных ученых мужей о прошлом и познавательных романов, специализированных на истории, включая тому подобные произведения, выпущенные в свет популярными авторами. Об их сравнительных литературно-художественных форматах и эстетических достоинствах мы многоречиво или красноречиво рассуждать не станем, принципиально и априорно. Так как довольно многоразличная гуманитарная литература в современном русском языке помещается в разряд сугубо научной.
В универсальной развивающейся истории все человеческое находит обособленное время и отдельное место, поэтому коммуникативная, популяризаторская ценность чистой воды романических сочинений вопреки их сомнительной достоверности, анахроническим ляпсусам и поверхностной правдоподобности зачастую превосходит опусы историков, достоименно сподобившихся академических званий и ученых степеней. Задумайтесь, способно ли выдержать масс-коммуникативную и когнитивную конкуренцию «Нашествие Наполеона на Россию», произведение кадрового советского академика Евгения Тарле, на равных с историческим построением графа Льва Толстого «Война и мир»? Причем литературно соперничая, состязаясь за привлечение читателей в отдаленном будущем?
Оставляя поодаль, в стороне слог и пространность обоих авторов, наш вопрос, конечно же, риторичен. Потому-то мало кто столь эрудирован, дабы навскидку назвать имя любого из почтенных докторов Сорбонны, всю жизнь писавших об эпохе кардинала Ришелье. Притом и среди читающих по-русски едва ли кто-нибудь преминет «Трех мушкетеров» Александра Дюма-отца, коль скоро речь зашла о политике Франции в первой половине XVII века. Аналогично, о средневековом Париже большинство русских и французских читателей имеет историческое понятие, лишь глядя на него с высоты башен «Собора Парижской Богоматери» в ретроспекциях Виктора Гюго.
Спустившись классом или двумя пониже, мы с полным на то основанием можем поставить в один ряд некую условную кандидатскую диссертацию, успешно защищенную где-нибудь в захолустном эсэнговском университете, и близкий по тематике какой-либо исторический роман Валентина Пикуля. В это же время множество рукописаний прочих, сейчас заслуженно забытых присоветских писателей-историков, художественных и совсем малохудожественных, сполна пригодны к тому, чтобы их взять за основу при изготовлении дипломных или курсовых студенческих работ на истфаке в том же вузе, числящимся таковым лишь в силу странных туземных обычаев. O tempora, o mores!
Опять обратимся к далекому прошлому, когда Аристотель Стагирит на свое античное счастье знать ничего не ведал о приснопамятной для нас методике социалистического реализма, о политической ангажированности, зоологической партийности и узколобой злобной тенденциозности лирической поэзии и художественной литературы. Зато кое-что подобное на злобу дня в сказаниях-описаниях ему известных историографов он еще тогда, во время оно, видел в многообразных интерпретациях минувшего и предержащего. О чем он был прекрасно осведомлен и не находил в натуральной конъюнктурности чего-либо ужасного, если в его понимании человек есть «dzoon politikon», то бишь живое существо или животное политическое, городское. Так сказать, государственное, общественное, как принято условно переводить политизированное определение Аристотеля с древнегреческого на новые языки.
Оттого Аристотель и пренебрегал историческими записями-комментариями, безусловно отказывая им в серьезности и философичности. Ибо в классических понятиях античности история есть доступное и проверенное дееписание, событийный пересказ увиденного и услышанного. Иными словами, политическая журналистика и немного ненавязчивой комментирующей публицистики в нашем с вами, благосклонные читатели, своевременном коммуникативном понимании.
В древние времена чего-нибудь иного понимающая, образованная, умевшая читать публика не ждала и всякого прочего от историков не требовала. Хотя сами они постоянно претендовали на гораздо большее. К примеру, доселе известный Фукидид Афинянин во введении книги первой о войне между Афинами и пелопоннессцам амбициозно, в косноязычном переводе убежден, будто его труд «сочтут достаточно полезным все, кто пожелают ясно понимать то, что было, и что впредь, по свойству природы человеческой, может быть еще такое же или подобное». Меж тем прямые речи вождей и военачальников фронтовой корреспондент Фукидид (извините за анахронизм) незатейливо передал, как их запомнил. Но просит возможных читателей не беспокоиться — дескать, по смыслу у него все верно.
Верность античным принципам объективной журналистики также продемонстрировал Публий Корнелий Тацит в прославленных «Анналах». В книге первой он посулил рассказать об окончании времен Августа, затем перейти к принципату Тиберия и к последующим событиям «sine ira et studio».
«Без гнева и пристрастия», говорят иные, обращаясь к расхожему переводу. Увы, многим людям свойственно заблуждаться.
Давайте переведем, истолкуем эту современную крылатую фразу близко к историческому тексту и адекватно контексту Тацита. Потому как без ложной патетики он попросту обещал повествовать: sine ira — не раздражаясь попусту на прошедшее, sine studio — не углубляясь в малоприглядные исторические детали. При этом персональное субъектное отношение к прошлым событиям, а также поиск причин, их породивших, Публий Тацит словно бы решительно пожелал отбросить, употребив для того довольно сильное и образное выражение: «quorum causas procul habeo».
Вышло ли это у него или нет — судить его актуальным читателям. Однако субъективную интерпретацию минувшего, всяческие пристрастия и гневные эмоции стремящийся к бесстрастию историограф Тацит обязуется оставить на благоусмотрение почтеннейшей публике, как оно было принято в античности. По крайней мере ему хотелось писать для того, чтобы рассказать, но не доказать. Ad narrandum, non ad probandum, — констатируем его благие пожелания на латыни почти классической.
Что же такое история и обязанности историков, пожелал разъяснить потомкам другой классик античности — Марк Туллий Цицерон. История у него истинная свидетельница времен, свет истины, и жизнь памяти, и учительница жизни, и вестница старины. Засим, после панегирика, Цицерон патетически вопрошает: «В чем, как не в речи оратора, история обретает бессмертие?»
Вот так вот! Sic! Выходит, для Цицерона история продолжается во времени и пространстве лишь в сенатских политических дебатах или в судебных прениях. Самостоятельного фундаментального значения в научно-теоретическом обобщении на взгляд практического целеустремленного политика и эклектичного философа Марка Цицерона исторические изыскания и труды никак не имеют. Иначе-де не видать им бессмертия. Сильно заявлено!
Сходного принципа по всей видимости придерживался и римский принцепс Гай Тиберий Калигула, коему немногого недоставало, чтобы изъять из частных библиотек, книжных лавок скульптурные портреты и сочинения Тита Ливия. Последнего, по свидетельству Светония, чьим замечанием мы тут политично воспользуемся, цезарь Калигула всегда бранил как историка многословного и недостоверного.
Со времен двенадцати римских цезарей, описанных Гаем Светонием Транквиллом, к нашему прискорбию весьма мало что изменилось в общераспространенном отрицательном отношении к историкам и к толкованию истории. Далеко не случайно по сю пору историографов и в целом историческую литературу, научную и художественную, обвиняют в субъективизме, презентизме, в релятивизме, партидизме, в иррациональности, анахроничности, идеологичности и во многая иных грехов, наукообразно излагаемых.
Сами же историки, хронисты, летописцы тому дают немало поводов в самобытной приверженности к морализаторской публицистичности, благонамеренным фальсификациям и неистребимой склонностью подменять объективную реальность квазилитературными вымыслами и мифологией. Хотя мы тут не рискуем огульно клеймить позором всех историков и анналистов, обвиняя их в природной лживости, возлагать на них вину за искажение исторических фактов, а саму планетарную историю человечества, так или иначе трактуемую, саркастически упрекать в горькой ироничности.
Мы здесь всего лишь беспристрастно и нелицеприятно определяем объективное положение дел со всей поэтической, нашей литературной философичностью и серьезностью. Sine furor et predilectio, действительно без ярости и пристрастности. Наиболее, если в нашем отстраненном авторском постулировании в категории и критериях состоятельной научно-позитивной отрасли знания история не претерпела кардинальных трансформаций, практически не развиваясь на протяжении двух с лишним тысячелетий.
Людская жизнь, в том числе и художественная литература, существенно изменились, тогда как дескриптивные историки и материалистические, монистические толковники истории пребывают, состоят все в том же качестве и количестве старых исконных блудословий и доисторических несообразностей. Сама универсальная история раз за разом уличает во лжи тех, кто ее косноязычно описывает и бездарно обобщает. Все их потуги на осмысление исторических процессов исторически быстро устаревают и опровергаются по мере развития человечества. (К слову, довольно тут упомянуть аграрное мальтузианство и индустриальный марксизм.) Они нисколько не соответствуют действительному ходу и уровню суверенного и легитимного прогресса объективной истории человека разумного, наделенного мыслящей душой, осознающей себя в Боге, и от Бога данным ей существованием в творческом пространстве-времени.
Креативные постулаты, разумеется, не требуют доказательств, однако иллюстративные примеры им популярно необходимы. Поэтому в меру необходимости и беллетристической наглядности мы пойдем на риск сравнить метафорически историю, будто бы научную дисциплину, с астрономией и медициной. Ибо угрожающее планетарными катаклизмами звездное небо от нас столь же удалено, как и смертельная болезнь от фактически здорового человека. И то и другое видимы и потенциально могут в любое время обернуться фатальной неизбежностью.
Так, языческая демоница муза Клио по-прежнему нечто кропает чернилами или типографской краской. Пусть ее черновики уже не на папирусной ленте, а в экранных пикселах, сохраняемых в энергонезависимой памяти. Тем временем муза Урания поднатужась демонически вооружилась орбитальными телескопами далеко за пределами древних стихий-элементов и обзавелась глубоко в недрах земных, почитай в преисподней, железобетонными регистраторами всепроникающих нейтрино. Посему, в прогрессивном итоге, по отношению к истории Вселенной человечество имеет гораздо более основательный перечень, нежели в древности, никем не оспариваемых фактов и общепринятых гипотез.
Говорите, это, мол, звездные теории, весьма далекие от приземленной практики? Извольте, тогда попробуем обратиться к языческой богине Гигиее и ее родителю, обожествленному Асклепию-Эскулапу, кто с древнегреческих времен олицетворяют заботы врачевателей о здоровье человека, включая санитарию и гигиену.
Все же о прогрессе в астрономии и медицине мы упомянем вскользь, если наша озабоченность в значительной мере более касается исторических и литературных вопросов в заданном продолженном предисловии к роману о поздней античности и первоначалах нашей христианской цивилизации. Поэтому прежде допустимо предположить, как если бы кто-нибудь не из медиков, но историков древности вдруг оказался в наши дни. Будь то научно-технологически либо чудодейственно-тавматургически, вышеупомянутые те же Фукидид, Тацит, Светоний перемещаются, социализируются, адаптируются в современную нам эпоху первой четверти XXI столетия от Рождества Христова.
Полагаем, у всех троих едва ли бы возникли непреодолимые препятствия в осуществлении прежней профессиональной деятельности. Старые апробированные навыки работы с информацией им несомненно позволяют найти призвание и признание на телевидении, в прессе, в книжно-журнальной публицистике.
Допустим, Фукидиду вполне по интеллектуальным силам стать телекомментатором международных событий о локальных вооруженных конфликтах и стихийных бедствиях. Если он описал чуму в Афинах, то с тем же профессионализмом сумеет популярно прокомментировать и случаи птичьего гриппа и коровьего бешенства или лихорадки Эбола. Иного нынешним телезрителям, вероятно, и не требуется.
В то же время по масштабам и последствиям Пелопоннесская война афинян и лакедемонян в пересказе Фукидида мало чем отличается от репортажей и комментариев о военных инцидентах в третьем мире в наши новые времена. Чем там и почему дикари-варвары воюют, непритязательную телеаудиторию не волнует, если причины воинственности и миролюбия кроются в неких природных наклонностях человека. Куда ж выступать против природы и естества? Разве лишь погрязнуть в кромешной пропаганде, подавая теленовости в сервильной парадигме «наши против ваших».
Так же естественно, на наш взгляд, смог бы вписаться в современные масс-медиа и Тацит, получив где-нибудь во влиятельной газете еженедельную колонку обозревателя политических и экономических новостей. Не вникая в детали и причины, его нынешние коллеги в присносущем большинстве аналогичным образом ограничиваются перечислениями и констатациями, фигурально поднимая брови и мысленно пожимая плечами. Иные завуалированные жесты или что-либо глубокомысленное, дальновидное, долговременное беспристрастным читателям газет, очевидно, без надобности.
Столь же понадобились и стали бы востребованы таланты Светония, умеющего детализировано и характерно описывать жизнь сильных мира сего, богатых и знаменитых. Колонку светской хроники он бы смог вести гораздо профессиональнее и успешнее по сравнению с теми, кто нынче подвизается в этой сфере нарушений приватности персон и персоналий, привлекающих неоднозначный массовый интерес.
Однако наибольшего успеха Гай Светоний Транквилл, пожалуй, сможет добиться, если в свободное от газетной рутины время со свойственными ему дарованием и прилежанием, займется написанием исторического труда, озаглавленного «Жизнь семи партийных генсеков. От Ленина до Горбачева». И публиковать пикантные отрывки и краткие главки в глянцевых журналах.
Талантливым историографам и бытописателям в наши времена вне всяких сомнений найдется дело, сколь скоро имеются оперативные данные и огромные массивы жестко фиксированной, архивированной информации. Извлекай и пользуйся, благодарные читатели, слушатели и зрители неизменно объявятся.
Квалифицированный античный историк — архивист и анналист — в наши актуальные далеко продвинутые информационные времена не пропадет. Вот и древний астроном, покровительствуемый музой Уранией, может свободно податься в астрологи, если в сегодняшней астрологии до сих пор в чести и почете реликтовая геоцентрическая система Птолемея.
Реликт есть реликт, чего никак нельзя сказать о другой свободной профессии античности. Скажем, о вышезатронутой архаической медицине под патронажем Гигиеи и Асклепия.
Едва ли сегодня найдутся мужчина или женщина, дерзнувшие прибегнуть к помощи знаменитого древнегреческого доктора Гиппократа в попытке вылечить триппер. Литературно допустим такая возможность у них есть, а Гиппократ о мужской и женской гонорее знал, точно описал ее симптомы, в отличие от немыслимой аттической чумы в изложении того же Фукидида.
Думается, сегодня венерических пациентов чудо-доктор Гиппократ нисколько не дождется. Исполать ему уверенно утверждать, будто бы страждущих этой малоприличной хворью он отлично пользовал, излечивал, вряд ли кто-нибудь ему поверит.
Клятва Гиппократа, конечно же, это хорошо, но лечится все же лучше у современных врачей, уже не называющих гонорею греческой болезнью. Свое здоровье, оно, как и времена, все-таки ближе к собственному телу.
Быть может, благосклонные и осмотрительные современники, ну ее, эту далекую дикую давность куда-нибудь подале? Не зря ведь простонародная банальность гласит: кто старое помянет, тому глаз вон? Или даже оба глаза? Тьма веков, древность темна, паки говорится настолько же избито и банально. Пошто нам по большому счету эта история, ежели она не наука, не профессия, не искусство, не мастерство, не ремесло?
Тем не менее, со всем тем упрямо и упорно люди веками и тысячелетиями заинтересованы в истории, заинтригованы темными и запутанными историческими обстоятельствами. Побудительные мотивы подобных интересов известны, они психологически и философически расписаны, логически и рационально исследованы. Известно, почему фиксированную историю почитают в виде суррогата материального бессмертия, дескать, удерживающегося в незыблемой исторической памяти народов. Так же исповедимо, отчего разрозненный, раздерганный набор шатких исторических сведений, видоизменяемых традиций, неустойчивых обычаев безосновательно воспринимается изъяснительной твердой опорой настоящего. Понятно и объяснимо на основании чего многие полагают возможным и реальным предугадывать будущее, грамматически опираясь не на преходящее несовершенное настоящее, но на свершившееся прошлое.
Наш литературный авторский интерес к минувшему также имеет в грамматическом перфекте пытливое и познавательное объяснение. Потому как в IV–V веках от Рождества Христова очень многое началось и много чего закончилось в обобществленной автобиографии совокупного рода людского. Достоименно тогда появляется сверхзначимая исполинская фигура Аврелия Патриция Августина в образе, но не в подобии провозвестника новой мировой религии Бога единосущного, нового понимания вселенской истории общечеловеческой цивилизации, новой экуменической науки о человеке и обществе, идущей от познаваемых признаков минувшего к прозреваемым свойствам неведомого дня грядущего.
Стоит выделить, что шестнадцать веков тому назад Августин ввел в научный понятийный оборот термины: эволюция, прогресс, цивилизация, культура. При этом не суть важны те ереси, какие впоследствии вкладывали в эти понятия материалисты всех религиозных и атеистических мастей.
Именно в работах и в жизнеописании Блаженного Августина, доныне не утративших непреходящей насущности, исходя из христианского цивилизационного прогресса от Града Земного к Граду Божьему, нам представляется очевидным и необходимым отыскать основополагающие ответы-свидетельства на многая множество принципиальных исторических вопросов. И среди прочего, перейдут ли история и те, кто ею душевно интересуются, когда-нибудь, где-нибудь от единичного и частного к общему и всеединому? Зависит ли этот переход от того, насколько успешно мировому человеческому сообществу удастся экуменически изжить псевдоисторический материализм, бездуховный фальшивый историзм, ложную анахроническую эклектику в технософистических описаниях материальной культуры, какие тернием, волчцами и плевелами произрастают с доисторических времен пагубно для истины? Ибо истинной, что для нас неопровержимо следует из жизни и трудов Аврелия Августина, предстает лишь идеалистическая абсолютная духовная надвременная историософия конкретной прогрессивной эволюции, несоизмеримая с относительными произвольными гуманистическими абстракциями, скороспелыми и скоропортящимися материалистическими спекуляциями или лукавомудрыми языческими фикциями о бессмертном времени, уподобленному скалярной линейности якобы вечно самодвижущейся и неуничтожимой материи.
Впрочем, сейчас самое уместное время свернуть сие длинное авторское предисловие-экзордиум, еще глубже не внедряясь в философские умозрительные отправления, чтобы отметить два предварительных обстоятельства, какие по нашему мнению должны предшествовать чтению историко-теологического романа об Аврелии Патриции Августине.
В первом приближении мы содержательно оставили в большинстве своем без изменений прямые и косвенные цитаты из произведений нашего литературно-исторического протагониста в том самом виде, в каком они растиражированы в русских устарелых переводах, явно нуждающихся в должном основательном редактировании. Только лишь в нескольких особых случаях ваш автор посмел обстоятельно выправить вопиющие печатные искажения буквы и духа высказываний учителя и отца Христианской Церкви пресвитера и епископа Августина Святого и Блаженного из Гиппо Регия.
Засим хотелось бы подчеркнуть без ложной скромности, почему стиль и язык настоящего авторского предисловия по нашему мнению в значительной мере соответствуют необходимому адекватному переводу основных произведений Аврелия Августина. Переводчик-литератор да разумеет, если он озадачен идеальной научно-теологической целью переводить классическую патристику умно, современно и своевременно.
Во вторую голову, предваряя недоумения слабо или мнимо верующих, чье-либо конфессиональное недомыслие и беспочвенные обвинения в ереси, мы заявляем о нашей непоколебимой приверженности Символу веры Русской Православной Церкви. При этом мы не испытываем никоих сомнений в богооткровенности и богодухновенности первооснов и синергического всеединства экуменического Святого Писания, избегая гуманизирующего доктринерства, рационалистического начетничества, казуистического талмудизма и облыжного буквалистского фундаментализма.
Мы почитаем традицию истины во всемирной экклезии христианской и не дерзнем огульно отрицать Промысл Божиий в перипетиях становления и развития христианства. Вместе с тем оставляем за собой право на поэтическую вольность и академические свободы в трактовке церковного предания, полагая всех составителей и сочинителей Священной истории не более и не менее, нежели людьми, отнюдь не избавленными Божьей милостью от недостаточного недостоверного знания, прекраснодушных ошибок, добросовестных заблуждений, извечного человеческого искушения выдавать желаемое за действительное. Бог нам всем в помощь по мере откровенной веры нашей. Ему едино судить и располагать, когда мы всего лишь предполагаем, надеясь на прозрение и просветление.
Пресветлый Господь и с вами, наши благорасположенные читатели, коли вы благосклонно прочли все вышеизложенное. Слава Богу, мы начинаем «Блаженство по Августину»!
«Все ли апостолы? Все ли пророки? Все ли учители? Все ли чудотворцы? Все ли имеют дары исцелений? Все ли говорят языками? Все ли истолкователи? Ревнуйте о дарах больших, и я покажу вам путь более превосходящий».