Сон-трава ВАЛЕРИЙ КОЗЛОВ

Вот и пришла зима. Несколько дней назад лег на бурую, избитую долгими дождями землю настоящий снег. Лес за околицей поседел, побелели крыши колкинских домов, сбегающих по косогору к широкой болотистой пойме, и черная лента реки с недавно ставшим льдом тоже наконец сделалась белой. Кончилось мрачное время года — поздняя осень, — время ненастных ночей, которые, как живые, ломятся в дом — косой дождь барабанит по окнам, ветер дергает запертую на крюк дверь и бьет по крыше с такой силой, что стропила поскрипывают, будто на чердаке крадучись кто-то ходит.

Наталья Муренкова, молодая учительница, добровольно приехавшая в Колкино из Москвы, проснулась по случаю воскресного дня позже обычного, лежала, кутаясь в одеяло, и сквозь ресницы смотрела, как солнце играет на замерзшем окне. Вставать не хотелось: комната хотя и была залита теплым светом, но изо рта шел пар — дом за ночь выстудило. Ждала, ждала она зиму, но и зима что-то не радует.

В голове кружились обрывочные полусонные мысли, перескакивали с одного на другое без видимой связи, как это всегда и бывало, когда Муренкова, проснувшись, как бы еще не проснулась и не в состоянии отличить сны от реальной жизни. То перед глазами возникали картины весны, цветение сон-травы в Круглом бору на Покровской горе, то всплывал в памяти вчерашний урок с необычным поворотом грибоедовской темы — «что делал бы Чацкий, живи он сегодня?», — то опять в полудреме светился ковер синих-синих цветов, и меж солнечных сосен бежала какая-то девочка в длинном платьице — она, Муренкова, что ли? — а под Покровской горой раскинулся город, огромный и дымный. Москва, что ли? И привычно заныло в груди. Показалось, что вот проснется она сейчас окончательно, а на дворе не зима, а осень, грязь непролазная, у двери ждут тяжелые сапоги, на веревке у печки висит дождевик, похожий на шкуру кошмарного зверя. Тут вспомнилось, как водила она залетного корреспондента по окрестным заброшенным деревням, как набрели они на бывшую школу, где ветер шевелил остатки обоев и гонял по земляному полу обрывки бумажек...

И на этой границе сна и яви Муренкова вдруг отчетливо поняла, что зря она мучается, решая надуманную проблему, что надо просто подать заявление, собираться и уезжать.

Все было ясно. Спросонья. Но вот она встала, шипя и ежась от холода, надела ледяные джинсы, накинула поверх свитерка, в котором спала, телогрейку и, не умываясь, принялась за растопку. И когда уютно затрещали дрова и чайник ожил на электрической плитке, когда умытая и причесанная Муренкова, заварив — опять же по случаю воскресенья — кофе, присела к печи, то тут и открылось, что ничего она еще не решила, что возвращаться в Москву по-прежнему страшновато, но и в Колкине оставаться, казалось, уже не было сил. И, грея о чашку ладони, она снова и снова думала, как ей жить дальше.

Действительно, в сотый раз говорила себе Наталья, зачем возвращаться туда, откуда бежала? Почему бы не поработать здесь, где люди просты и приветливы, кроме, конечно, Хлыстова, где приняли тебя за свою и все уважают, кроме... О, будь он неладен! И Муренкова старалась не думать о председателе. Наоборот, она нарочно вспоминала свои московские мытарства, превратившие ее и без того худую и узколицую в этакую девочку-старушку, и как бы в противовес столице она с благодарностью начинала думать о директоре местной школы, с большим трудом пробившем для нее, Муренковой, для ее сложной — как он шутя говорил — нервной системы отдельное жилье при колхозной библиотеке и здесь же на полставки работу.

Но на другую чашу весов давил голос разума, растревоженный осенним приездом московского журналиста, тихого, скромного, совершенно на журналиста не похожего, с каким-то мягким простым лицом. Он тихо приехал и тихо уехал. Никто толком не понял, зачем он вообще приезжал. Колкинцы беззлобно посмеялись над ним, посудачили о возможном романе журналиста с «ихней учителкой» и тут же забыли. Но Муренкова, ходившая с ним слушать шорохи драных обоев в брошенной школе, только она продолжала его вспоминать, смутно догадываясь о какой-то серьезной внутренней тайне этого человека. Странное чувство, далекое от любви, скорее похожее на привязанность, не покидало Наталью. Без конца думалось о незадавшейся личной жизни, о том, что если сидеть в этом Колкине, то и не задастся она никогда.

Библиотека стоит выше села и чуть в стороне. Отсюда хорошо видна вся главная улица, которая, как провисшая лента, соединяет этот пригорок с Покровской горой. Там храм и тут, в общем-то, храм. Там — Круглый бор, здесь — одинокая ель с кроной, похожей на флаг, летящий от северных ветров.

Муренкова сидит за столом у окна, перед ней возвышается стопка тетрадей с непроверенными сочинениями, но никак она не может взяться за работу, все думает, смотрит в окно.

А на главной улице у колодца старик Золотарев развлекает соседок своими бесконечными байками. Женщины, забыв о воде, поставили ведра на снег, слушают деда, смеются. Нюра Хохлова, вчерашняя школьная выпускница, то и дело прыскает в рукавицу, толкает деда в плечо, отчего довольный Золотарев заметно покачивается. Он воодушевлен публикой, он размахивает руками, клянясь в чем-то.

Соседки не верят ему, шутливо отмахиваются, берут воду, расходятся. Пусто. Морозный воздух искрится снежинками, прилетевшими при ясном небе неизвестно откуда.

Показался из калитки своего дома директор школы, усадил в санки внучку. Несмотря на мороз, был Анатолий Петрович в неизменном серо-пестром демисезонном пальто, в старомодном каракулевом «пирожке». Он было побежал-побежал, радостно оглядываясь на внучку, но тропа после вчерашнего снегопада была еще плохо протоптана, и шестидесятитрехлетний директор перешел на шаг.

...И опять Муренковой не удалось взяться за проверку тетрадей. Всплыл в памяти осенний разговор с Анатолием Петровичем, и так живо представилась та неловкая сцена, что Наталья почувствовала легкий жар на щеках. Стояла она в его кабинете, как школьница, краснела, переминалась с ноги на ногу и мямлила: «Собственно, я к вам посоветоваться... Поделиться сомнениями...» Но директор понял ее однозначно. С минуту он сидел неподвижно, постукивая по пустому графину, потом произнес: «Ну знаете, уважаемая Наталья Борисовна». Бессильно развел руками и вышел.

Отношения с директором после этого стали несколько суше, без прежних улыбок при встречах, но и не настолько сухими, чтобы дать пищу для размышлений женскому коллективу преподавателей. Никто даже не догадывался об их разговоре.

В тот же вечер Муренкова написала заявление «по собственному желанию», но дату так и не решилась поставить, и оно до сих пор лежит в ее тумбочке среди прочих личных бумаг.

Но вот вчера после урока, на котором восьмиклассники никак не могли придумать, что делал бы Чацкий, живи он сегодня, ее вызвал к себе Анатолий Петрович. Он сидел задумчивый, с заметно углубившимися к концу недели морщинами на мелком лице... Его ноги в валенках небольшого размера выглядывали из-под стола и как-то беззащитно были сложены крестиком.

— Ну что, уважаемая Наталья Борисовна, — без тени иронии спросил он, — мы все еще на распутье?

— Да, — ответила Муренкова, не поднимая глаз.

— Понятно, — невесело сказал Анатолий Петрович. — А мне тут такая мысль пришла. Не в Хлыстове ли корень зла? Говорят, он вас без конца теребит, чистоту проверяет, приказывает, куда какие книги ставить. Говорят, — неуверенно добавил директор, — однажды вы с ним громко ругались...

Наталья невольно усмехнулась неискоренимой интеллигентности Анатолия Петровича — «громко ругались». Она вспомнила, как председатель кричал громовым голосом, что он не позволит какой-то там, понимаете ль, цаце! Он ей, понимаете ль, деньги неизвестно за что платит, дрова на нее переводит, а она, видите ль, лучше его знает, где стоять Блоку, а где «Болезням картофеля»! А то, что книжка о картошке — предмет первой необходимости на селе, этого она, городская цаца, понять не желает, и то, что если ее, эту книжку, на нижней полке мыши сожрут, то это для колхозников явится огромной потерей, она тоже не понимает... И Наталья, неожиданно потеряв контроль над собой, тоже кричала на председателя своим голоском. «Вы мне не «тыкайте»!» — кричала она, хотя Хлыстов и не «тыкал», а говорил о ней в третьем лице.



Ф. Решетников. ПРИБЫЛ НА КАНИКУЛЫ.



А. Учаев. МЕСЯЦ ХЛЕБНЫЙ.


— Хозяин он неплохой, этого не отнимешь, — словно извиняясь за председателя, глядя в сторону, сказал Анатолий Петрович, — куль-турки бы ему еще малость. — Он подумал и добавил: — Всем нам культурки бы. Но вы не принимайте его близко к сердцу, он же не столько от злости, просто натура такая дурацкая.

— Да, — сказала учительница, — через день на улице встретились, поздоровался как ни в чем не бывало.

— Вот видите, — оживился директор.

— Но не в этом дело, Анатолий Петрович...

Была пауза. Потом директор прежним усталым голосом сказал:

— Что ж. Вы меня тоже поймите, я не могу ждать до бесконечности. Заявку на специалиста подавать нужно и прочее. В понедельник прошу с окончательным ответом.

Непроверенные тетради как лежали нетронутыми, так и продолжали лежать. За окном разгорелся день, уже детские фигурки облепили Покровскую гору, а в библиотеку никто не шел, как бы подтверждая хлыстовскую мысль: «За что мы вам только деньги платим? Стояла пять лет закрытая и еще столько же простояла бы».

Вспомнив о председателе, Наталья на всякий случай еще раз прошлась с тряпкой по стеллажам, тщательно подмела возле печки.

Наконец-то заглянули две учительницы, две единственные подруги Натальи — довольно миловидная круглолицая Юлька из местных и сорокалетняя Веткина, непрерывно дымящая сигаретами «Новость». Вчера Муренкова по секрету поделилась с подругами своими заботами и потому не удивилась, когда Веткина, не успев закурить, спросила:

— Ну, что надумала?

И когда выяснилось, что Наталья еще ничего не надумала, Веткина, присев у печи и закурив, спросила:

— Нат, а ты, часом, не нагуляла от того, от землячка-то?

Юлька весело ойкнула и уставилась на Муренкову круглыми темными глазами. Но Юлькин взгляд тут же погас, как только она услышала, что журналиста, кроме церкви и деревень, ничего не интересовало, а после дальних прогулок по непогоде он здесь, в библиотеке, отогревался чаем (не пил даже) и рассказывал всякую всячину, и то неохотно.

— Притворялся, — жестко сказала Веткина, щелчками сбрасывая пепел в топку. — Ну и зря, что не нагуляла.

— Как зря? — слегка покраснев, но с любопытством спросила Муренкова.

— А так. Доживешь до моих лет, поймешь. Я после вчерашнего все о тебе думала, — сказала Веткина. Сигарета ее погасла, она чиркала по истертому коробку спичкой и чертыхалась. — Свою жизнь вспоминала. У меня, скажу вам, последние лет десять пролетели как день. Раз — и уже сорок. Ну и что? Ни кола ни двора...

— Ниче, найдем тебе мужичишку, станешь хозяюшкой. — Юлька вроде шутя, а на самом деле с откровенной любовью гладила по плечу старшую подругу.

— Нужны они мне, забулдыги твои, — вяло отмахнулась Веткина и вдруг резко сказала: — Жалею. Ох как, девки, жалею, что не родила тогда.

— Когда? — вновь вытаращила глаза Юлька. — На Севере, да? В экспедиции, да?

— Тогда, — ответила Веткина, поднимаясь со стула вся в клубах дыма, — когда ты под стол пешком ходила. — Веткина остановилась на пороге, вздохнула. — Туда бегут... Оттуда бегут. Да, выталкивает город определенных людей.

— Как это выталкивает? — удивилась Юлька.

— Так, коленкой под зад.

Подруги ушли. Наталья видела, как впереди, уже слегка переваливаясь, семенила двадцатилетняя Юлька, а за ней, скорбно подняв плечи, шла мудрая одинокая Веткина.

Хлыстов был верен себе. Ну как не подпортить воскресное настроение этой городской цаце? Примерно так думала Наталья, с неприязнью наблюдая в окно, как председатель широким хозяйским шагом приближается к библиотеке. Все, буквально каждая черточка в облике этого человека, начиная от маленькой кожаной шапки, сытого красного лица и кончая идиотскими высокими калошами на белых валенках, раздражало, даже вызывало отвращение у молодой учительницы.

Хлыстов уже, обивая снег, топал калошами на крыльце.

«Все!» — сказала себе Муренкова и села за стол, твердо решив не вставать при появлении председателя. Быстро открыла первую попавшуюся тетрадь и начала вертеть в пальцах красный карандаш.

Дверь распахнулась, раздались тяжелые шаги и грозные звуки прокашливания. Наталья не выдержала, подняла от тетради глаза и, встретив взор Хлыстова, привстала.

— Сидите, сидите, — неожиданно добродушно сказал председатель.

Он вошел, улыбаясь, осмотрелся, словно видел библиотеку впервые, расстегнул полушубок, но шапку по обыкновению не снял. — Да, уютно, ничего не скажешь, — одобрительно произнес он, — не то что в наших казенных палатах. — Заглянул в топку, не удержался от замечания: — Пора трубу закрывать.

— Вам что-нибудь почитать? — с незаметной для председателя язвительностью спросила учительница.

— Мне моих бумаг и газет во как хватает, — провел по горлу рукой Хлыстов и, глядя на тетради, опять же с совершенно невероятным для него сочувствием сказал: — И вам в воскресенье нет отдыха. Диктанты?

— Сочинения.

— И на какую же тему?

— «Человек, на которого я равняюсь».

— Хорошая тема. — Хлыстов взял одну из тетрадей. — Так, девятый класс. Все правильно, им, понимаете ль, на следующий год серьезный выбор предстоит. Интересно, а что мой оболтус по этому поводу пишет? — со сдержанной заинтересованностью осведомился председатель. Он сел к столу и снял шапку.

Наталья не верила своим ушам: перед ней сидел не Хлыстов, не председатель, а какой-то совершенно другой, вполне нормальный человек, отец ее ученика, и обычным человеческим голосом расспрашивал о делах сына. И, словно боясь, что в любую минуту все может повернуться в другую сторону, то есть встать на свои места, она с воодушевлением и довольно поспешно заговорила:

— У вашего Андрея очень хорошая работа, очень искренняя. Ошибок мало, но, главное, написано честно, от души...

— Да, у нас в роду все прямые, — перебил ее председатель. — Ну и о ком же он?

— О старике, — с улыбкой отвечала учительница. — о деде Золотареве.

— Что?! — Хлыстов резко поднялся. — Где его писанина? — Он схватил стопку тетрадей.

Но здесь были лишь непроверенные работы, проверенные лежали в Натальиной комнате. Председатель опустился на стул.

— Балабол. Трепло грешное, — сказал он презрительно о Золотареве и, словно сделав открытие, добавил: — Так он и браконьер к тому же! Покажите тетрадь.

— Нет, — твердо ответила Муренкова и покраснела. — Андрей потом сам покажет.

К счастью, Хлыстов никак не отреагировал на это возражение. Было видно, что мысли сейчас его далеко, он говорил сокрушенно:

— Воспитываешь, воспитываешь, бьешься, бьешься, и нате вам! Приду домой, высеку...

— У Андрея, возможно, лучшее сочинение в классе, — заметила Наталья.

— Что ж, интересно, в нем лучшего? То, что в семье Хлыстовых растет свой пустозвон и анархист? О чем он хоть там? Что он нашел в этом чертовом деде?

— В том-то и дело, — оживилась учительница, — что легко писать, допустим, о моряках, летчиках и передовых тружениках. А сочинение вашего сына тем и подкупает, что он увидел в простом человеке то, что мы с вами, увы...

— Я этого старого трескуна насквозь вижу! Штрафану по первому разряду. Еще раз увижу с ружьем и штрафану.

Хлыстов не на шутку расстроился, впал в задумчивость. Наталья принесла с плиты горячий чай, захватила тетрадку Андрея. Председатель, играя желваками, следил за паром над чашкой, а Муренкова вслух читала отрывки из сочинения его сына.

«...Вокруг очень много серьезных и даже хмурых людей. Конечно, у взрослых жизнь нелегкая, много работы по колхозу и по дому. Поэтому как хорошо, когда в трудовой жизни находится время для улыбок и смеха. Иногда идешь по улице в плохом настроении из-за каких-нибудь неприятностей и встретишь Михаила Михайловича Золотарева. Он расскажет что-нибудь из своей жизни, рассмешит, и у тебя совсем другое настроение. Главная черта характера Михаила Михайловича заключается в его доброте и веселости...»

— Ничего, — произнес председатель, — сейчас домой приду, будет ему веселость.

— Сергей Иванович, — Наталья умоляюще сложила на груди руки, — вы же меня подведете, он же мне верить не будет.

— Ну хорошо, хорошо, — недовольным голосом пообещал Хлыстов, — буду ждать, когда вы раздадите тетради.

— «Его любят соседи...» — пыталась продолжать чтение Муренкова.

— Конечно любят, — не удержался председатель, — зубы скалить вместо работы кто не любит.

— «Был случай, — читала Наталья, — когда многих повалил грипп. Тогда Золотарев, который сам не подвержен болезням, носил соседям Тепляковым воду и топил им печку».

— Да, и за это вылакал у них все запасы пива, — вставил Хлыстов. — Ладно, разберемся. — Он встал, надел свою куцую шапку и посмотрел в окно. — Кажется, к вам идут... А что, «Болезни картофеля» так и не переставили?

— Нет, не переставила.

— Что ж, будем ругаться, — спокойно сказал председатель. Помолчал, поморщился отчего-то. — Тут, понимаете ль, слух прошел, что вы уезжаете. Так?

Удивленная Муренкова — откуда он знает? — пожала плечами.

— Что тут греха таить,— Хлыстов опять посмотрел в окно, — симпатий особых между нами никогда не было, не люблю я все эти гуманитарные штучки...

— Но... — пыталась возразить учительница.

— Погодите, — властно остановил ее Хлыстов. — Тут дело такое. Я вижу ваше отношение к школе и к этому, — он обвел рукой помещение, — следовательно, делаю вывод: раз серьезный непьющий товарищ занимается всем этим, — он еще раз обвел комнату, — то не все тут так просто. Ну а в общем, я как руководитель лично в вас заинтересован. Да, вот так в целом. Короче, обещаю всяческую поддержку...

Сергей Иванович мялся, было заметно, как непривычно ему выступать в роли упрашивающего. А Муренкова, ничего не понимая, сидела с более, чем обычно, серьезным видом.

— Тут, понимаете ль, как получается? Раз молодая учительница сама приехала к нам аж из самой Москвы, то ведь и наши оболтусы теперь десять раз подумают, прежде чем бежать в город. Короче, вы как живой пример для меня. То есть, хотел сказать, для них. — А выходя, председатель обычным для него самоуверенным тоном сказал: — Надеюсь, мы с вами договоримся. Только не учите вы их, ради бога, брать пример с таких, как Золотарев.

Пришла мать семиклассника Аникеева Васи, молчаливого, некрасивого и малоспособного мальчика.

— Вот с фермы иду, дай, думаю, загляну, узнаю, как там мой Васька-то учится.

— Получше-получше, — утешила Наталья Аникееву.

— Вот и я уж подметила, — заулыбалась доярка, — в шестом-то все двойка на двойке, еле дотянул, а теперь, смотрю, нет-нет да и четверочка мелькнет. Может, он и не такой дурак у меня, а, Наталья Борисовна?

— Подумаешь, оценки, — сказала учительница, — а вдруг из Васи отличный механизатор получится? Или плотник, к примеру.

— Ой, как вы верно все говорите! — воскликнула Аникиеева. — Вот и я уж подметила, тянет его по плотницкой-то части. Вот возьмет досочку, уйдет с нею в сарай и стругает ее там, и стругает. Я на него Васька, леший, воды в доме нету, уроки не сделаны, а ну бросай свою доску, пока я ею тебя по горбине! Так нет, пока всю не исстругает, не выйдет. Упорный, в отца. Тот тоже все молчком, все сопит, а как упрется лбом в стенку, так конец...

Наталья слушала, кивала и про себя улыбалась. Нравились ей бесхитростные, простодушные люди.

— А как-то задумал он два шифоньера сделать, — продолжала рассказывать доярка о муже. — Из одного, представляете? Притащил в дом пилу...

И вспомнился Муренковой ее чудаковатый дед, тоже любивший в свое время попилить, построгать и редко доводивший работу до полного завершения. А через дедушку и кое-что другое из московской жизни вспомнилось: институт, распределение, школа, где безгранично властвовала завуч Хромова, рослая плечистая особа с удивительно холодным взором белых, слегка навыкате глаз. Хромова была из породы людей, которые знают всё. О чем бы ни зашел разговор в ее присутствии — о судьбе ли Толстого, о теории Дарвина или о космических «черных дырах» — завуч тут же включалась в беседу, и если тем, к кому она обращалась, было до этого что-то неясно, в чем-то они сомневались, то математик Хромова, растягивая в полуулыбке крупный рот, небрежно вносила в любой вопрос полную ясность. Возражать ей означало нажить себе смертельного врага. Ее боялись все, включая директора, неумело изображавшего добродушное снисхождение при очередной уступке воинственной Хромовой. Но самое главное: она откровенно не любила детей. Это видели все, и все молчали, потихоньку недоумевая, отчего она работает в школе, не задумываясь о том, что жажда власти порой реализуется в самых неподходящих формах.

И вот в школе появилась Муренкова, воспитанная «идеалистом»-дедушкой, воспитанная на фильмах и книгах, где неизменно побеждают добро и правда. И Наталья, еще не остывшая после институтской скамьи, еще не привыкшая к отчеству Борисовна, сначала робко, а потом смелее, смелее начала говорить правду, краснея при этом и стараясь не встречаться с кинжальными взглядами Хромовой... Она была неопытна, у нее не было весомых конкретных фактов против завуча, а усилия коллектива сводились только к тому, чтобы разнять воюющие стороны. Так могло продолжаться до пенсии Хромовой. Муренковой хватило и полтора года.

Мир жестко устроен. Если у вас плохи дела дома, то не ждите особых успехов по службе, а если ваша работа сплошь неудачи, то не надейтесь на счастливую личную жизнь. Был у Натальи Игнатьев, но после школьной истории начались странные по пустякам ссоры, и не стало Игнатьева. С устройством на работу тоже не складывалось — попадались места в двух-трех часах езды от дома на нескольких видах транспорта. Дома ворчал отец: говорил, поступай в инженерный вуз, предупреждал, не послушались (имелись в виду дочь, мать и дед), теперь расхлебывайте. Без конца звонили подруги, расспрашивали, сочувствовали, ругали нехорошего Игнатьева. И тогда Наталья решила пожить у дедушки в однокомнатной квартире, расположенной в поднебесье Отрадного, где, кстати, она и была прописана. Старик понял переезд внучки по-своему — он решил, что пришла пора ему помирать и освобождать жилплощадь наследнице. Начались ежедневные разговоры о смерти, заунывное нытье, что вот, мол, пора, а она никак его не берет. Муренкова попыталась объяснить сложившуюся ситуацию, потом попробовала повозмущаться, поругаться, но от этого стоны старого человека только усилились. Наталья поняла, что и здесь ей не жить.

Но все-таки дедушка, в прошлом прекрасный преподаватель русского и литературы, получавший от бывших учеников письма, открытки к праздникам, оставался отчасти еще тем, прежним дедом. Не зараженный ни домино, ни рыбалкой, он все свободное время тратил на воспоминания, писал свою сибирскую, как он говорил, эпопею. Как его там учили жизни в течение восьми лет, а затем он учил уму-разуму местную ребятню. Свои тетради в руки он никому не давал, но любил почитать вслух отдельные кусочки. Слог у старика был отменный, в меру витиеватый, отдающий ароматом старинных семейных архивов. И каждая читка, заканчивающаяся многозначительным молчанием и вопросительным взглядом поверх очков, наводила Наталью на грустную мысль: будет ли ей что вспомнить по прошествии многих лет? О чем она будет писать в старости? О том, как ругалась с Хромовой, как по ночам выла в подушку из-за ничтожного Игнатьева? Или о том, как моталась по Москве в поисках работы?

«Жизнь у нас одна, — глубокомысленно читал старик, — и доколе мы причастны к ее течению лишь постольку, поскольку в нем неуправляемо движемся, не осознавая умом и не чувствуя сердцем, что такой жизни у нас боле не будет, то мы по сути своей не являемся гражданами Отчизны в наивысшем значении этого слова, так как, растрачивая себя по пустякам, мы тем самым растрачиваем народное достояние...»

Тем временем доярка Аникеева закончила свой рассказ о непутевом муже, распилившем таки шкаф пополам, и ждала, что скажет на это молодая умная учительница.

— Чаю хотите? — улыбаясь, предложила Наталья.

— Спасибочки, что вы, — замахала руками доярка, — мне уж и бежать пора, мужики-то не кормлены. Пойду уж. Я вот еще чего хотела спросить, — сказала Аникеева, повязывая платок, — вы никак уехать от нас хочите?

— До весны вряд ли уеду, — неожиданно для самой себя ответила Муренкова.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, а то, думаю, укатит наша молодуха, опять у моего двояки посыпятся. Я вот тут вам молочка малость в баночке...

Как ни отказывалась Наталья от краденого молока, пришлось взять — столь жалобно-настойчиво просила доярка. И, пообещав, что она никому ни гугу, довольная Аникеева, прижимая локотки к телогрейке, заспешила под горку. А навстречу ей шла ватага восьмиклассников, возглавляемая Дмитрием Петуховым. Самая неспокойная в школе публика.

В библиотеке сразу стало тесно и шумно.

— Вот что, братцы, — сказала учительница, — если не прекратите галдеж, всех выставлю и буду запускать по одному.

С этой компанией Наталья разговаривала по-особому, совсем не так, как с другими учениками.

— Тихо вы! — прикрикнул на всех Петухов и достал из-за пазухи том Чехова. — Не осилил, — честно признался он. — Дайте лучше опять Джека Лондона.

— Ничего, — сказала Муренкова, — я тоже в школе Чехова не любила.

— А Мопассан, Наталья Борисовна, вам нравится? — спросил Игорь Данилин, сын агронома.

— Когда-то очень нравился, теперь меньше, — сдержанно ответила Муренкова. Она знала способность красавчика Игоря подзаводить собеседника на большой разговор, но сегодня у нее не было никакого желания обсуждать с восьмиклассниками проблемы любви.

— А классно мужик пишет, — мечтательно произнес Данилин, — да вот мать все орет: рано тебе, рано!

— Слушай, — серьезно сказала учительница, — что это за выражения? Давай-ка прекращай, товарищ дорогой, если не хочешь со мной поссориться.

— Не-не, не хочу, — тут же ответил бойкий паренек, стараясь перевести все в шутку.

— Мы вообще-то поговорить о деле пришли, — сказал Петухов. — У вас тут, конечно, не курят?

— Я вот тебе покурю. Что за дело? Опять отдельное поле? Опять от колхоза отделиться хотите?

— Надоел этот колхоз, — с горечью сказал Петухов. — Ковыряешься, ковыряешься, а потом половина и сгниет. Машин у них мало, понимаете, — передразнил он Хлыстова.

— Подрастай, учись, бери дело в свои руки.

— А с полем все тип-топ, — весело сказал Данилин, — я с отцом советовался, он одобрил.

— Но мы не об этом, — вновь заговорил Петухов. — Тут слушок ходит, что вы уезжаете... Правда?

«Да что они, сговорились?» — подумала Муренкова и уклончиво ответила:

— Обстоятельства.

— Ну вот, — вздохнул кто-то из ребят, — теперь пришлют какого-нибудь мухомора, начнется житуха.

— А все этот городской, — сощурившись, заметил Игорь, — ходил тут, цырлы-мырлы разводил.

— Ну ведь не знаешь же человека, а мелешь всякую ерунду! — возмутилась Наталья. — При чем тут он?

— При том, — довольно грубо ответил ученик, — читайте Мопассана.

— Довольно об этом! Если не о чем больше говорить, поговорим о Грибоедове. Вернее, о Чацком. Ну, так что бы он делал сегодня?

Ребята молчали, перестраивались. Потом кто-то робко сказал:

— Может, на БАМ махнул бы?

Петухов фыркнул, по-взрослому покачал головой и поправил:

— Тогда уж на Север, в бичи.

Смеялись все, кроме самого Петухова и учительницы. Разговора не получилось.


Второклассник Сергуня Чудин сидел напротив Натальи и листал большую книгу о боевых кораблях. Он листал, шмыгал носом и постоянно вздыхал.

— Наталья Борисовна, а вы настоящее море видели?

— Видела, — говорила учительница, проверяя последнее сочинение, — даже купалась.

— А кто больше, линкор или крейсер?

— Линкор больше. Но надо говорить не «кто», а «что», — думая о своем, отвечала Наталья.

...Да, получалось, что работа Андрея Хлыстова действительно самая интересная, по-человечески самая умная. И Муренковой пришла в голову интересная мысль: заглянуть на огонек к деду Золотареву. Она его мало знала, хотелось посмотреть, кто же все-таки прав: отец или сын? Или оба? Ведь в каждом человеке живет несколько лиц.

— Ладно, — вслух сказала она, отложила тетрадь и, подперев подбородок, стала смотреть, как мальчик, старательно мусоля палец, переворачивает страницы. И без того крохотные ноготки Сергуни были обгрызены.

— Как мама поживает?

— Хорошо.

— А папа?

— Хорошо.

— Не бьет мамку-то?

Сергуня хлюпнул носом и промолчал. Тогда Наталья встала, повела его к умывальнику, умыла как следует, приговаривая: «Вот так, Сергуня-соплюня», — потом причесала и поставила перед зеркалом. «Сережа, а ты, оказывается, красивый мальчик!» Тот сконфузился и стал выворачиваться из ее рук.

Потом они ели щи, и Наталья учила второклассника правильно держать ложку. «А то ты прямо как экскаватор», — говорила она, и они оба покатывались со смеху.

Когда встали из-за стола, Муренкова громко и довольно торжественно сказала:

— Сергей Чудин в первом полугодии оказался самым постоянным посетителем библиотеки! — И с тоской подумала: «По семейным обстоятельствам». — И за это Сергей Чудин награждается памятными подарками!

Муренкова достала из шкафа женский носовой платок с цветочками, а из стола шариковую ручку.

Сергуня оцепенел.

— Бери, ты же заслужил, — уговаривала Наталья.

И когда он, борясь с собой, все-таки принял подарки и начал упрашивать, чтобы Наталья Борисовна никому об этом не говорила, потому что узнает отец и все поотнимает, Наталья опустилась на колени и прижала мальчишку к себе.

Потом они щелкали кнопкой на ручке и разглядывали фиолетовые цветочки на розовом платке.

— А это какие цветы?

Муренкова всмотрелась и вдруг вспомнила сегодняшний сон.

— Так это же сон-трава, — удивилась она.

И пришлось для Сергуни придумывать сказку о том, что если ранней весной, когда только-только сойдет снег и в Круглом бору зацветет сон-трава, подняться на Покровскую гору, то увидишь оттуда, что их Изнежа впадает в большую-большую реку и как та через леса и тундру величественно течет в необъятный, сверкающий льдами голубой океан.


Опустилась глубокая снежная синева, разлилась меж домов, дымящих белыми столбами. Ударил крепкий мороз. На главной улице зажглись фонари, и в ранних сумерках Колкино стало больше походить на картину, чем на живое село.

Деда Золотарева Наталья застала лежащим на продавленной кушетке и думающим, судя по выражению лица, какую-то веселую думу. Его супруга Валентина Ефремовна, или попросту баба Валя, приземистая работящая старушка, на которой держался весь дом, чистила на кухне картошку.

— Ой, батюшки, — воскликнула она, бросив нож в таз и вытирая руки о фартук, — кто к нам пожаловал! А мы только что отчаевничали, раздевайтесь, садитесь, самовар еще теплый.

— Спасибо, я недавно пила, так что не хочу.

— Как это не хочу, — сказал старик, усаживая гостью за стол, — на смородиновом-то листе и не хочу? В кои-то веки зашла и не хочу...

Золотарев безобидно ворчал, скорее просто для того, чтобы что-нибудь говорить. Он малость подрастерялся от неожиданного визита.

— Что за беседа без стакана в руке? Русские мы или не русские? — Он покосился на старуху.

— Ты мне голову не морочь, — сухо ответила та, — все одно ничего не получишь.

— Ну что ты с ней будешь делать, — завздыхал дед, — ну никакого тебе воспитания.

— Я буквально на минуту забежала, — оправдываясь, сказала учительница. — Тут о вас сын Хлыстова очень хорошее сочинение написал. Вот... пришла сообщить.

Дед помолчал, удивленно поскреб прокуренным пальцем висок и, стараясь казаться равнодушным, спросил:

— Чё это он вдруг? Делать ему нечего, что ли?

— Ай, молодец Андрюшка, — улыбнулась баба Валя. — Что же он пишет?

— Вот пишет, хороший вы человек, Михаил Михалыч, отзывчивый.

— Что верно, то верно, — словно бы сожалея о таком своем качестве, согласился старик. — Наградил господь этой отзывчивостью, куда ж теперь от нее денешься. — Золотарев заметно приосанился, лицо его приобрело выражение некоторой важности. — Ну а вы как поживать будете? — поинтересовался он.

— Неплохо, — ответила девушка, отметив, что старик перешел с ней на «вы». — Работа не скучная, жилье теплое, а что еще человеку надо?

— Человеку много чего надо, — философски ответил дед. — А само главное, скоко ему ни дай, все мало. Вот ведь какой он, этот человек. Да хоть меня взять, к примеру. Вот теперешний момент жизни. Поначалу-то вроде было приятно, что Андрюха про меня хорошее написал, вроде рад, да? А через пять минут я уже думаю: а чё это районка обо мне молчит? Об алкаше Чудине и то написала, что жену лупит, что, мол, скоро посодют, а обо мне, герое войны и труда? А?

— Сиди уж, — взмахнула руками старуха, — районка! Скажи спасибо, что хоть школьник нашелся, добром вспомнил.

— Да, — сказала Наталья, — еще пишет, что здорово, когда рядом живет веселый, неунывающий человек.

— Вот это он в самую точку, — просиял старик. — А с чего унывать-то? Войны нету, с голоду пока не мрем, ноги хоть трещат, но, слава те, еще носют, капканчики ставим, не промахиваемся.

— Конечно, — сказала хозяйка, — чего ему унывать? Дрова вон с весны не колоты, а ему трын-трава.

— Зато у меня кажный день физкультура, — тут же возразил дед. Он встал, принес сигареты, спички, банку под пепельницу и закурил с видом человека, расположенного к долгой беседе. — Я, Наташк, если на то пошло, и в войну-то особо не унывал. Меня, было дело, за это чуть в штрафроту не упекли. Да... Приехало раз высокое начальство к нам на передовую, проверить, значит, как мы тут, не окочурились еще от мороза-то...

— Ой, ну опять он заливает, — не то шутя, не то серьезно сказала старуха, — ведь вот в обозе же всю войну проходил.



А. Суховецкий. ЛЕТО В ЗАОНЕЖЬЕ.



А. Пахомов. МАЛЬЧИК С ГОЛУБЕМ.



С. Чуйков. ДОЧЬ СОВЕТСКОЙ КИРГИЗИИ.


— Сама ты в обозе, — обиделся дед. — Просидела в теплом госпитале-то, так думаешь, и все так? И не путай меня, дай досказать. Ну вот, выстраивают нас в одну шеренгу перед тем генералом, и начинает он свой обход. Кого по плечу хлопнет, кому руку пожмет или поговорит о какой-нибудь ерунде. Подбадривает, значит. Ну, доходит он до меня. Я уже и ладошку о шинелку тру, вспотела ладошка-то. А он как глянул на меня коршуном и спрашивает нашего ротного: а этот чего лыбится? Ротный вытянулся в ниточку, ни жив ни мертв: не могу знать, товарищ генерал, он всегда у нас лыбится. «Всегда?» — грозно спрашивает генерал. «Так точно, всегда!» — «И когда нас за Дон откинули, он тоже так лыбился?» — «Не помню, — говорит ротный, — не до того было». Генерал как глянул на него, наш лейтенант чуть было не откинулся и скорее кричит: «Вспомнил, товарищ генерал, точно так, и тогда он лыбился...»

— Ну ведь брешешь же, — не выдержала баба Валя.

Золотарев мощно затянулся, пустил к потолку клуб дыма и продолжал:

— «А не отправить ли в таком разе, — говорит генерал, — этого весельчака в штрафники. Может, он там посурьезнеет? Как?» — спрашивает он меня. «Никак нет, — отвечаю, — не посурьезнею». — «Почему?» — «Потому, — говорю, — что угораздило таким уродиться». — «И где ж та земля, что таких родит?» — с ехидцей спрашивает генерал. «А вот ежель от Москвы к северу взять, то выйдешь к Белому озеру, а там и до нас рукой подать. Приезжайте, — говорю, — опосля победы в гости, охота у нас там знатная. Я вам свое ружье дам, а сам у деда Петухова возьму, один хрен он уже не охотник». Лейтенант наш зеленый извелся весь, делает мне страшные глаза — посмотри, мол, кто перед тобой, чего ж ты плетешь-то! «Детки-то есть?» — спрашивает генерал. «Да пока нету». Вздохнул генерал, видать, своих детей вспомнил. Ну а вообще уехал довольный осмотром. Особливо мной.

Наталья помогла хозяйке дочистить картошку и осталась у Золотаревых ужинать. В самом деле, думала она, прав младший Хлыстов: какую-то необъяснимую силу распространял вокруг себя этот неугомонный старик, умудрившийся к шестидесяти восьми годам не утратить мальчишеской непосредственности.

За ужином дед спросил:

— Вот ты, Наташк, для меня загадка. Все счас в город стремятся, а ты чего-то к нам надумала?

— Дай поесть человеку, — пыталась остановить старика баба Валя.

— Да я что? Пусть ест, конечно. Но мне ж интересно, как это так, из самой Москвы и вдруг прямо к нам?

— Нервы в городе разболтались, — улыбнулась учительница, — вот подлечить решила.

— Замуж тебе, девка, надо, — со знанием дела посоветовал дед, — тогда не до нервов будет.

— Да что ж ты такой цеплючий-то? — возмутилась бабка. Но, подумав, сказала: — А замуж-то надо.

— Я тебя с егерем Степанищевым сведу. — Золотарев тут же перешел к делу. — Не мужик — лось. Кулак — во! Жди в гости.

— Нет-нет, — запротестовала Наталья, — не надо мне никакого Степанищева.

— Как? — изумился дед. — Степанищева тебе не надо?

— Ну какой же цеплючий, старый. Человек уезжать от нас собирается, а ты со своим егерем.

Старик долго думал, а потом произнес:

— Ну и правильно. Я б на ее месте тоже уехал. Чего ей тут одной на горе куковать? Скучно, поди. А состарится, тогда как?

— А наши-то все об вас сильно жалеют, — заметила баба Валя.— Особливо те, у кого вы ребят учите.

— Это они не ее, это они себя жалеют. А вот ее-то кто на старости пожалеет? Не слухай, девка, никого. Решила, обмозговала, езжай с богом.

— Чего ты человека-то гонишь, чего подстегиваешь.

Долго сидели они, беседуя о здешней жизни и о городской. И под конец, когда все пришли к единому мнению, что хорошо там, где нас нет, и дед, круто изменив свое прежнее мнение, стал убеждать учительницу, что уезжать ей совсем ни к чему, а «надоть бы» состыковаться со Степанищевым, да и зажить припеваюче, работать, рожать, хозяйство вести. И когда правильность этого вывода стала для стариков ясной как день, Наталья неожиданно поразилась единственно реальной перспективе сельской жизни — рожать, хозяйство вести... И решила окончательно: уезжать.

Она возвращалась безлюдной вечерней улицей, редкие фонари сияли в нимбах морозного воздуха, желтые окна домов излучали тепло и уют. Деревянная двухэтажная школа настороженно смотрела из глубины большого старого сада, а напротив на плоском здании клуба на дверях красовался громадный замок. Если бы сегодня сюда собралось человек десять, то заведующий, хоть как-то оправдывая зарплату, с удовольствием запустил бы фильм или музыку, но по общесоюзной программе шел телевизионный сериал, и многие колкинцы сидели прикованные к домашним экранам. И Наталья подумала, что, может быть, права Веткина, заявляя, что настало время избавляться от телевизоров... Вот сейчас Муренкова заглянет к ней, Веткина отложит толстую книгу классика (пробел в ее детдомовском образовании), глухая Дуся, живущая, кажется, только тем, что иногда ей удается что-нибудь сделать для Веткиной, тут же соорудит чай, и Наталья сообщит им о своем решении. Взгрустнут. Просидят до ночи, обсуждая свое бабье житье-бытье.

Навстречу кто-то бежал. Пронзительно повизгивал снег. Муренкова присмотрелась: откидывая валенки в стороны и поводя плечами, бежала хохотушка Нюра Хохлова. Платок сбит на затылок, шуба расстегнута. «Неужели выпила?» — с сожалением подумала о своей бывшей ученице Наталья.

— Наталья Борисовна! — еще издали закричала Хохлова. — Наталья Борисовна! — Девушка подбежала и выдохнула: — Сергуня Чудин пропал.

— Что значит пропал? Застегнись.

Хохлова послушно стала застегиваться.

— Я уж всех пацанов обегала, всех соседей, нигде нету. А мороз-то, а-а... — жалобно протянула девушка.

— Так с чего он пропал-то? — удивляясь своему раздражению, спросила Муренкова.

— Да все старое. Стал этот дурак драться, гоняться за Клавкой, та в голос. Бил ее, бил, пока мы не подошли... Ну отец с братаном накостыляли ему да связали, а Клавка на полу стонет: Сережа, Сережа, возверните его. Мы хватились, нету нигде. А мороз-то...

Наталья хотела спросить, когда, сколько часов назад это случилось, но вдруг почувствовала, что не может произнести ни слова. Легкая тревога, едва зародившись, уже превратилась в тяжелый, отнимающий и голос и силы страх.

— Ты у Юльки была? — выдавила Муренкова. — Он часто к ней ходит.

— Да была, была, ее самой нету.

— Так, стоп. Постой...

И тут Наталья вспомнила: сон-трава! Ну конечно же!

Она схватила за руку Нюру, и они побежали к Покровской горе.

— Понимаешь, — пыталась на бегу объяснять Муренкова, — я ему сказку про сон-траву рассказала. Дура, идиотка...

Хохлова ничего не понимала, да и не слушала.

— Я еще когда говорила, — твердила она, — что его сажать надо, я сколько раз говорила. «Ценный механизатор»... Стрелять таких ценных механизаторов.

Они быстро устали, прекратили бежать, а у подножия горы и вовсе остановились. Подняв головы, пытались отдышаться. Обломок храма чернел в высоте.

Наталья вдруг повернулась и несколько секунд отрешенно смотрела на Нюру. Потом громко охнула и, ни слова не говоря, побежала обратно.

Воздух сжигал легкие, ноги стали совсем как чужие, двигались сами по себе независимо от сознания. Ничего не видя, не слыша, она миновала поселок. Она уже и не бежала, по сути, а сгорбленно карабкалась на пригорок к своей библиотеке, но ей продолжало казаться, что она все еще бежит, бежит...

Он спал на крыльце, натаскав из сарая соломенной трухи. Он свернулся калачиком, и в таком положении она внесла его в дом, положила на кровать и, лихорадочно вспоминая, что в таких случаях положено делать, стала звать: «Сергуня! Чудин!» Она слышала свой собственный голос — он показался ей не столько жалким, сколько одиноким и гулким, и впервые за два года у нее промелькнуло в сознании, как этот дом велик для нее.

«Люди, — сказала она вслух, — где же люди?» Муренкова выбежала на крыльцо и закричала в темноту: «Лю-у-ди-и-ы-ы!» В надрыве крик искажался, становился похожим на вой. Потом она включала и выключала свет в доме, надеясь, что этот сигнал увидят и поймут его смысл... Она подошла к мальчику, вгляделась в его мертвенно-белое личико, ярко выделявшееся на красном одеяле, и тут поняла, что боится к нему притронуться. Будильник на тумбочке оглушительно тикал.

Но вот Сергуня пошевелился и что-то невнятно сказал. Муренкова очнулась, быстро, но осторожно начала его раздевать, повторяя: «Говори, говори, Сережа, родной, ну не молчи, говори...» И мальчик, словно понимая, о чем его просят, бормотал, бормотал что-то, может быть, рассказывал свои сны.

Загрузка...