Юрий Болдырев. «…В самом важном не струсить, не сдаться»

После кончины Бориса Слуцкого в 1986 году его огромное литературное наследство попало в очень надежные руки Юрия Леонгардовича Болдырева (1936–1993). Этого человека выбрал еще при жизни сам Слуцкий. Выбор был далеко не случаен. Это была судьба.

Ю. Л. Болдырев, воспитанник Хвалынского детского дома, безвестный саратовский библиофил, еще в юности по крохам достигавших российской провинции стихотворных списков различил в хоре советской послевоенной поэзии голос Бориса Слуцкого, признал его своим и кропотливо стал собирать все, что было связано с этим именем. Но не только собирать. Вместе со своим другом Б. Ямпольским он хранил и распространял в Саратове «самиздат» демократического направления. Обвиненный в антисоветской деятельности в статье саратовской газеты «Коммунист» («К позорному столбу»), Ю. Болдырев был тут же решением «коллектива» изгнан из букинистического магазина, где работал продавцом, и вынужден был, покинуть Саратов, переехать в Подмосковье. Знакомство со Слуцким по переписке обратилось личным знакомством и дружбой.

В годы тяжелого недуга поэта, когда читателю могло показаться, что его муза умолкла, усилиями Юрия Болдырева во многих журналах и даже газетах стали появляться стихи Слуцкого. Этими постоянными публикациями Болдырев продолжил прерванную творческую жизнь, укрепил так необходимую умолкшему поэту живую связь с читателем. Эти публикации были органичны благодаря вневременному характеру поэзии Слуцкого — не утраченной с годами актуальности и современному звучанию его стихов. В сознании читателя продолжалось повседневное дело поэта.

То, что сделал Болдырев для ознакомления широкого русского читателя с уже известным и — особенно — с хранившимся в столе поэта наследием, переоценить невозможно. За три года (1988–1991) Юрий Леонардович издал два сборника стихов объемом 17 печатных листов каждый и, наконец, трехтомное собрание сочинений, заслуженно претендующее на полноту и научную подготовку текста, объемом более 70 печатных листов, с глубокой вступительной статьей и обширным комментарием. Титанический труд публикатора!

Петр Горелик

Как вспыхивает звезда Поэта? Почему звезда Пушкина возгорается сразу и видима всем, а звезду Баратынского видят немногие и лишь через полвека после его смерти как бы заново открывают? В чем тут дело — во внешних обстоятельствах? в особенностях творческой личности?

Наверное, сказывается и то, и другое, и еще что-то… Во всяком случае, когда Е. Евтушенко в статье, предназначенной для «Дня поэзии-86», написал, что «Слуцкий был одним из великих поэтов нашего времени», в редколлегии альманаха, по свидетельству его редактора А. Преловского, наступило замешательство: формула эта показалась неожиданной, непривычной и неверной. Эта смущенность понятна.

Как-то трудно, непросто взять и выговорить без обиняков: Борис Слуцкий — великий поэт. Еще вчера «он между нами жил», был одним из нас, ничем вроде бы не выделялся и, главное, сам себя не выделял: так же ходил по редакциям и издательствам со стихами, так же страдал от редактуры и цензуры, так же заботился земными заботами, и вдруг…

Уже не узнаешь, не спросишь (да и как спросить такое?), была ли капля горечи в том чувстве, с каким он писал: «Я слишком знаменитым не бывал, // но в перечнях меня перечисляли. // В обоймах, правда, вовсе не в начале, // к концу поближе — часто пребывал». По стиху этого не заметно. Обычная для Слуцкого точная концентрация точного наблюдения.

Он действительно казался «одним из»: одним из поэтов военного поколения, одним из бурной кучки поэтов, ворвавшейся в литературную и общественную жизнь страны в середине 50-х годов и чуть позже, а когда прошли годы и десятилетия, стал одним из признанных мастеров стиха, учителей (любил это дело, постоянно вел какие-либо студии, семинары, кружки, читал тьму-тьмущую поэтических и иных рукописей, откликался на письма и стихи молодых собратьев, помогал публиковаться, писал рецензии на первые книги). Читатель и критика — и та, что недружелюбно встретила его первые стихи и книги, и та, что приняла его поэтику и признала его талант, — отмечали то новое и необычное, что оказалось в его стихах, в их форме: небывалая степень прозаизации, отсутствие привычного благозвучия, — и содержании: изображение войны как тяжелого, изматывающего и смертельного труда, суровый и, на удивление, непатетичный пафос. Тем не менее резко выделить Слуцкого ни из возрастной, ни из поэтической генерации, с которыми он входил в жизнь и в литературу, не решился никто. Разве лишь К. Симонов незадолго до смерти, в одной из своих последних работ — предисловии к «Избранному» Слуцкого, — сказал: «Борис Слуцкий с годами стал самой прочной моей любовью» (впрочем, и здесь наибольшее внимание Симонов отдал военным стихам поэта, сказав о Слуцком, что он «знал о войне зачастую больше нас, много и глубоко думал о ней и видел ее по-своему, зорко и пронзительно»).

Так что, когда Слуцкий заявлял о себе что-нибудь вроде: «Я, как писатель, — средний», — охотников возражать не находилось, все молчаливо соглашались.

Впрочем, кроме этой общей формулы, существовали и более конкретные «самоопределения». Например, это:

На все веселье поэзии нашей,

на звон, на гром, на сложность, на блеск

нужен простой, как ячная каша,

нужен один, чтоб звону без.

И я занимаю это место.

Видимо, это «звону без» вместе с тем, что в 60-е годы творчество поэта переживало переломный момент и Слуцкий в поисках новых тем, нового подхода к действительности пошел на «запланированную неудачу», а стих его, утратив прежнюю громозвучность, не вдруг обрел новый голос и новый пафос (о чем в свое время точно и участливо писал Л. Лазарев), сыграло свою значительную роль в том, что новые стихи и книги Слуцкого читались вяло и невнимательно. Старый читатель отхлынул, новый не образовался. И крутые изменения в творчестве поэта оказались либо незамеченными, либо истолкованными неполно. А следовательно, и неверно.

Легко предъявлять претензии к другим. Спрошу-ка с себя. Я тоже писал не раз об усилении лирического тона в поэзии Слуцкого и не копнул глубже, не увидел, чему же в конечном счете служат эти новые для Слуцкого лирические средства. И не моим куцым ли умозаключениям отвечал поэт в двух строчках, брошенных на страницах одной из рабочих тетрадей:

Лирика — не обломки эпоса,

как у меня, а обломки души.

«Обломки эпоса» — сказал о своих созданиях человек, самооценки которого, колеблясь «в ритме качелей», тем не менее никогда, ни разу (и какая же это редкость во времена «хвалебные» и в среде людей, падких на самовосхваление и самообожание) не превышали его действительного значения. Теперь, оглядывая все сделанное им и оставленное нам, можно смело сказать: эпос. Эпос нашей жизни со всеми ее радостями и страданиями, достижениями и прорехами, болью и счастьем, пафосом и враньем, реальностью и идеалами. Вот что он создавал своим «дневником в стихах». И когда сейчас читаешь в одноименном стихотворении «узнать меня нельзя без дневника», понимаешь более важное: без этого дневника, непостижимым образом, каким-то чудом обращающегося в «аннал» (именно так, в единственном числе, любил употреблять это слово Слуцкий), в летопись, нельзя будет узнать и понять многое в нашей недавней истории, нашей жизни, нас самих.

Как он оказался подготовлен к созданию такого эпоса? Как это могло статься? Благодаря рано постигшей его любви к русской литературе, ее доскональному изучению и знанию («Кланяюсь поэзии родной», — писал он, и еще о «романах из школьной программы»: «Вы родина самым безродным, вы самым бездомным нора, и вашим листкам благородным кричу троекратно „ура!“».) Благодаря резко ощущенной и глубоко осознанной, особенно во время войны, сопричастности с советским народом во всем многообразии его наций и слоев, с его идеалами, делами и судьбами («Я из него действительно не вышел. Вошел в него — и стал ему родным»). Благодаря русскому языку — самому великому памятнику нашей истории; живое и раскидистое древо его словаря шумит и волнуется в строках Слуцкого. Благодаря народному сознанию, бьющему из этих трех родников, трех источников, чутко воспринятому, впитанному поэтом и проявившемуся в его отношении к жизни и ее явлениям, к современникам и их деяниям.

Именно это народное, мирское, общее сознание с эпическим взглядом на все внутри и вне себя, с исконным демократизмом, с глубоким милосердием, активным состраданием униженным и оскорбленным, поверженным и болящим, старикам и детям, с верой и надеждой, изо всех сил сопротивляющимися так часто охватывающим человека двадцатого века безнадежности и безверию, — и объединяет, скрепляет разрозненные стихи поэта, создавшиеся в различных настроениях и состояниях, все написанное Слуцким в нечто единое. В эпос, пусть лирический, но эпос нашей жизни.

Вот то новое и необычное, что внесено Слуцким в русскую поэзию, и предшествовал ему безмерно любимый им Некрасов.

В новой книге Л. Я. Гинзбург есть следующая запись: «Великие поэты — это не те, которые пишут самые лучшие стихи. Совмещаться это может (Пушкин, например), но не обязательно.

Великий поэт — это тот, кто шире всех постиг „образ и давление времени“ (как говорил Шекспир). Для русского двадцатого века это Блок — как для девятнадцатого Пушкин, — и никто другой в такой мере… Он замыкает собой ряд русских писателей, которые отвечали за все и за все — Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов…»

«Отвечать на все и за все» было главным в жизненной и творческой позиции Бориса Слуцкого. И с Блоком при всей их разительной несхожести, при том, что Слуцкий однажды назвал «Стихи о Прекрасной Даме» одной из самых противопоказанных ему книг мировой поэзии, их многое и важное связывает.

Но это тема отдельного размышления. Здесь же нужно сказать о том, что Блок предвидел двадцатый русский век и предупредил о нем. А Слуцкий честно и талантливо (наверное, в данном случае это синонимы) рассказал о нем, распутывая его узелки и узлы, не давая ни себе, ни вам заблудиться среди тупиков и распутий, помогая жить в будущем.

Поэтому-то у него было право на заклинание, оставшееся в его тетрадях:

Умоляю вас, Христа ради,

с выбросом просящей руки:

раскопайте мои тетради,

расшифруйте черновики.

Не о себе он заботился, не о своей славе и бесславье думал — о нас, его современниках и потомках.

Нам действительно очень нужны его раздумья и прозрения, его слово и его мысль. Его воспоминания и его «мемуары передним числом». Уйдя от нас, он остался живым и необходимым, что видно уже по тем публикациям, которые состоялись, и что увидится затем еще яснее.

Но вот тут-то и запинка, затруднение. Борис Слуцкий не только не прочитан толком (а кто бывал прочитан при жизни? Это беда поправимая), не только не издан как следует быть (стыд и горечь охватывает, когда видишь тощий томик его «Избранного», изданный семь лет назад, рядом с пухлыми томами — иногда не одним, а двумя-тремя — его забытых при жизни, но оборотистых «коллег»), он ведь еще и не напечатан полностью. Огромная и важная часть его наследия, хранящаяся в архивных закромах, только начинает выходить к народу, который был для него опорой и надеждой и к которому он обращался в давнем (опубликовано в 1961 году) стихотворении:

Побудь с моими стихами,

Постой хоть час со мною,

Дай мне твое дыханье

Почувствовать за спиною.

«Меня печатают уже много и охотно, но не то, что я хочу напечатать», — говорил Слуцкий в 70-е годы. Время, боящееся взглянуть в лицо самому себе, боялось и его стихов; оно тщательно процеживало их, отстраняя многое, отворачиваясь от правды и красоты, содержащихся в них.

Но время меняется и просит меняться нас. Пойдем же навстречу друг другу — мы и эти стихи, время и эта поэзия, наша жизнь и ее певец и толкователь Борис Слуцкий. Поэт.

1987 [2]

Загрузка...