Георгий Елин. Товарищеский суд. Уроки Бориса Слуцкого

…В 1972 году, встретив пишущего стихи приятеля, без особых планов на грядущий вечер, я был стремительно завлечен в пустую от учеников школу напротив филиала МХАТ, где базировалась некая литстудия. Приятель занимался в семинаре «имени Евтушенко», как он шутливо называл его, объяснив по дороге, что эгида популярного поэта чисто символическая, по причине многочисленных загранразъездов Евгения Александровича, но это не суть — занятия идут полным ходом, проводят их известные писатели, обстановка почти камерная, а одно это уже здорово.

На последнем (летнем) занятии студия распускалась на каникулы. В сентябре я уверенно пришел на сбор семинара «имени Евтушенко»…

Перед началом быстро узнали, что нас ожидает: Евтушенко снова уехал, вместо него придет Слуцкий, и пока мы караулили у входа, он уже давно поджидал нас в маленькой комнатенке, монументально восседая за столом, затянутым зеленым сукном. Выдержав паузу, пока мы рассядемся и вдоволь нахохочемся по адресу украшавшей нашу дверь таблички «Товарищеский суд», Слуцкий устало сказал, устремив взгляд светлых глаз поверх наших голов:

— Евгений Александрович попросил меня вести занятия в этом семинаре. Я согласился при условии, что буду заниматься два года, а не год, как хочет руководство, — мы ведь встретились с вами только сейчас, потому для знакомства нам потребуется больше времени. И этого списка, — он похлопал по листу бумаги перед собой, — мы, думаю, придерживаться не станем, сперва запишем всех, кто пришел на семинар сегодня, потом еще будут подходить люди. Отказывать не будем никому, пусть ходят все, кто захочет. Меня зовут Борис Абрамович, а с вами мы познакомимся по ходу дела. Будем работать так, чтобы оправдать назначение этой комнаты, — пусть наши отношения станут действительно товарищескими, без права суда, но с правом труда.

Так в нашу жизнь вошел Слуцкий… Не помню случая, чтобы Слуцкий пропустил хоть одно занятие; до своей трагической болезни, выбившей его из колеи окончательно, он занимался нами как только мог.

Наш семинар, случалось, разбухал до сорока-пятидесяти человек, но к зиме нас становилось около двух десятков — новички, за нечастым исключением, долго не задерживались. Может быть, из-за характера Слуцкого, о котором многие говорили как о тяжелом. Впервые пришедших прослушав раз «по кругу» и получив достаточное об уровне каждого, Слуцкий неизменно предупреждал:

— Вам, конечно, не терпится поскорее обсудиться. Должен сразу огорчить: у нас это право надо заслужить. Походите годик, поучаствуйте в разговорах о стихах, там видно будет.

И, глядишь, после такой перспективы семинар быстро худел до прежних размеров. Из тех, кто «походил годик», а потом оказался в постоянном составе семинара Слуцкого на несколько лет, многие сегодня, кто ярче, кто скромнее, профессионально работают в литературе.

Семинарские занятия строились в общем-то традиционно. Очередной обсуждающийся заранее приносил рукопись, размноженную в достаточном количестве экземпляров: руководителю, двум обязательным основным оппонентам, а остальным семинаристам — по возможности. (Слуцкий настойчиво напоминал о необходимости читать стихи глазами, не доверять впечатлению на слух.) Перед началом читки каждый рассказывал о себе, что считал нужным, но Борис Абрамович всегда просил уточнить: давно ли пишете, что читаете, кого из поэтов любите, а кого не признаете (подразумевал, понятно, крупные величины). От выступающих по стихам требовал аргументированности каждого слова, оценок и суждений типа «не понял», «не понравилось», «это плохо» не признавал. Сам обычно говорил последним, подводя черту под всем высказанным, не столько выражая свое мнение, сколько суммируя общее, но, случалось, шел вразрез с оценкой большинства. По ходу читки мог сделать замечание в паузе между стихами, словно боясь забыть после то, что его задело.

Разбирая стихи, говорил и обобщающе, но прежде пробовал каждую строку «на мускулистость», осуждая «поэтический жирок» — проходные и случайные слова, нужные лишь для заполнения строки. И особенно ценил образную точность:

— Освоить метафоричность в общем-то не так и трудно: сравнить одно с другим, да еще по принципу парадоксальности, несложно. Подлинного поэта всегда выдает эпитет. Возьмите, к примеру, Смелякова. У него есть и проходные стихи, но нет ни одного, в котором бы не блеснул великолепный эпитет, И он может даже оправдать все стихотворение.

Слуцкий учил «прозванивать» каждое слово на чистоту звучания, быть бережным к поэтическим деталям.

— Вот у вас в стихотворении все сказано очень точно, — говорил он Виктору Гофману. — Но в одном случае вы явно обдернулись: «Еще взойдут, еще засветят, // Как две несхожие звезды, // Глаза египетские эти — // В сплошном предчувствии беды». Я догадываюсь о ком вы пишете, — о Татьяне Ребровой. И определение «египетские» к ее глазам вполне подходят, а вот почему «как две несхожие звезды»? У Ребровой глаза абсолютно одинаковые, здесь вы перестарались.

Часто Слуцкий начинал разговор издали:

— Представим, что я, гуляя по лесу, нашел на пеньке тетрадку стихов. Автора, понятно, в глаза не видел — передо мной лишь его внутренний мир, по которому и попытаюсь сложить впечатление об этом человеке. Что я могу сказать по стихам? Определить пол и возраст их написавшего, ночные это стихи или дневные, точнее — утренние… У Пастернака большинство — ночные, на них лежит отпечаток бессонницы. А вот Ахматова почти вся — утренняя…

И начинал разматывать неторопливую нить сложных ассоциаций, вроде бы абстрактных, а на деле подводя нас к разговору о поэте, чьи стихи обсуждались.

Главные уроки, преподанные нам Борисом Абрамовичем, были не только литературными. Он учил нас терпимости по отношению к чужому мнению, такту в обращении друг с другом, уважению к товарищам по литературному цеху — ведь редко какой семинар проходил спокойно: наши поэтические вкусы и симпатии были крайне различны, и несовпадение оценок и суждений часто выплескивалось яростными спорами. Доходило до того, что Слуцкий начинал постукивать по столу ладонью, хоть как-то пытаясь сдержать не в меру злоязыкого оратора, а потом вынужден был разбирать не столько стихи обсуждаемого автора, сколько неправоту его оппонентов.

На первом же занятии, в день нашего знакомства, Борис Абрамович предложил в конце каждой встречи, если останется время, говорить на самые различные темы: о новых фильмах, спектаклях, книгах (кроме ТВ — «Я являюсь счастливым необладателем телевизора»), кто что видел, слышал, читал; предложил задавать ему самые разные вопросы, но с одним условием: наше любопытство не должно касаться его, Слуцкого, — ни жизни, ни стихов. И это стало едва ли не самой интересной частью наших еженедельных встреч.

Слуцкий был энциклопедически образован, его начитанность казалась феноменальной, как и память, необычайно ясная и подробная. Не припомню случая, чтобы хоть на один вопрос ответил «Не знаю». А спрашивали его о чем только могли.

В минуты, когда Борис Абрамович, обдумывая ответ, сосредоточенно молчал, он виделся мне универсальной ЭВМ — пожужжит, пожужжит и выдаст необходимую информацию, изложенную столь экономно и точно, будто она записана на некоем «блоке памяти». И всегда при этом оставался невозмутимым, какой бы вопрос ни был задан — серьезный или достаточно анекдотичный, вроде «Кто такой Александр Аронов?»

Впору бы рассмеяться, но Слуцкий никогда не улыбался — неслышно «пожужжав», ответил через минуту: «Сотрудник редакции молодежной газеты „Московский комсомолец“. Очень талантливый поэт. Авторской книги не имеет».

Если намеченное заранее обсуждение почему-либо срывалось (нечасто, но бывало и так), Слуцкий тут же находил интересную замену. Например, однажды предложил — по кругу, каждый, как стихи читаем — назвать по одному новому слову, как зацепилось в памяти (из литературы или просторечия) за последние десять лет.

И началось: Эскалация. Синтезатор. Фарцовка…

После каждого слова всем предлагалось подумать: как оно возникло, из какого источника, а также предположить, приживется ли оно, станет ли общеупотребляемым.

Выдал Слуцкий и причину, побудившую к этому разговору — только что вышла книга «Новые слова и значения», которую он очень хвалил, всем советуя приобрести:

— Хорошо, что в словаре отмечено, кто первым использовал в печати то или иное слово. Тут и Боков, и Евтушенко, и Вознесенский… Поэт, как и всякий пишущий вообще, должен постоянно пополнять свой словарь, освежать его, избавлять от пыльных слов. У нас в семинаре нет никого, кто занимался бы словоизобретательством. Это столь же трудно, сколь малоперспективно. Маяковский, к примеру, придумывал множество новых слов; Хлебников, которому этот эксперимент тоже был не чужд, сумел оставить прекрасное слово «летчик». А вот Северянин, вовсе перед собой подобных задач не ставивший, произвел от слова «бездарность» существительное «бездарь», но сам его употреблял с ударением на последнем слоге… И «эскалация» — прекрасное слово: есть в нем движение, непрерывность потока. А вот «эскалация агрессии» — уже штамп, ничего тут не поделаешь…

Слуцкого интересовал и круг нашего чтения. Он то и дело спрашивал, что интересного отметили из книг, какие из них, мы думаем, не для разового чтения. Сетовал на книжный бум, мешающий приобретению литературы, которая действительно необходима.

— Поднимите руку, кто смог купить Мандельштама в «Библиотеке поэта»! — обводил взглядом аудиторию, считая вслух: — Один, два… Мало. А три романа Булгакова?.. Не густо. Попробую поговорить в «Лавке писателя» с Кирой Викторовной, надо ведь как-то выходить из положения.

И на следующий раз не забывал извиниться:

— Не взыщите, братцы. И там по списку, двести штук на всю московскую братию.

Однажды встретил Бориса Абрамовича у Дома книги на Калининском — оба мы выходили из разных дверей навстречу друг другу из магазина. Слуцкий деловито осведомился о приобретениях, взвесив взглядом пачечку в моей руке (сам он держал под мышкой две одинаковые книги).

— А «Алхимию слова» Парандовского почему не купили? Не заметили или просто не взяли.

Я промямлил что-то неопределенное: подержал в руках, раскрыл наугад два-три раза и отложил обратно — показалась полной чепуховиной.

— Вы не правы, это далеко не чепуха. Парандовский очень хорошо пишет о лаборатории творчества, языке, стиле. А влияние на писателя кофе, чая, табака — просто интересно. Короче, вот вам мой подарок, — протянул книгу. — Взял две, вот и пригодилось.

Отношение Слуцкого к нашим публикациям было своеобразным. Сам выпустив первый сборник стихов около сорока, он, похоже, оставался приверженцем тезы «чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь», ставил в пример несуетную музу И. Анненского, оказавшего огромное влияние на Ахматову, Цветаеву, Ходасевича, Набокова… И сам в стихах высказывался на этот счет ясно и недвусмысленно: «Двадцатилетним можно говорить: зайдите через год». На семинарах это тоже подтверждалось.

— Сколько вам лет? — спрашивал у семинаристки, чьи стихи оценивал очень высоко.

— Борис Абрамович, что за вопросы женщине?

— В поэзии женщин нет. Поэтесса — это морковный кофе, а слово «поэт» существует только в мужском роде. И вы — поэт, мы в этом убедились, так что извольте отвечать.

— Тридцать пять.

— Да, это уже зрелость. Пора делать книгу.

«Пора делать книгу», насколько мог заметить, — единственная формула, признаваемая Слуцким. Эту фразу он повторил и Алексею Королеву — физику, зрелому человеку, чьи стихи, после их одобрения на семинаре рекомендовал в альманах «День поэзии», а потом многое сделал, чтобы Королев до выхода книги, по рукописи, был принят в Союз писателей.

Случалось, когда коридорные разговоры о том, что печататься очень непросто, достигали его слуха, Слуцкий отчитывал нас:

— Почти все вы, сидящие в этой комнате, люди талантливые. Все пишете хорошо и вполне профессионально. А в том, что почти никто из вас не печатается, вините нерадивость редакторов или свою собственную. Учиться хорошо писать — мало, надо учиться заставить себя читать.

Среди немногих способов заставить редактора быть более благосклонно расположенным к твоей рукописи, как неискоренимо полагают молодые, самый надежный и верный — обзавестись письменной рекомендацией мастера. Однако не могу даже вообразить, чтобы кто-нибудь из наших семинаристов хоть заикнулся Слуцкому о «врезе» или протекции — сама атмосфера нашего общения исключала какие бы то ни было практические вожделения. Впрочем, правила (даже неписанные) скучны — интересны лишь исключения. Как-то раз сотрудник «Комсомолки» Г. Жаворонков привел на семинар робкого долговязого юношу — пишущего стихи студента из Ижевска. Борис Абрамович согласился обсудить дебютанта без особого энтузиазма (не любил ломать запланированные занятия), во время читки был хмур и неприветлив, но после того, как все семинаристы, будто сговорясь, сошлись во мнении: это поэт, — лишь руками развел: «Ну, раз вы все так считаете… почитаю дома, глазами». И через неделю, 15 февраля 1975 года, в «Комсомольской правде» вышла первая большая подборка стихов Олега Хлебникова с щедрым вступительным словом Слуцкого.

Не сомневаюсь, что мнение Слуцкого было непоколебимо. Как не сомневаюсь и в том, что в нашем случае оценка семинара «сработала» на это мнение решающе.

Сегодня, спустя десятилетие с гаком, уже не вспомнишь точно многое из тех давних разговоров, но осталась главная память — память сердца, самая верная и навсегда, как ощущение праздника.

У памяти сердца нет временной протяженности, все в ней — сейчас, как незабываемый давний вечер — яркий, в закатном солнце, затопившем улицу Герцена; у входа в Центральный дом литераторов роится взволнованный люд, собираясь на Пушкинский вечер поэзии (начало июня); Слуцкий подходит с женой Таней — высокой, под стать ему, милой, необыкновенно женственной, улыбчивой; ты тоже тут, рядом — юный, восторженный, от избытка энергии трещишь по швам; тебя замечает Мастер; шагает навстречу, сжимает левой рукой твое запястье и широким жестом, сплеча вкладывает правую в твою ладонь (он — в настроении)…

Не знаю, сохранилась ли хоть одна фотография, на которой бы Слуцкий улыбался. Сам не видел, как не читал ни одного стихотворения Слуцкого о любви.

Не берусь говорить за других, но сам далеко не сразу научился (а может, и вовсе не научился) чувствовать настроение Слуцкого, даже скорее не чувствовать — угадывать по каким-то мельчайшим изменениям его лица, вечно невозмутимого, если не сурового. Он всегда сохранял дистанцию, понятную в отношении с учениками, никогда (почти никогда) ничего не говорил о себе. О чем-то мы узнавали из его стихов («Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице…»), о многом и не подозревали, нередко недоумевая, когда попадали не под настроение, что в последний год нашего общения случалось чаще и чаще. И хотя мы уже знали, что Слуцкий тяжело болен — сознание его расстроено, поверить в необратимость этого было невозможно.

Скоро, весной 77-го года, наши занятия со Слуцким прекратились вовсе. Студия набрала новых слушателей, пришел новый руководитель, но для нашего «первого набора» она лишилась чего-то очень важного. Собственно, мы выросли из нее гораздо раньше, но силу притяжения семинар потерял только с уходом Бориса Абрамовича.

…В стылый декабрьский вечер Слуцкий пришел на семинар с большим опозданием и не извинился, как бывало, не поздоровался, грузно осел на стуле, положил ладонями вниз красные руки и, раздраженно похлопывая по сукну, оглядел нас словно в недоумении.

— Сегодня мы похоронили Семена Кирсанова. Он был по-своему большим поэтом, и я прошу почтить его память вставанием. — И первым поднялся из-за стола. А когда мы сели, продолжил, ни на кого не глядя: — Вы можете любить или не любить поэта, но не уважать не имеете права. И мне сегодня больно и обидно, когда никого из вас не видел на кладбище… Две недели назад я и на похоронах Смелякова никого из семинара не встретил, а это уже странно: Семченко и Гофман стихи о нем написать не преминули…

И начал рассказывать о Кирсанове — о его юности, выпестованной Маяковским, его непревзойденном версификаторском мастерстве «холодного сапожника», родившем оригинальную книгу за четверых никогда не живших поэтов, а в годы войны — «Заветное слово Фомы Смыслова», о блестящей лубочной стилизации про Макса-Емельяна… И закончил свой великолепный рассказ о покойном поэте, вернувшись к тому, с чего начался разговор:

— Понимаю, все вы взрослые и чрезвычайно занятые, обремененные службой, а кто и семьями, но… давайте договоримся, что будем все-таки учиться выкраивать время и приходить на похороны друг к другу…

Я вспомню эти слова в солнечный февральский день, когда буду стоять стиснутый в онемевшей от горя толпе, вглядывась в отрешенное от земных забот лицо Слуцкого. Много друзей пришло проститься с поэтом (он знал это — любил повторять стихи Межирова «Есть товарищ и у меня»), почти всех мы узнавали. И мы тоже пришли — те, кто научился. И все собравшиеся в зале прощания кунцевской дальней клиники — и друзья, и недруги Слуцкого — отдавали отчет: кого не стало и что он оставил нам.

А город был расцвечен флагами — праздновался День Советской Армии.

Десять с лишним лет назад в этот день, придя на семинар, он нашел на зеленом сукне букет алых роз. Неторопливо перечитал поздравительную открытку, сдержанно поблагодарил за внимание, сдвинул цветы на край стола, но то и дело возвращался к ним, поглаживая ладонью хрустящий целлофан. И еще сильнее просветлели глаза Слуцкого, когда взгляд его скользнул — поверх нас, раздвинув скучные стены, — но в прошлое. Он стал рассказывать об ИФЛИ и ифлийцах, о юности Самойлова, Когана, о литинститутском курсе Луговского, почти полностью выбитом войной, о Кульчицком и как сам едва не погиб в Югославии…

Может наш полуподвал и запал в память столь ярко благодаря этому вечеру воспоминаний? Или другому — трагикомическому эпизоду. Мы уже приготовились к обсуждению, как в комнату, неуверенно постучавшись, просочился старательно одетый человек и, шмыгая сизым носом алкоголика, без вступления принялся рассказывать историю своей жизни и как от него ушла жена… Рассказ был столь жуток по искренности, что оборвать его не виделось никакой возможности, пока Слуцкий не спросил человека, чем же мы можем ему помочь. Человек признался, что уже помогли — выслушали, и потребовал, чтобы мы рассудили его жизнь.

— Вы, видимо, не совсем по адресу, — огорошил его Слуцкий, — у нас тут поэтическая студия, мы стихи читаем.

— Да? — не поверил тот. — А на двери написано «Товарищеский суд». И я сразу вижу — вы судья, у вас лицо такое…

— Кажется я сам сейчас поверю, что я не я, а Борис Абрамович Годунов, председатель жилтоварищества, — буркнул Слуцкий, вспомнив фразу из записных записок Ильфа.

И когда Егор Самченко, врач-психиатр, кое-как выдворил гостя, Слуцкий начал занятие.

— Ну, посмеялись — и довольно. Не будем отвлекаться и продолжим наш товарищеский суд. Кто у нас сегодня на очереди?..

Сегодня мой черед вспоминать то недавнее время. Странное чувство: лишь десять лет прошло с последних наших занятий, а ты уже пишешь воспоминания. Борис Абрамович Слуцкий снова рядом. Недавно вышел номер журнала «Дружба народов» с его прежде неизвестными (читай — новыми) стихами. Он никогда не датировал своих строк, но снова и снова покажется, что сам ты знаешь, когда они были написаны: перечитывая стихи из подборки, вдруг споткнешься о строки, наполненные для тебя особым смыслом:

Я судил людей и знаю точно,

что судить людей совсем не сложно —

только погодя бывает тошно,

если вспомнишь как-нибудь оплошно…

[58]

Загрузка...