С Борисом Слуцким я познакомился осенью 1946 года у Давида Самойлова. В те годы (1946–1953) Давид Самойлов с женой Лялей жили на улице Мархлевского, в просторной комнате большой коммунальной квартиры. Здесь собирались молодые поэты. Приходили сюда актеры, ученые, среди них физик Лев Ландау, доктор экономических наук Яков Кронрод.
Чаще других, почти ежедневно, бывал в этом доме Борис Слуцкий. У него в Москве не было ни близких родственников, ни жилплощади — он периодически снимал комнату, поменьше, подешевле. В доме Самойлова Борис чувствовал себя свободно, хорошо. Он был очень дружен с Давидом. Их дружба была настоящей — равноправной и творческой. Они часто спорили, всегда сохраняя при этом доброжелательное, братское отношение друг к другу.
У Самойлова я бывал часто и почти каждый раз встречал Слуцкого. Сначала у меня сложилось мнение о Слуцком как о суровом, гордом, даже надменном и замкнутом человеке. Гордый непосредственной причастностью к исторической победе, Слуцкий казался мне похожим на прославленных легендарных комиссаров гражданской войны, с которыми, он, комиссар Отечественной, был как бы в кровном родстве.
Худой, несколько выше среднего роста, хорошо и сильно сложенный, всегда подтянутый, с офицерской выправкой, неизменно одетый в военную форму — таким помнится мне Борис в те годы. Черты лица Бориса были рельефны, четко очерчены: крупный с горбинкой нос, мощный лоб с крутыми надбровьями, немного навыкате бледно-голубые глаза. Густые светлые с рыжеватым оттенком волосы и пшеничные усы.
Во время первых встреч Борис внимательно вслушивался и всматривался в меня. Постепенно мы все больше и больше сближались. <…> Он убедился, что я серьезно занимаюсь наукой и искренне увлечен поэзией; почувствовал и доброе отношение к себе. Он доверительно рассказал мне, как врачу, что страдает приступами сильных головных болей и бессонницей.
Я понял, что первое впечатление о Борисе как о сильном, жестком человеке было ошибочно: позу я принял за характер. Понял, что за суровостью скрыта доброта, мягкость, духовная ранимость.
Ничего вдохновенно-поэтического в облике Бориса Слуцкого я не замечал, богемность была ему чужда. По складу характера, поведению, интересам, отношению к людям Слуцкий был серьезным, деловым любознательным человеком, склонным к глубокому анализу всех сторон жизни, которые его интересовали. Он был энциклопедически начитан, умел обстоятельно собирать и анализировать факты. Интересы его были прежде всего сосредоточены на русской истории, поэзии, политике, экономике.
О повседневных бытовых делах Борис беседовать избегал.
С женщинами Борис был неизменно предупредителен и любезен. Я не замечал, чтобы какой-нибудь отдавал предпочтение. <…> Я помню Бориса Слуцкого поэтом без пылких романов и без любовной лирики.
Рассказы на мелкие бытовые, особенно сексуальные темы вызывали у Бориса брезгливое чувство. <…>
Значительный интерес он проявлял к истории Отечественной войны. Помню, как с большим вниманием слушал он рассказы Льва Безыменского о допросе попавшего в плен в Сталинграде немецкого фельдмаршала Паулюса. Лев был военным переводчиком и как очевидец рассказывал о поведении фельдмаршала и о содержании допроса. После того как Безыменский завершил свой рассказ, Борис подсел к нему и еще долго расспрашивал о деталях.
Помню, как во время одного из праздничных застолий Лев Ландау был атакован Лялей и подругами. Они спрашивали знаменитого физика о том, что все же будет в случае возникновения ядерной войны. Ландау говорил — будет очень плохо и Земле, и живой природе и, конечно, людям. Этот ответ некоторых, в их числе и Бориса, не удовлетворил. <…> Дальнейшие разъяснения Ландау уже давал персонально Борису, задававшему все новые и новые вопросы.
Среди завсегдатаев дома Самойловых был доктор экономических наук, умный, красивый, хорошо осведомленный обо всех текущих государственных делах Яков Кронрод. Он в те годы был ортодоксальным марксистом — автором книги «Деньги при социализме». Яков часто бывал собеседником Бориса. Они уединялись и подолгу беседовали. От Кронрода мы все узнавали многие политические новости, иногда задолго до того, как они становились официально известны. Часто Борис обсуждал злободневные вопросы с Петром Гореликом, школьным другом, в те годы бывавшим у Самойловых.
Я был аспирантом и работал над диссертацией. О своей работе рассказывал Борису. Его искренне интересовало все, чем занимаются знакомые и друзья. <…> Мне Борис задавал весьма содержательные вопросы. Его интерес к медицине был связан еще и с тем, что он хотел разобраться в собственной болезни. Он страдал приступами сильных головных болей и бессонницей. Головная боль бывала столь мучительной, что не давала работать. Я посоветовал обратиться к профессору А. М. Гринштейну. Заключение профессора было простым: «У вас ничего опасного нет». При встрече Борис попросил меня разъяснить этот диагноз. «„Ничего опасного“ означает отсутствие патологических изменений, и твое заболевание вполне обратимо, следовательно, ты должен выздороветь». Профессор Гринштейн в общем оказался прав. И все же, возможно, тяжелое душевное заболевание, омрачившее финал жизни Бориса, в какой-то степени было связано с болезнью, которой он страдал в молодости.
Я не помню, чтобы Слуцкий или Самойлов пытались, как теперь говорят, пробивать свои стихи в печать. Главным была работа, и они упорно, никогда не сомневаясь в своем профессиональном призвании, писали и писали. Печатать их стали после смерти Сталина.
Борис Слуцкий свои стихи в те годы читал сравнительно редко; скопление слушателей его не вдохновляло, скорее, настораживало. Если читал, то всегда наизусть. Память у него была хорошая. Творчество было для Бориса тяжелой поденной работой и одновременно священным таинством. Читал Борис просто, доходчиво и торжественно.
Лучшие стихи Слуцкого сделаны из мужественных, жестких, ударных слов; ни одной сентиментально звучащей строки; и в то же время стихи добрые, милосердные, полные искреннего сочувствия к тем, кто изголодался, измаялся и умирает, сохраняя достоинство и честь в «Кельнской яме», к тем, кто, до конца исполнив патриотический долг, покоится под «фанерными монументами» в русской земле и в «пяти соседних странах».
В компании Слуцкий вел себя просто, непосредственно и независимо. Когда все пели, а Давид аккомпанировал на аккордеоне, он тоже пел. Наиболее популярной была «Бригантина». Автор слов этой гордой песни Павел Коган погиб на войне. Память о погибших друзьях — Михаиле Кульчицком, Павле Когане — была частью его бытия.
Слуцкий стремился установить подлинную ценность творчества каждого поэта: кто был на самой вершине, кто чуть ниже. Это иногда превращалось в своеобразную игру, в которую он играл многократно и к которой относился серьезно.
Я был знаком с Борисом всего месяц-два, когда он и меня вовлек в эту игру. Помнится его обращение-вопрос: «Кого ты считаешь первым поэтом XIX века?» Я ответил тривиально — Пушкина. «А кого XX века?» Я без раздумий назвал Александра Блока. «Почему именно Блока?» Как мне казалось, я привел серьезные соображения, но они не удовлетворили Бориса, и он попросил меня прочесть что-нибудь из Блока. Я стал читать «Осенний день»: «Идем по жнивью не спеша…». До конца прочесть не удалось. Когда я перешел к финалу, к прекрасным строкам «Летят, летят, косым углом, вожак звенит и плачет», Борис прервал чтение и твердо, убежденно заявил, что этот Блок не из XX века. Поясняя, какие стихи относятся к XX веку, он чеканно прочел «Кельнскую яму». Стихотворение на меня произвело огромное впечатление. Он это понял. И неожиданно, тогда впервые, потом он этот вопрос повторял несколько раз, спросил: кого я считаю более значительным поэтом, его или Дезика? На что, как и в других случаях, я ответил: «Вы очень разные». Ответ его не удовлетворил. <…>
Во время экскурсов в историю поэзии возникали различные мысли о психологии творчества. Я как-то заметил, что у многих самых выдающихся поэтов, да и писателей, был весьма развит «игровой инстинкт». Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Толстой, Маяковский азартно играли в карты, Достоевский исступленно отдавал дань рулетке… Борис признал этот факт, заслуживающим внимания; рассказал, что Н. Асеев, в доме которого он бывал, также подвержен страсти к игре.
Однажды для Слуцкого сложилась игровая ситуация.
В конце 1947 года объявили о предстоящем обмене денег. Условий обмена никто не знал. Возникала альтернатива: класть ли в сберкассу, покупать ли облигации или же тратить, но на что?
В один из этих смутных дней Борис появился у Самойловых. Узнав, что я свободен, попросил пойти с ним в букинистический магазин.
Мы пошли — Борис с чемоданом, я с мешком, который Ляля дала мне, освободив его из-под картошки. По дороге Борис сообщил, что у него есть небольшие сбережения, которые он решил потратить на приобретение книг. Борис отбирал книги с большим знанием дела: приобрел полное собрание сочинений Некрасова издания прошлого века, несколько редких томиков Пушкина, Лермонтова, Некрасова, разрозненные выпуски «Аполлона» и «Гиперборея». В память об этом походе Борис подарил мне томик Некрасова и «42-ю параллель» Дос Пассоса.
Борис осуществил мечту — приобрел книги, которые любил и высоко ценил. Позже выяснилось, что покупка букинистических книг с деловой точки зрения была блестящей коммерческой операцией — лучшим вкладом уже обесцененных денег. Борис, разумеется, об этом не думал.
В 1948 году в стране появилось новое социально остро и зловеще звучавшее слово «космополит». Начались борьба с космополитизмом, возобновились аресты. Террор снова набирал силу. Борьба с космополитизмом стала все больше окрашиваться в красный цвет террора.
Борис сначала этого не замечал или не хотел замечать. Позже, когда иллюзия всеобщего коммунистического праведного рая исчезла, Борис стал все более и более реально оценивать действительность.
Настороженность, тревожность, страх, неуверенность в завтрашнем дне нарастали неодолимо. И все же я не помню, чтобы кто-нибудь в доме Самойловых открыто выражал протест, высказывал критические замечания о Сталине, призывал бороться с произволом.
Все индивидуально, по-разному переживали надвигающуюся катастрофу, ощущал ее неизбежность. Это относится и к Борису Слуцкому.
Есть версия, что Слуцкий еще в годы культа писал стихи, обличавшие Сталина: «Бог» и «Хозяин». Она представляется мне неправдоподобной. Он был партийно дисциплинирован и по характеру не способен к опасному противоборству.
Бесстрашные стихи, разоблачавшие Сталина, в те года писали лишь сидевшие в лагерях и тюрьмах поэты да маленький и отчаянно храбрый Эммануил Мандель, позднее ставший известным поэтом Наумом Коржавиным.
И все же изменения климата общественной жизни — рост бесправия, двуличия и репрессий — находили резонанс среди творческой интеллигенции. <…>
Глазков, Самойлов читали «непроходные стихи», некоторые из них до сих пор не опубликованы. <…> Слуцкий в это время пишет одно из лучших, если не лучшее свое стихотворение «Голос друга».
В 1952 году начались аресты врачей — видных профессоров. Борису сообщили и об аресте А. М. Гринштейна. Эти события угнетающе действовали на всех нас и, разумеется, на Бориса. <…>
Статья «Убийцы в белых халатах» от 13 января 1953 г., явилась кульминацией периода «космополитизма». Всем стало ясно, что вскоре должны начаться массовые репрессии.
На следующий день после выхода в свет статьи я встретил Бориса Слуцкого на Сретенском бульваре. Борис был неузнаваем: растерян, удручен, подавлен. Обычно не склонный к многословию, он безостановочно говорил: о предстоящих репрессиях, о суде над врачами, после которого их казнят, может быть, публично, об «очищении» Москвы, а затем и других городов от безродных космополитов, о страшной участи интеллигенции, особенно людей с гуманитарным образованием. Для них с Давидом это означало гражданскую смерть — унизительное, жалкое существование в полном бесправии. Так, беседуя, шли мы по заснеженному Сретенскому бульвару. Неожиданно Борис как бы спохватившись начал меня утешать: «Твое положение лучше, чем наше, врачи всегда и всюду нужны, и ты еще сможешь быть и полезен людям…» Более всего меня удивляло (об этом я думал и много лет спустя), что он не выражал никакого протеста, не осуждал Сталина, не помышлял ни о каком противоборстве, хотя и не верил сообщению о злодеяниях врачей — «убийц в белых халатах». Со мною шел обреченный человек, смирившийся со своей участью. Так мы дошли до дома Самойлова. Дверь открыл Давид. Не помню, о чем говорили, что делали, но тут безысходность исчезла; думаю под влиянием природного оптимизма Дезика.
5 марта 1953 умер Сталин… С этого светлого дня однонаправленный в бездну поток событий остановился. А затем течение их пошло вспять.
9 марта хоронили Сталина. С женой Линой мы пытались попасть в Колонный зал Дома союзов, но узнали, что путь к центру закрыт, и решили вместо похорон отметить «крестины». У Самойловых родился сын, которого мы еще не видели. Нам удалось дойти до их дома. В комнате уже собралось много людей, кажется, был и Борис. Точно не помню, может быть, он пришел позже. Дезик организовал застолье — поминки, и его друзья и Лялины подруги беспечно пили водку и оживленно обсуждали, гадали, что еще случится на нашем суровом и загадочном веку. Настроение было хорошим, приподнятым. Все интуитивно чувствовали, что худшее позади…
24 июля 1953 года в день именин Ляли на даче Самойловых было многолюдное, щедрое застолье. Собралось человек 25–30. Среди гостей был Борис. Было шумно и весело. Рядом с Борисом сидел Сергей Наровчатов, не пропускавший ни одного тоста и даже полутоста. За ним тянулся малопьющий Борис. Вскоре он захмелел и заснул, но неглубоко — часто пробуждался, включался в застолье и, заметив меня, обращался с просьбой: «Витя, ты опыты проводишь, оживляешь! Прошу тебя, не оживляй товарища Сталина!» Я его заверял, что этого делать не буду. Борис снова засыпал, просыпался, и эта сцена повторялась.
В середине 50-х годов Слуцкий стал широко известным поэтом. Его гражданские стихи были весьма популярны, так как оказались созвучны оттепели, началу официального разоблачения культа Сталина. Борис женился. Его жизнь наладилась. У него появилась собственная квартира.
Ляля, жена Дезика, не раз удивляла и огорчала меня тем, что осуждала Бориса за невнимательное отношение к старым друзьям. Говорила, что Борис стал тщеславен. Этого я не замечал: во время редких случайных встреч он был неизменно доброжелателен, прост — в общем, оставался таким же, как и раньше. Да и Ляля в последние годы, когда их дороги с Давидом разошлись и многие старые знакомые (как-то слово «друзья» не пишется) забыли ее, говорила: «Борис — друг, настоящий друг; он не оставил меня, хотя и бывает редко». <…>
В 1976 году, в одну из последних встреч с Борисом Слуцким, когда мы вспоминали какие-то события далекой молодости, он вдруг, как говорится, «ни к селу ни к городу» сказал: «Знаешь, ко мне на семинар ходит сын Пастернака». Недавно, вспомнив об этом, я позвонил Евгению Борисовичу, с которым много лет знаком, и рассказал об этом разговоре. Он ответил, что, по-видимому речь идет о его умершем брате — Леониде, и потом добавил: «Жаль, очень жаль. Отец, конечно, простил бы Слуцкого».
Да, Пастернак простил бы «заблудшего брата», но Борис Слуцкий этого себе не простил… <…>
В жаркий летний день 1960 года хоронили опального поэта. Открылась возможность покаяния всем, кто поднял руку… Таких оказалось мало. Слуцкого не было. Прийти не решился. Леонид Мартынов, которого по дороге в Переделкино мы с приятелем встретили на улице Горького, отказался с нами поехать (в машине было место), сказал что-то невнятное. Из знакомых лично мне поэтов на похоронах Пастернака я встретил лишь Наума Коржавина.
Последняя, точнее, предпоследняя встреча с Борисом Слуцким 24 декабря 1976 года. В этот день мы традиционно отмечали день рождения Ляли. На этот раз она пригласила нас, чтобы попрощаться. Попрощаться навсегда. Пришли близкие ее друзья: Борис Слуцкий, Яков Кронрод, сестры Шор, Нина Дубовицкая, пришли и мы с Люсей. Печально и растерянно встретил нас сын Ляли — высокий, красивый, похожий на Иисуса Христа Саша. Он не мог смириться, поверить в то, что мать умирает. Борис сидел за столом, освещенным лампой. У противоположной стены на тахте, в полумраке лежала Ляля, укрытая меховым пальто. Борис был непроницаемо спокоен. Я и не подозревал, что он переживает последний акт большой личной трагедии. У него в течение многих лет тяжело и безнадежно болела жена. Он делал все возможное, чтобы продлить ее жизнь. Осенью наступило новое обострение, и Борис, по-видимому, знал чем оно закончится.
Это было теплая, хотя и грустная беседа. <…> Вспоминали о добром, даже смешном — пытались приободрить Лялю.
Борис рассказывал, что увлекается живописью и даже начал коллекционировать; сумел приобрести картину Фалька, которого считает выдающимся художником. Рассказывал, что ведет поэтический семинар, назвал несколько талантливых молодых поэтов. Я их не запомнил. Спросил меня, как живу, чем занимаюсь. <…> Настала пора расходиться. Я передал Борису книгу стихов «Доброта дня», и он подписал ее. Я же шутя сказал, что раньше встречался с безвестным поэтом, а теперь встретился с великим. Борис неожиданно рассердился и назидательно заметил: «Я не великий поэт, если хочешь увидеть великого, садись в метро, доезжай до „Красных ворот“, выйди и посмотри на Лермонтова». Он быстро остыл, и мы еще вполне мирно посидели возле Ляли, а она тихо, как-то застенчиво порою включалась в беседу.
27 февраля 1977 года Ляля умерла, двумя неделями раньше умерла Таня. Ляля хотела поехать на ее похороны. Сын и друзья отговорили ее. Когда я просил ее остаться дома, она возразила: «Это мой долг. Знаю, Борис на мои похороны приедет».
О смерти Ляли Бориса известили по телефону. Он сказал, что присутствовать на похоронах не сможет. Но когда готовились к отъезду, садились в автобус, я увидел Бориса. Он стоял возле Саши Межирова и готовился сесть в автобус. Да, Борис был человеком долга.
Вскоре после смерти жены Слуцкий тяжело заболел. Душевный недуг — депрессия была глубокой. О его болезни я периодически узнавал от врача, Тамары Ю., работавшей в клинике, где лежал Борис. Она с большим состраданием относилась к Борису, считала, что Слуцкий психически полностью сохранен, отлично все помнит; понимает все, может быть, даже глубже, чем раньше, но эмоциональная сфера разрушена, поэтому он тяготится жизнью.
Тамара рассказывала, что Бориса в больнице посещал брат Ефим, которого он очень любил. О нем еще в молодости Борис вспоминал с гордостью. Изредка Бориса навещали поэты. Был у него и Давид Самойлов. Борис ему сказал: «Знаешь, у меня мозги кончились».
23 февраля 1986 года днем мы с Тамарой были в гостях. Я спросил Тамару: «Жив ли Борис?» Она ответила: «Жив, конечно, жив, он у брата в Туле. Там ему хорошо». Позже я узнал, что в этот день, примерно в то время, когда я вспоминал о нем, Борис умер.[61]