ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Несмотря на усталость, Любовь Тимофеевна проверяла тетрадки. Она скучала без Зои. Шуры тоже весь вечер не было дома: на него нашло вдохновение, он рисовал. Сначала ему позировала Лина, по он скоро отказался от попытки сделать хотя бы набросок, — Лина не понимала, чего он от нее ждет: то и дело вскакивала со стула, вспомнив что-нибудь недоделанное по хозяйству, и начинала возиться. Шура рассердился и начисто стер резинкой все, что успел набросать карандашом, и на оборотной стороне листа принялся рисовать голову спящего сынишки Лины. Это у него получилось быстро и очень удачно. Взглянув на рисунок, Лина приложила к щеке сложенные вместе ладони и с умилением, протяжно проговорила:

— Ой, Шура, ну в точности мой Вася, в точности, как на карточке!

Шура тоже остался доволен собой. На него нашло состояние какой-то необыкновенной душевной легкости и уверенности в себе, когда все, за что ни возьмешься, удается: можешь с закрытыми глазами пройти на огороде по бревну над канавой и не свалиться, ударить по мячу и с двадцати метров попасть в ворота, начать решать задачу по алгебре и первый же вариант окажется верным.

Ни за что не хотелось расставаться с таким состоянием, надо рисовать еще и еще! Он решил спуститься вниз и там делать наброски.

В первом этаже, под комнатой Лины, жил гармонист Саша Прохоров; он имел придурковатый вид, растерянно хлопал глазами и никогда не закрывал плотно рта; у него был высокий, суженный кверху череп и вздернутые белесые брови. Жил Прохоров холостяком, и никто толком не знал, сколько ему лет. Работал он в кустарной мастерской, выдувал там из стекла елочные украшения и серебрил их. Кроме того, Саша бойко и с большим увлечением исполнял всевозможные танцы и песни на баяне, — его часто приглашали на вечеринки, и это давало ему дополнительный заработок.

Посередине его пустой, почти голой комнаты стоял некрашеный табурет; он был для Прохорова тем же, что жердочка в клетке у канарейки: здесь Саша без у́молку заливался на своем голосистом баяне.

Взрослым жильцам дома № 7 его навязчивая музыка часто надоедала, особенно если, проиграв подряд все известные ему танцы и песни, Саша делал большую паузу и после нее начинал подбирать что-то глубоко свое, личное, складывать что-то заветное, что, казалось ему, наконец он вот-вот сейчас схватит, уловит и это будет самая замечательная, хватающая за душу музыка, которую еще никогда никто не сочинял. Часто в таких случаях Синицын спускался по лестнице вниз, заходил к Саше Прохорову в комнату и долго там оставался. Неизвестно было, о чем они разговаривали, но когда Синицын уходил опять к себе наверх, Саша Прохоров больше в этот вечер уже не играл.

Молодежи он никогда не надоедал. Его любили за отзывчивость и доброту. Если вдруг у кого-нибудь приходила охота потанцевать на улице, перед домом, он никогда не отказывал: выносил баян и усаживался на скамеечке. Но бывали с ним и такие казусы: увидев, что на огороде ребята собираются играть в футбол, он вдруг забывал про танцы, клал баян на скамеечку, прикрывал его пиджачком и, проговорив: «Подождите, я сейчас!», кидался вслед за мячом.

Рисовать Сашу Прохорова оказалось удивительно интересно: он сидел на табурете посредине комнаты, совершенно не изменяя позы, словно был профессиональным натурщиком. Легкое покачивание корпусом в такт музыке и работа руками при растягивании и сжимании меха нисколько не мешали Шуре закреплять мягким карандашом на бумаге самое главное в облике гармониста, самозабвенно ушедшего в свой мир переживаний: сильно склоненную набок голову, по-рембрандтовски контрастно освещенную голой лампочкой, свисавшей на шнуре с потолка, худую спину с резко выступающими лопатками, оттого что рубашку примял закинутый на спину широкий ремень баяна, ногу, заложенную на ногу, и прилаженный для упора на колено сверкающий перламутровыми и медными накладками огромный баян.

Сашу Прохорова совершенно не интересовало, получается что-нибудь у Шуры или нет, и когда Шура ушел из комнаты, он так же продолжал исполнять для самого себя свой привычный репертуар, номер за номером, как до его прихода. Но Шура остался очень доволен наброском, и ему захотелось во что бы то ни стало продлить это удивительное ощущение уверенности в том, что тебе сейчас все удается, к чему бы ты ни прикоснулся. Он постучал в дверь к Седовым, прямо против комнаты гармониста. В этой семье были два сверстника Шуры и Зои — Зина и Коля. Особой близости у Космодемьянских с Седовыми теперь уже не было, да и учились они в разных школах, интересы у них теперь были разные, но в детские годы Зина и Коля тоже были непременными участниками всех игр и событий вокруг дома, на улице, во дворе и на огородах — простота отношений между Седовыми и Космодемьянскими сохранялась по-прежнему.

На стук Шуры никто не отозвался; он дернул дверь — заперта. Досадно, должно быть, всей семьей ушли в кино. Седовы так всегда и делают: если уходят вечером, то, значит, все вместе. Отец сам покупает билеты на четверых, заходит по пути в кассу кинотеатра, когда возвращается с работы.

Шура постоял в полутемном коридоре, соображая, к кому бы еще пойти с карандашом и бумагой. У партизанки Александры Александровны в большой щели под дверью туда-сюда передвигался яркий свет, иногда его что-то притеняло, потом он возникал опять, как бывает, когда кто-нибудь ходит по комнате. В коридоре отчетливо были слышны грузные, неторопливые шаги. Шура поднял было руку, чтобы стукнуть в дверь, но не решился — он всегда побаивался Александры Александровны.

Вот кого интересно нарисовать, только, конечно, не просто делать набросок, а поработать подольше и попробовать сделать настоящий портрет. Лицо у Александры Александровны суровое, мужского склада, с прямым крупным носом, с резкими морщинами, которые заключают как бы в скобки большой рот с плотно сомкнутыми губами; брови — седые, широкие; глаза она неохотно поднимает на собеседника, все больше смотрит в землю и во время разговора порою оглядывается назад, словно ждет, что кто-то должен прийти к ней. Все в доме уважают Александру Александровну, хотя каждому известно, что над нею тяготеет тайный недуг: раза три в году она наглухо запирается в своей комнате и начинает в одиночестве пить. Но это ей прощают. В годы гражданской войны интервенты повесили в Архангельске ее мужа, замучили родного отца и младшую сестренку; у самой Александры Александровны от пыток остались на всю жизнь изуродованными пальцы. Но мимо чужой беды она не проходила, и у нее было несколько должников, которым она умудрялась уделять деньги из своей небольшой пенсии.

Шура еще раз поднял руку и опять не решился. Александра Александровна слышала, что кто-то остановился около ее порога, она подошла и открыла дверь. Шура сделал вид, что шел мимо.


Шура и Зоя возвратились и вошли в комнату почти одновременно.

Любовь Тимофеевна уже закончила проверку тетрадей; она вытаскивала из-под кровати таз, задвинутый туда Зоей вместе с замоченными в нем занавесками. Вместо того чтобы обрадоваться встрече с матерью, Зоя вдруг вспыхнула и резко сказала:

— Как тебе не стыдно, мама! Почему ты не отдыхаешь? Ведь это моя стирка. Не мешай — у меня свой план: завтра стирка и пол. Потом я давно уже хотела договорить с тобой — ты как-то совершенно перестала думать о своем здоровье, последнее время позже возвращаешься. По-моему, тебя эксплуатируют. Это никуда не годится. Неужели ты не можешь постоять за себя? Здесь что-то не так, какая-то ненормальность. Дай, пожалуйста, сюда таз и давай раз и навсегда условимся, что ты не будешь вмешиваться в мои дела. Кажется, это само собой разумеется!

Любовь Тимофеевна терпеливо смотрела на Зою, не скрывая доброй улыбки. Ворчание дочери мать принимала сейчас почти как ласку.

Зоя! Как она выросла за последнее время! В строгом, пристальном взгляде чуть прищуренных глаз, кажется, уже не осталось ничего детского. При вечернем свете глаза Зои утрачивали голубизну и вместе с нею свою мягкость. Сейчас на мать смотрели строгие серые глаза.

Любовь Тимофеевна позволила Зое задвинуть таз под кровать и сказала:

— А может быть, ты сначала скажешь «здравствуй»? Мы с тобой не виделись целый день.

— Нет, мама, пожалуйста, не разговаривай со мной, как с маленькой, не превращай серьезный вопрос в шутку. Честное слово, меня злит твоя беспомощность! Почему ты не поговоришь на работе?

Это был не первый разговор в таком роде. Новое в нем только то, что тон у Зои с каждым разом становился все более настойчивым, властным, иногда даже задиристым. Но Любовь Тимофеевну «ворчание» Зои не беспокоило: обижаться на это почти так же смешно, как и на то, что рукава пиджачка Шуры становятся ему с каждым днем все короче и короче. Любовь Тимофеевна смотрела сейчас на Зою и вспоминала свою раннюю молодость, угадывала в дочери свой собственный характер. Разве не так же она, желая облегчить труд матери, с каждым днем все больше и больше забирала домашнее хозяйство в свои руки, и по мере того, как росла доля ее участия в хозяйственных заботах, сама того совершенно не замечая, так же, как Зоя, поднимала голову все выше и выше; стремясь избавить мать от излишних тревог, она вместе с тем оттесняла ее, постепенно брала над нею верх. В этом сходстве было что-то бесконечно трогательное и в то же время щемящее душу острой болью. Но иного Любовь Тимофеевна и не желала бы — разве можно остановить движение жизни? И вот, глядя сейчас на Зою, она мысленно произносила: «Расти, расти, доченька, становись большой, самостоятельной и сильной!»

Нет, это ворчание Зои и ее петушиные наскоки не могут обидеть мать. Не она ли сама приучала Зою с самых ранних лет к самостоятельности и труду, к заботе о тех, кто живет рядом с нею? Когда родился Шура, ежедневным припевом в доме стало: «Зоя, ты у нас уже большая, а Шура маленький — ты должна ему помочь!» И Зоя помогала: то принесет ложку по просьбе матери, то развесит сушить на веревочке выстиранные мамой пеленки или же поможет брату надеть туфельки и застегнет ему лифчик. По мере того как брат и сестра росли, круг обязанностей Зои увеличивался и, сознавая себя старшей, а значит, более сильной и ловкой, она с радостью убирала комнату, играя «в няню», водила Шуру гулять, следила за тем, чтобы он как следует вел себя во время обеда, пришивала пуговицы себе и брату, штопала чулки, помогала маме в стряпне. Вместе с чувством долга у нее росла и любовь к труду. Что же удивительного в том, что постепенно Зоя привыкла считать самым тяжелым в жизни только безделье: она согласна делать все что угодно, но только не сидеть сложа руки и не смотреть бессмысленно на улицу, облокотившись на подоконник.

В последнее время, видя, как утомляется Любовь Тимофеевна, Зоя старалась еще больше освободить мать от домашних забот. Постепенно на Зою перешло почти все хозяйство, даже стирку она отобрала у матери. Но вместе с этим, незаметно для нее самой, изменился и самый тон ее во время разговоров с матерью: обсуждая с нею житейские, будничные дела, она становилась строже и суровей, порою позволяла себе поучать мать и часто упрекала ее за отсутствие практического, трезвого отношения к бытовым мелочам. Одного только она не замечала, потому что была все еще девочкой, хоть и семнадцатилетней, не замечала того, что в таких случаях мать почти любуется ею и продолжает про себя повторять: «Расти, доченька, становись большой и сильной!»

Шура не принимал никакого участия в разговоре. Вначале, когда Зоя, вспыхнув, начала отбирать таз со стиркой, Шура попытался было повлиять на ход событий шуткой: «Ну, если вы будете перед сном ругаться, я брошу вас обеих, перееду в общежитие, стану существовать один!» Но на его шутку ни мать, ни сестра не обратили никакого внимания. Тогда он молча подсел к столу и решил кое-что добавить по памяти к наброску «Гармонист», но, заметив, что без натуры, не видя перед собой Саши Прохорова, только портит рисунок, Шура отложил его в сторону и принялся читать журнал «Техника — молодежи», который сегодня дал ему Дима Кутырин. Шуре сразу же попалась статья «Как самому сделать лодку», с превосходными чертежами. Оставалось сообразить, как к такой лодке приладить подвесной мотор? Шура задумался, потом взял клочок бумаги, карандаш — фантазия заработала, и ему стало совершенно безразлично, что там пытается Зоя доказать матери.

Шура не мог бы ответить на вопрос: сколько прошло времени, когда он заметил, что в комнате и во всем доме стало вдруг удивительно тихо. Он отложил на минуту журнал в сторону, поднял глаза и увидел прямо перед собой по другую сторону стола Зою: подперев руками голову, она тоже читала какую-то книгу, теребя мизинцем черную прядку, сползающую на лоб.

Шура быстро, так, чтобы сестра не успела разозлиться и остановить его, и в то же время желая узнать, что же она читает, захлопнул перед ней книжку и, увидев заглавие «Овод», мгновенно раскрыл ее снова на той самой странице, где читала Зоя. Он проделал это действительно так быстро и ловко, что сестра подняла только на секунду глаза, как бы говоря взглядом: «Ты что, с ума сошел?», и, не переменив позы, продолжала читать.

Да, Зоя читала «Овод», книгу, которую принесла ей сегодня мать. Как только, во время своего досадного разговора с матерью, она увидела долгожданную книгу, которую никак не удавалось получить в школьной библиотеке (ее брали нарасхват), Зоя сразу же пожалела о том, что так долго досаждала матери. Она подошла к Любови Тимофеевне и, обхватив рукой шею, крепко прижалась лбом к ее плечу. Любовь Тимофеевна остро почувствовала всю глубину этой молчаливой благодарности дочери.

Немедленно принявшись читать «Овод», Зоя забыла обо всем на свете. Острый интерес возник у нее сразу же, как только она дошла до страницы, где упоминалось, что Джемме — семнадцать лет, то есть столько же, сколько сейчас было самой Зое; Джемма уже вела подпольную революционную работу, состояла в подпольной организации «Молодая Италия». Зою охватило смущение, близкое к чувству стыда: ей показалась ничтожной и полной вопиющих недостатков та работа, общественная и комсомольская, которую она ведет в школе. Потом, когда она отделалась от мыслей о самой себе, мешавших ей в течение нескольких минут продолжать чтение, ее поразило предательство Артура, пускай невольное, предательство будущего бесстрашного Овода, доверчиво рассказавшего на исповеди подлецу священнику о подпольной работе своих товарищей по организации. Когда Зоя дошла до этих страниц, она уже знала, что не ляжет спать, прежде чем не закончит всю книгу.

Шура не поверил бы, что она за ночь прочла книгу, если бы Зоя сама своими руками не передала ему на следующий день «Овод» и не сказала, чтобы он обязательно прочел эту книгу.

Она не слыхала, как мать перемыла посуду и убрала ее в шкафчик (а то бы Зоя не дала матери этого делать), не видела, как та вымыла на столе клеенку и улеглась спать; точно так же Зоя совершенно не заметила возни Шуры, вытаскивающего из шкафа свою постель. Кажется, Шура что-то говорил ей, но она замычала от досады, затрясла головой и наконец зажала уши ладонями, чтобы он отстал от нее.

Поздно ночью Зоя отвела глаза от книги и задумалась, стараясь определить: какая основная черта в характере Овода? В эту минуту она вдруг ощутила, какая глубокая тишина стоит во всем доме и на улице. Все спят. Который же теперь может быть час? Она хотела было встать, чтобы взглянуть на ручные часы матери, — Любовь Тимофеевна на ночь прикрепляла их у себя над головой к перекладине кровати, но побоялась разбудить ее и осталась сидеть на месте. Теперь уж и не важно было — который час, все равно она не ляжет, пока не дочитает удивительную историю Овода до конца. Зоя прикрыла настольную лампу газетой, чтобы свет не мешал матери, и продолжала читать.

Незадолго до рассвета Любовь Тимофеевна стремительно поднялась и села на краю кровати. Сначала, после глубокого сна, ей показалось, что случилось нечто ужасное, непоправимое. Прямо против нее, по ту сторону стола, сидела Зоя. Книга уже была закрыта. Зоя положила на обложку обе ладони и на них опустила голову. Плечи у нее вздрагивали, и слышны были судорожные, громкие глотки — Зоя старалась подавить рыдания, чтобы никого не разбудить. Но вот она подняла голову и убрала руки на колени. Любовь Тимофеевна узнала книгу и все поняла… Зоя только что присутствовала при казни Овода, видела смерть этого удивительного борца, революционера, была потрясена нечеловеческими мучениями, которые ему пришлось перенести, его несгибаемой волей и неистребимой жаждой бороться до последнего вздоха.

Глаза дочери и матери встретились. Любовь Тимофеевна потом никогда не могла забыть этого взгляда.

Загрузка...