Режин Дефорж Черное танго

Моим детям Франку, Камилле и Леа посвящается

Доколе, Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?

(Откровение Иоанна Богослова)

1

В первую минуту Леа не поверила своим глазам и замерла на дорожке. Навстречу ей шли двое — высокий красивый мужчина и маленький мальчик. Франсуа?! Шарль?! Да это были они — здесь, в Монтийяке, в том самом Монтийяке, который она считала полностью разрушенным, и где теперь раздавался звон плотницких пил, стук молотков и песня рабочих:

Каменщик песню пел

На крыше, там, где сидел…

Ее дом восстанавливался…

У нее радостно защемило сердце от мысли, что именно Франсуа Тавернье позаботился о восстановлении дома. Не в силах сдвинуться с места, она смотрела на своего вновь обретенного возлюбленного. Он жив, жив и жадно глядит на нее, ошарашенный, потрясенный… Франсуа шагнул было ей навстречу, но Шарль опередил его. В волнении Леа крепко обняла ребенка, бормоча что-то ласковое и бессвязное. Потом, слегка отстранившись, опустилась на колени, чтобы лучше его рассмотреть. Как же он вырос! И как похож на свою мать! При воспоминании о Камилле у нее вырвался стон.

— Тебе плохо? — с тревогой спросил осиротевший мальчик.

— Нет, мой милый, я так рада снова увидеть тебя…

— Тогда почему же ты плачешь?

Как объяснить пятилетнему ребенку, что плакать можно не только от горя, но и от радости?!

Еще один белокурый малыш цеплялся за ее юбку, а рядом с ним стояла молодая женщина в платье в цветочек. Оно напомнило Леа платье, которое носила ее мать в предвоенное лето.

— Франсуаза?..

Сестра бросилась к Леа на шею, осыпая ее поцелуями. Потом Леа по очереди расцеловалась с модницей Лаурой, с тетушками Лизой и Альбертиной, чьи лица так и светились от счастья, и наконец, с Руфью, милой Руфью, неизменным воспоминанием детства, теперь постаревшей, сгорбленной, с трясущимися руками… Леа переходила от одной женщины к другой, почти не осознавая себя, как будто и поцелуи, и объятия, и ласковые слова предназначались не ей. После того, что она увидела в разрушенном Берлине, в поверженной Германии, ей казалось невероятным, что можно вновь очутиться на этой земле, в этом имении, куда она еще недавно и не надеялась когда-либо вернуться.

Но постепенно и счастье возвращения, и радость, охватившую ее при виде Франсуа и Шарля, как бы заволокло туманом в ее сознании. Все это — иллюзия, шутка или маскарад, а люди — всего лишь призраки… Почему эта бритая, размахивающая руками женщина надела платье ее матери? А что тут делает эта размалеванная девица, весьма схожая с проститутками высокого полета, посещавшими немецких офицеров в барах Бордо?.. Зачем привели этих крикливых, перепачканных ежевичным соком детей?.. А что надо этим старым, одетым в черное женщинам, похожим на богомолок из Сен-Макера?.. И этому человеку с грубыми чертами лица и с ироничной улыбкой на губах? Почему он вообще улыбается? Что он здесь находит забавного? И почему он ее так разглядывает?! В ней постепенно поднималась волна крайнего раздражения, от которого путались мысли. Ну, конечно же, никогда, никогда ей не следовало ступать на эту землю, где все разрушено, замарано, умерщвлено!.. Она ждала, что из грабовой аллеи с минуты на минуту покажется Морис Фьо со своими молодчиками. В ушах Леа звучали крики и стоны, а доносившийся до нее стук плотницких молотков она принимала за удары ружейных прикладов, которыми вышибали двери ее дома… У террасы стелился дым от сожженной травы, но для нее это был дым от тела тети Бернадетты, сожженной огнеметом…

Леа с силой оттолкнула от себя кольцо женщин и детей. Нет, им не удастся ее провести, она не позволит себя обмануть…

Леа бросилась бежать. Ее тетки и сестры в изумлении смотрели ей вслед. Один лишь Франсуа Тавернье понял, что испытывала девушка.

Леа летела через виноградники, как обезумевшее животное, спотыкаясь на неровной почве, падая, поднимаясь и снова падая… Их разделяло всего несколько шагов, когда она, наконец, заметила его, но не узнала. Одна мысль билась в ее помутившемся сознании: «Им не удастся меня провести, не удастся!..» Ужас и ненависть удесятеряли ее силы. Она понеслась еще быстрее. Когда она пробегала мимо дома Сидони, ей послышался голос Матиаса… Она помчалась дальше по дороге, ведущей к часовне на вершине холма Верделе, — тайному приюту, где она изливала свои детские жалобы, терзалась грустными отроческими сомнениями, поверяла, будучи уже взрослой девушкой, свои страхи перед лицом войны и смерти. Она ободрала руки, продираясь через колючий кустарник, и на четвереньках принялась карабкаться на вершину холма. Тут ее настиг Франсуа, и между ними в полном молчании завязалась борьба. Тавернье пришлось применить всю свою силу, чтобы не дать Леа расцарапать ему лицо. И только почувствовав, что она, наконец слабеет, он, желая ее успокоить, пробормотал:

— Тише, тише, малышка, не бойся… Со всем этим покончено, успокойся… Любовь моя, никто больше не причинит тебе зла, обещаю.

Постепенно Леа стала приходить в себя. Она закрыла глаза и представила себе, что ей всего восемь лет и что ее убаюкивает и утешает отец после того, как она, упав, больно ушиблась… Она прижимается к его груди, ее рыдания затихают, боль успокаивается. Отец берет ее на руки и несет в кровать.

Франсуа уложил Леа на траву в тени дуба. Совсем как ребенок, она тотчас же уснула, не выпуская его руку. Это напомнило ему их редкие проведенные вдвоем ночи, когда после близости она вдруг засыпала, не договорив начатую фразу. Такое внезапное погружение в сон позволяло ей быстро восстанавливать силы.

Он осторожно вытер носовым платком ее мокрое от слез лицо. Глядя на Леа, Франсуа в который раз был поражен удивительным сочетанием бьющей через край энергии и незащищенности, читавшимися в ее лице. Как и прежде, эти противоречивые свойства ее натуры взволновали и тронули его. По дрожанию ее век он понял, насколько сильны были ее переживания. И он поклялся сделать все, чтобы она забыла тяжелое прошлое, начала новую, спокойную и счастливую жизнь. Он засыплет ее подарками и украшениями, повезет в иные страны, к иным берегам, туда, где не только не орудовал, но даже и не появлялся человек… Он снова испытает сладостные муки от ее кокетства, снова услышит ее смех, закружит ее в неистовом вальсе, увидит, как она пьет шампанское. Да, надо употребить все средства, чтобы навсегда стереть из памяти любимой все ужасные воспоминания…

— Франсуа!

— Я с тобой, моя девочка.

— Франсуа, если бы ты знал!..

— Знаю, дорогая, знаю. Но теперь надо постараться все забыть…

При этих словах он почувствовал, что тело Леа напряглось, и она готова вырваться из его объятий.

— Это нелегко сделать, но без этого нельзя. Тебе предстоит вновь отстроить дом, растить ребенка, создать семью…

— Замолчи! Замолчи!

Она принялась колотить его в грудь кулаками.

Разозленная его смехом, Леа попыталась царапаться и драться. Он подмял ее под себя и стиснул за головой ее вытянутые руки.

— Тебе не кажется, что мы могли бы найти занятие получше, чем ссора? — проговорил он, пытаясь дотянуться до ее губ.

Но она начала отбиваться и укусила его так больно, что ему пришлось отступить. Леа поднялась с земли, волосы у нее растрепались, лицо подурнело от гнева. В течение нескольких долгих минут они неотрывно смотрели друг другу в глаза. Понемногу Леа успокоилась, и ожесточение сменилось глубокой печалью. Слезы покатились по ее щекам. Подле этого пришло, наконец, успокоение. Когда Франсуа протянул ей носовой платок, она едва заметно улыбнулась в знак благодарности.

— Извини, я смешно выгляжу.

— Ты выглядишь как угодно, но только не смешно. Иди ко мне.

Она прижалась к нему, чувствуя, как желание вытесняет из души тревогу. Расстегнув рубашку Франсуа, она провела ладонью по его груди и вновь ощутила знакомую мягкость кожи и присущий ему запах. Как же ей не хватало его все эти долгие месяцы! Настолько не хватало, что она чуть было не уступила ухаживаниям молодого и красивого английского офицера! Франсуа расстегнул ее строгую блузку и опустил бретельки комбинации… При виде ее обнаженной пышной груди он мысленно послал ко всем чертям и войну, и страдания, и небо, и землю, и смерть… Оставались лишь они двое, мужчина и женщина, соединившие, как на заре времен, свои тела в одно и не желавшие ничего, кроме наслаждения…

Наслаждение было сильным, но кратковременным, и оба остались неудовлетворенными.

Франсуа помог Леа подняться. Обнявшись, они вышли на дорогу, ведущую в Монтийяк. В Бельвю она присела на старую каменную скамью у дома Сидони и огляделась вокруг. Здесь ничего не изменилось, ничто не напоминало о том, что была война, что в окрестных лесах и деревнях люди жертвовали жизнью ради сохранения этих колоколен, полей и виноградников. Ничто не напоминало теперь об этом! На мгновение перед ее мысленным взором возник образ несчастной, почти догола раздетой Сидони. Закрыв глаза, она прогнала ужасное видение, так как хотела сохранить в памяти другую Сидони, добрую и трудолюбивую кухарку, часто говорившую ей:

— Малышка, а не отведаешь ли моей черносмородиновой наливки?

Приближалась осень, и в свете послеполуденного солнца любимые ею с детства места представали во всем своем великолепии.

— Посмотри, там, вдали видны Пиренеи!

Конечно же, это было не так, но Сидони очень часто говорила, будто в ясную погоду можно увидеть далекие горы…

Тряхнув головой, она поднялась со скамьи и посмотрела в глаза Франсуа. В ее взгляде он прочел: «Вот, я снова здесь, я жива и хочу прямо теперь, сию же минуту наслаждаться жизнью! Ты должен помочь мне в этом, потому что ты меня любишь. Ведь ты любишь меня, не так ли?» Она пододвинула лестницу к слуховому окну под крышей небольшого строения, где хранилось сено, и по шатким перекладинам взобралась наверх. Сколько раз она с Матиасом и другими друзьями детства пряталась там от взрослых! От недавно скошенного сена исходил упоительный аромат. Стоя в этой душистой массе, Леа поспешно сбросила с себя одежду и растянулась обнаженная, не обращая внимания на покалывание сухих травинок. Прислонившись к потолочной балке, Франсуа с нескрываемым волнением смотрел на нее. Не отрывая глаз от ее тела, он вслед за ней медленно разделся…

Поздно вечером, утомленные и счастливые, они возвратились в Монтийяк.


Никто не произнес ни слова неодобрения, когда наперекор приличиям Леа и Франсуа расположились вместе в общей спальне. Пока работы по восстановлению большого дома не были завершены, сестры де Монплейне, а также Франсуаза, Лаура, Руфь и дети ютились в помещениях, раньше предназначавшихся для сторожа винного склада и поденщиков. Нанятый Тавернье архитектор пообещал, что все будет закончено к середине октября. Однако у Альбертины и Руфи это вызывало сомнения. Лаура, со своей стороны, постоянно торопила слишком медлительных, по ее мнению, рабочих. Что же касается Франсуазы, то она не смела что-либо сказать после того, как, завидев ее, старый каменщик процедил сквозь зубы ей вслед: «Потаскуха…» Понуро опустив плечи, она ушла со стройки и больше никогда там не появлялась.

Приезд Леа воодушевил всех, и они наперебой старались сделать ей что-нибудь приятное. К своему удивлению, она обнаружила, что кабинет отца почти не пострадал, если не считать того, что книги, стены и ковры были покрыты слоем копоти. Не спрашивая мнения сестер, Леа расположилась в этой комнате. Поначалу она собиралась оставить там все так, как было, однако Франсуа убедил ее заново покрасить потолок и стены, вычистить ковры и сменить занавески. Но и он потерпел неудачу, когда дело дошло до старого дивана. Тут Леа ничего не хотела слушать. На ее памяти диван всегда был старым и обшарпанным, и она не позволит, чтобы его трогали! Франсуа пришлось покориться.

По отчетам в газетах и по радио Леа со страстной заинтересованностью следила за ходом Люнебургского процесса над палачами из лагеря Берген-Бельзен. Она прекрасно помнила начальника лагеря Йозефа Крамера, которого британской военной полиции с великим трудом удалось вырвать из рук оставшихся в живых заключенных и английских солдат. Она помнила и врача Фрица Кляйна, которого союзники сфотографировали во весь рост, как он был, в сапогах, всклокоченного, с опухшим лицом, перед горой из тысяч обнаженных трупов. Она помнила слезы в глазах британских солдат, когда они увидели живых мертвецов, протягивавших к ним настолько худые руки, что до них страшно было дотронуться из-за боязни сломать. Она помнила, в какой ужас пришли врачи после того, как обнаружили, что у трупов были удалены щеки, предплечья, ягодицы и даже печень, которые явно служили пищей обезумевшим от голода узникам.

Когда же придет конец этому кошмару?! Война окончена, и пора бы ее забыть. Но разве можно все это забыть?! Нет, нельзя, недопустимо. Эти две взаимоисключающие мысли постоянно сталкивались в голове Леа. Такое состояние было тем более мучительно, что она не позволяла себе говорить об этом вслух даже тогда, когда с криком просыпалась посреди ночи от кошмарных сновидений. Франсуа попытался было расспросить ее, но ответом были либо слезы, либо вспышки гнева. Напрасно он втолковывал ей, что она смогла бы лучше все понять и привести свои мысли в порядок, высказав все, что ее мучит. Леа неизменно отвергала его разумные советы, и, в конце концов, ему пришлось отказаться от подобных попыток. Он рассказал Альбертине де Монплейне о состоянии Леа, о ее страхах и тревоге, и та посоветовала ему набраться терпения. По ее мнению, боль Леа была еще слишком остра, и требовалось много времени для того, чтобы к ней пришло если не забвение, то, по крайней мере, успокоение.

Но как добиться этого? Воспоминания о пережитых счастливых минутах быстро стирались, уступая место ужасным картинам. В числе последних было и воспоминание о гибели Рауля Лефевра, которого она с братом Рауля Жаном и доктором Жувенелем похоронила позади винного склада за зарослями бирючины и сирени. С тех пор его останки там и покоились. Однажды, когда она украшала похищенными из жардиньерки анютиными глазками могилу своего друга детства, ее застал за этим занятием Франсуа. Он знал, при каких обстоятельствах погиб Рауль, но Леа никогда не говорила ему о том, где похоронен ее друг. Франсуа удалось убедить ее сообщить обо всем в жандармерию. Это стало для нее новым испытанием, и единственное, что могло как-то смягчить ее боль, это возможность встречи на печальной церемонии перезахоронения с оставшимся в живых Жаном Лефевром.


Рано утром прибыли жандармы; приехали мэры Верделе, Сен-Макера и Сен-Мексана, а также товарищи покойного, бойцы Сопротивления. В присутствии мадам Лефевр, которую поддерживал Жан, была проведена эксгумация. Время и природа сделали свое дело, но мать подтвердила, что узнает своего сына в извлеченном из земли скелете с клочьями полуистлевшей одежды. Ни воплей, ни стонов — только давящая тишина, нарушаемая скрежетом лопат и глухим стуком комьев выбрасываемой из могилы мягкой земли. Прибывший вместе с Жаном Лефевром священник прочел молитву, и останки погибшего были уложены в гроб.

Жан и Леа обнялись и залились слезами. Мать Рауля, бормоча слова благодарности, прижала к груди подругу детства своих сыновей, и Леа разрыдалась еще пуще.


После побега из Монтийяка Жану Лефевру, несмотря на ранение, удалось добраться до Пайяка в районе Медока, где скрывались уцелевшие бойцы из партизанского «отряда Гран-Пьера. Вылечившись на ферме близ Леспарра, он присоединился к группе Шарли и вместе с семьюдесятью макизарами участвовал 23 июля в штурме порохового склада Сент-Элен, в ходе которого были убиты десятки немцев, а также двадцать семь его товарищей — партизан. Раненный во второй раз, он был взят в плен и вместе с семью другими макизарами отправлен в форт «А» близ Бордо. После побоев и пыток 9 августа его погрузили в поезд, который вез в Германию французских и иностранных заключенных, схваченных в основном в районе Тулузы и переправленных 2 июля из городских тюрем в синагогу и в форт «А». Скученные по семьдесят человек в вагоне, задыхающиеся от нестерпимой жары, вынужденные в драке добывать себе глоток воды или кусок хлеба, люди часто впадали в отчаяние либо сходили с ума. Уцелев после пулеметных обстрелов авиации союзников, эшелон миновал Тулузу, Каркассон, Монпелье, Ним, долину Роны и 27 августа прибыл в Дахау.

Жан выжил, но можно представить себе, в каком он был состоянии, если в пути умерли восемнадцать его спутников. При каждой остановке немцы, открыв двери вагона, выбрасывали трупы на железнодорожную насыпь. По прибытии на маленький вокзал Дахау шесть разлагающихся и невыносимо смердящих трупов было выкинуто прямо на платформу. Во время этого нескончаемого переезда Жана лечил и поддерживал молодой монах Мишель Дальфан, кюре одного из партизанских отрядов департамента Коррез, которого все называли отец Анри. У него самого был сильнейший жар, но он помогал умирающим, утешал и ободрял всех. Заключенные удивлялись, как такой хрупкий на вид человек, к тому же больной, выдерживал все это. Он продержался до 29 апреля 1945 года, когда концлагерь был освобожден американцами. В тот день отец Анри слег, будучи больше не в силах бороться с сыпняком, который свирепствовал в лагере. В лагерной санчасти, куда его перевели, и где его соборовал священник-поляк, он с блаженной улыбкой на устах приготовился к встрече с Богом. Однако его час тогда еще не пробил, и слабому организму все же удалось справиться с болезнью.

После карантина, наложенного освободителями, отец Анри вместе с Жаном был отправлен обратно во Францию. Сильно ослабевшие, они провели два месяца в одном из домов отдыха Савойи, после чего вернулись, наконец, к своим. За время отдыха молодые люди подружились. Поскольку состояние здоровья не позволяло отцу Анри вести суровую жизнь монаха-капуцина, церковные власти дали ему разрешение покинуть монастырь и занять место помощника кюре в церкви Сен-Мишель в Бордо. Сразу же по приезде на место он позвонил своему новому другу, которому буквально накануне удалось разыскать близких. А когда он впервые приехал в Вердере, явились жандармы и объявили мадам Лефевр, что на следующий день состоится эксгумация тела ее сына Рауля. Тогда Жан сообщил матери и другу об обстоятельствах гибели брата.


Несмотря на то, что страшные сновидения приходили почти каждую ночь и отнимали все силы, Леа старалась с наступлением утра гнать от себя ужасные картины, оживавшие в сознании во время сна. Присутствие Франсуа, его нежность, его ласки, часы, отданные любви, мало-помалу подготовили поворот в ее сознании. Она, конечно же, не могла и никогда не смогла бы все забыть, но жажда жизни постепенно брала верх над всем остальным.


Двухнедельный отпуск, предоставленный мадам де Пейеримоф, подходил к концу. Леа должна была возвратиться в штаб-квартиру Красного Креста в Париже. Поспевал виноград, и сестры Леа заключили договор с соседним землевладельцем, чтобы обеспечить первый после освобождения сбор винограда. Благодаря денежной помощи Франсуа Тавернье было нанято около тридцати сборщиков, в основном пленных немцев. С болью в сердце Леа покидала все, что успела вновь полюбить после разлуки. Две недели, проведенные в Монтийяке, вселили в нее веру в возможность все начать сначала.


День, когда Леа в сопровождении Франсуа должна была уезжать в Париж, был таким солнечным и теплым, а ее спутник — таким веселым и беззаботным, что, казалось, они вдвоем уезжали в отпуск.

По приезде Леа тотчас же явилась в штаб-квартиру Красного Креста, чтобы предстать перед мадам де Пейеримоф. К своей большой радости, она встретила там недавно приехавших из Берлина Клер Мориак и Жанину Ивуа. Девушки бросились обнимать друг друга и так громко и весело смеялись, что заставили мадам де Пейеримоф выйти из кабинета.

— Что здесь происходит? Успокойтесь, пожалуйста! Что подумают наши американские подруги о своих французских коллегах?

— Не журите их, дорогая! Смех в их возрасте — это абсолютно нормально, — произнесла с сильным американским акцентом высокая и красивая женщина, появившаяся в дверях кабинета.

— Лорин, позвольте представить вам троих из моих девушек. Они выглядят взбалмошными, но на самом деле — это первоклассные сотрудницы, сочетающие в себе мужество с милосердием и способностью хорошо трудиться. Как говорится, в голове ветер, а в груди золотое сердце. Они любят хорошо выглядеть, но стойко переносят и холод, и грязь; любят вкусно поесть, но всегда поделятся с другими своим скудным пайком. Все трое приехали из Германии и должны снова отправиться туда. Дорогие мои, познакомьтесь! Это — Лорин Кеннеди.

— Они говорят по-немецки? — спросила американка.

— Леа Дельмас, кажется, говорит. У вас ведь была кормилица или гувернантка, которая обучила вас немецкому языку? — обратилась мадам де Пейеримоф к Леа.

— Не совсем так. Она рассказывала нам сказки, пела песенки и читала стихи по-немецки, но из этого еще не следует, что она обучила нас языку. Она эльзаска и…

— И что? Можно быть эльзасцем и одновременно добрым французом. И притом говорить на своем родном языке.

— Разумеется, если этот родной язык — немецкий, — сухо проговорила Леа.

Ее жесткий тон покоробил мадам де Пейеримоф. Она была удивлена, но ничего не сказала, а только строго посмотрела на Леа.

— Так вы говорите по-немецки? Да или нет?

— Говорю, но плохо, зато довольно хорошо понимаю.

— В таком случае, с разрешения мадам де Пейеримоф, — сказала Лорин Кеннеди, — вы поедете со мной в Нюрнберг.

— В Нюрнберг?

— Да. Именно там будет вестись процесс над военными преступниками.

Загрузка...