5

В полном потрясении Леа вышла из душного зала заседаний Нюрнбергского Дворца правосудия. У нее не хватило сил дослушать до конца длинный перечень зверств, чинимых в концентрационных лагерях, а фильмы, снятые в Дахау и Бухенвальде, окончательно ее доконали. Во время их показа она слушала в наушниках перевод текста и не отрывала глаз от обвиняемых. В зале стояла тягостная тишина. Ухватившись обеими руками за сиденье, начальник службы радиопропаганды Ганс Фриче со страдальческим лицом наблюдал кадры, запечатлевшие зверства. Председатель Рейхсбанка Яльмар Шахт упрямо не поднимал головы, чтобы не видеть экрана. Бывший адвокат, а впоследствии генерал-губернатор Польши Ганс Франк плакал и грыз ногти, закрывая время от времени лицо руками. Рейхсканцлер Франц фон Папен держался очень прямо и неподвижно. Шеф «Гитлерюгенда» Бальдур фон Ширах, красавец с бледным и сосредоточенным лицом, смотрел на экран очень внимательно, затаив дыхание. Рудольф Гесс, зябко кутаясь в плед, взирал на происходящее безумными глазами, как бы вопрошая, где он, собственно, находится. Министр вооружения Альберт Шпеер с каждой минутой все больше и больше мрачнел. Адмирал Карл Дениц ерзал на скамье и старался не поднимать головы. Рейхсмаршал Герман Геринг, облокотившись на перила, время от времени бросал вокруг себя полные отчаяния взгляды. Министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп во время показа фильмов подносил ко лбу трясущиеся руки. Главный редактор газеты «Дер Штюрмер» Юлиус Штрейхер сидел неподвижно без всяких признаков волнения. Философ и отец нацистских доктрин Альфред Розенберг, грабивший произведения искусства по всей Европе, не мог сидеть спокойно на месте. Глава службы безопасности Гиммлера Эрнст Кальтербруннер, казалось, скучал. Генерал Альфред Йодль сидел прямой, как палка, являя собой более, чем когда-либо, образец прусского офицера. Фельдмаршал Вильгельм Кейтель держался не менее несгибаемо, но иногда отводил глаза от экрана. Австрийский канцлер Артур Зейсс-Инкварт с невозмутимым видом протирал очки. Глава протектората Богемии и Моравии Константин фон Нейрат почти не поднимал глаз. Министр внутренних дел Вильгельм Фрик тряс головой, как бы стараясь прогнать назойливую муху. Министр экономики Вальтер Функ рыдал. Начальник службы вербовки рабочих для принудительного труда Фриц Заукель ловил ртом воздух, словно задыхаясь, и непрестанно утирал с лица пот. Что же касается адмирала Эриха Редера, то он казался пригвожденным к месту.

Открывая 21 ноября 1945 года процесс, американский генеральный прокурор Роберт X. Джексон заявил в своей вступительной речи:


«Да не стремятся четыре великие державы-победительницы, пострадавшие в этой войне, излить месть на головы своих пленных врагов. Это будет самой крупной данью, которую сила когда-либо платила разуму».


С самого начала процесса Леа не переставала себя спрашивать, не попала ли она на сборище умалишенных или на представление бездарной бульварной пьесы с криминальным сюжетом. Все, что там развертывалось, вплоть до перечисления совершенных зверств, ей казалось одним большим балаганом, а актеры, в нем занятые, были настолько посредственны и жалки, что не верилось, как они могли справляться с ролями, отведенными им главным постановщиком по имени Адольф Гитлер. Всего двое или трое из всех оставались на высоте положения. Лучше и значительнее других выглядел один только Геринг. Чувствовалось, что ему доставляло удовольствие покрасоваться у всех на виду. Леа все время твердила себе: как такие заурядные люди чуть было не установили господство над всем миром? Проведенные тесты свидетельствовали, что умственные способности большинства подсудимых были ниже среднего уровня. Как в таком случае объяснить, почему немецкий народ в целом воспринял их идеологию? Нечто вроде подсказки она нашла во вступительной речи прокурора Джексона, который сказал в день открытия процесса: «Хотелось бы подчеркнуть также, что мы не намерены возлагать вину на весь немецкий народ. Мы знаем, что нацистская партия пришла к власти не в результате волеизъявления большинства немецких избирателей, а вследствие захвата власти с помощью губительного альянса самых остервенелых нацистских революционеров, оголтелых реакционеров и наиболее агрессивных германских милитаристов. Если бы немецкий народ по своей воле воспринял нацистскую программу, то гитлеровской партии не понадобились бы ни штурмовики вначале, ни концентрационные лагеря и гестапо позднее. Эти последние были созданы сразу же после установления нацистами контроля над германским государством. И только после того, как эти преступные нововведения показали, чего от них можно ожидать в Германии, их переняли кое-где за границей. Немецкий народ должен знать, что отныне народ Соединенных Штатов не испытывает по отношению к нему ни страха, ни ненависти, хотя нельзя не признать, что именно от немцев мы узнали, что такое ужасы современной войны».


Леа была не согласна с этим высказыванием. Она сама и многие другие вместе с ней были убеждены, что вся Германия несла ответственность за преступления, в которых теперь обвинялись перед судом только некоторые из представителей немецкого народа.

Пройдя в кафетерий Дворца правосудия, Леа решила выпить рюмку коньяка, чтобы унять негодование. «Это уже слишком, — говорила она себе, — сегодня же вечером отправлю мадам де Пейеримоф телеграмму с просьбой об отставке». В кафетерии беспрерывно звучала негромкая музыка, и даже это действовало Леа на нервы. Неужели организаторы процесса воображают, что при помощи музыки можно смягчить всех присутствующих в зале суда, переводчиков и рядовых военной полиции, умерить взрывы ненависти к главным военным преступникам при заслушивании показаний палачей и их жертв?

Многие вообще не понимали, зачем понадобился такой процесс. «Слишком много чести для подобных мерзавцев!» — говорили они. Ведь абсолютно ясно, что все они виновны. И русские, и американцы, и англичане, и французы были на этот счет одного мнения. А если так, то, какие еще нужны доказательства, чтобы повесить или расстрелять преступников?! Так думала и Леа. Процесс может только подхлестнуть ненависть побежденных. Ничто не может снять с Германии в целом ответственность за преднамеренное истребление миллионов евреев, цыган, русских, коммунистов, бойцов Сопротивления, женщин и детей, за заранее запланированный геноцид! Как можно думать, что подобные преступления могли совершаться без пособничества всего немецкого народа?!


— Один коньяк, пожалуйста! — произнес по-английски женский голос.

Рядом с Леа уселась высокая красивая брюнетка в светло-сером костюме, с шелковым платком на шее. Леа вспомнила, что видела ее в суде среди немногочисленных присутствовавших там женщин. Очень бледная, несмотря на слой пудры, она выглядела подавленной и, теребя носовой платок, в конце концов пробормотала уже по-французски:

— Какой позор! Какой позор!

Залпом выпив принесенную рюмку, она тут же бросила официанту:

— Еще один коньяк, пожалуйста!

Потом, обратившись к Леа, спросила:

— Не хотите ли чего-нибудь выпить?

— Извините, я не понимаю по-английски.

— Ах, так вы француженка! Для меня радость — повстречать здесь, среди этого ужаса, француженку. Вы, однако, слишком молоды, чтобы участвовать в затеянной теперь публичной демонстрации зверств. Выпейте стаканчик, вам это не повредит. Я лично ненавижу спиртное, но сегодня оно мне необходимо, чтобы держаться. Так выпьете?

— Пожалуй…

— Два коньяка! С начала войны я впервые в Европе и все время не устаю себя спрашивать, правильно ли я поступила, согласившись сюда приехать. В Аргентине ни за что не поверят тому, что я им расскажу. Ах, да! Я не представилась. Виктория Окампо из Буэнос-Айреса, представляю журнал «Сюр». Мне помогли приехать друзья из Англии. До войны я часто бывала в Европе, особенно во Франции. Франция — моя вторая родина, а французская литература стоит на первом месте в мире… Извините меня, я неисправима. О чем бы ни шла речь, я все свожу к литературе. Но возможно ли существование литературы после всего этого, после Хиросимы?

Она замолчала. Леа тоже не проронила ни слова.

Наконец после долгого молчания Виктория Окампо продолжила разговор:

— У вас не создается впечатление, что здесь разыгрывается скверный спектакль? Генерал Йодль не напоминает вам худенького комика Лоурела, который, надевая каску, говорит своему толстому партнеру Харди: «Не мешай мне, я хочу носить эту каску по-своему»? Заметили ли вы, что это чисто мужской процесс? С тех пор, как я вылетела на борту «Дакоты» из Лондона, вы — первая женщина, которую я встречаю. На первый взгляд, женщинам незачем участвовать в подобных играх… Гитлеровский заговор был подготовлен мужчинами. Среди обвиняемых нет ни одной женщины. Но следует ли из этого, что женщин не должно быть и среди судей? Поскольку приговор, который будет вынесен, отразится на судьбах всей Европы, справедливость требует ввести женщин в число присяжных заседателей. Неужели же они не заслужили такую честь во время войны?.. Еще один коньяк, пожалуйста.

Они снова помолчали. Погруженные каждая в свои мысли, женщины не заметили, как в кафетерий вошла группа французских офицеров. Один из них приблизился к их столику и обратился к Леа:

— Вы мадемуазель Дельмас, не так ли?

— Да.

— Я лейтенант Лабаррер. Я здесь нахожусь с майором Тавернье.

— Франсуа здесь? — воскликнула она так громко, что тут же смутилась.

— Да, мадемуазель, он входит во французскую делегацию.

— Где он теперь?

— Он скоро должен подойти. Сделайте нам одолжение — присоединяйтесь к нам. Подождем его вместе.

Леа повернулась к Виктории Окампо, и та жестом показала, что ей следует принять приглашение. Женщины пожали друг другу руки, и Леа со счастливой улыбкой последовала за лейтенантом, который познакомил ее со своими спутниками. Молодые люди уселись за столик, и между ними завязался разговор.

Прерывая друг друга, они говорили обо всем — о премии, присужденной Ромену Гари за книгу «Европейское воспитание»; о Гонкуровской премии, которой удостоился Жан-Луи Бори за роман «Моя деревня под немцами»; о премии Ренодо, отметившей «Хутор Теотим» Анри Боско; о последнем фильме с участием Даниэль Даррье; о сорока граммах табачных изделий в месяц, на которые теперь могли рассчитывать женщины; об убийстве какого-то парижского издателя; о возобновлении светской жизни; об открывающихся повсюду кабаре с джазом, — словом, о самых разных вещах, кроме процесса. И Леа была им за это благодарна.

— Мы приглашены сегодня вечером к нашим английским друзьям по поводу дня рождения одного из них. Было бы замечательно, если бы вы пошли вместе с нами.

Леа с радостью приняла приглашение. Со времени приезда в Нюрнберг она жила в далеко не праздничной обстановке. Каждый вечер члены делегаций союзников шли через руины к себе в гостиницу или на частную квартиру в состоянии крайней подавленности от всего услышанного за день. В городе царила атмосфера ненависти и озлобления. Улицы патрулировались американскими военными полицейскими в белых касках, которые старались держаться нейтрально, но действовали решительно и грубо, если им не повиновались.

— А вот и майор Тавернье!

Леа вскочила, как ужаленная. Повторилось уже испытанное однажды волшебство: ее захлестнула волна счастья и непреодолимого желания прижаться к его груди и ни о чем больше не думать. Широко шагая, он приближался к ней со счастливой и победоносной улыбкой на лице.

Не обращая внимания на своих вскочивших с мест товарищей, он крепко обнял и прижал к себе Леа.

— Наконец-то, красавица, ты мне попалась! Мне тебя очень недоставало. Я и не думал, что ты можешь быть так мне нужна… Дай-ка взглянуть на тебя… Даже в этой уродливой форме ты очаровательна!

Леа молчала, не желая нарушать блаженное состояние нежности, в которое погрузилась сразу же после появления Франсуа. «Не надо двигаться, пусть его тепло смешается с моим, пусть как можно дольше мы будем стоять, прижавшись друг к другу», — думала она. Он осторожно погладил рукой ее волосы, как гладят котенка или щенка. Такая ласка обезоруживала ее совершенно, и он это знал. Что же она не успела сказать ему в прошлый раз в минуту любовных откровений?.. Но тут негромкое покашливание вернуло их обоих к действительности.

— Господин майор…

— Да-да, Бернье, садитесь.

— Мы пригласили мадемуазель Дельмас в гости к англичанам.

— Прекрасно. Ты где остановилась?

— В мрачном и холодном здании, реквизированном для нужд Красного Креста. Мы там живем, как в пансионе благородных девиц. После девяти вечера нам запрещено выходить.

— Это мы уладим. Кто твой непосредственный начальник?

— Лорин Кеннеди.

— Лорин! Мы с ней давние друзья. Не знал, что она здесь. Буду рад с ней снова увидеться. Она очаровательная женщина, но с некоторыми заскоками. Ты ладишь с ней?

— Вполне. Правда, она раздражает меня постоянным восхвалением американцев. Для нее Соединенные Штаты — прямо-таки пуп земли; Европа — край дикарей, а Франция — вторая после Германии страна дегенератов. Меня это злит.

— И неудивительно! Ведь ты — шовинистка, — заявил, рассмеявшись, Тавернье.

До чего же приятно слышать человеческий смех! Леа подумала, что в Нюрнберге она еще ни разу не слышала, как кто-то смеется. Наверное, не она одна так подумала, так как окружающие смотрели на них одновременно осуждающе и удивленно.

— Похоже, наше поведение здесь не очень-то одобряют, — шепнула она ему на ухо.

— Увы! Ты права, дорогая. Порицать их за это нельзя. Однако жизнь продолжается, и нужно заново учиться жить, смеяться, веселиться и любить, — сказал он, взяв ее за руку.

Именно это и было нужно Леа — уйти подальше от мест, от которых веет смертью, укрыться под благодатными небесами среди людей, не знавших войны. Но это только мечта. Кто, в какой стране не знал войны? Никто, нигде.


Увидев Тавернье, Лорин бросилась ему навстречу с поспешностью, показавшейся Леа подозрительной. Уж не были ли они в прошлом любовниками? Но нет! Судя по тому, как они обнялись, это было скорее похоже на старую дружбу двух товарищей по колледжу или по казарме. Однако эта внезапно проснувшаяся ревность ее насторожила. Неужели она была влюблена в Франсуа сильнее, чем думала? Леа знала, что любит его, но инстинкт подсказывал ей, что ему не следует полностью доверяться, что этот человек может дать ей и самое лучшее в ее жизни, и одновременно самое худшее. Вот этого худшего она никак не желала. Поэтому и ее отношение к нему было двойственным: в какие-то моменты — полное подчинение его воле, а вслед за этим — сдержанность, почти холодность, что при каждой встрече сбивало Тавернье с толку.

Несмотря на сильное чувство, Леа, как ей казалось, не доверяла Тавернье до конца. Но на самом деле она не доверяла себе самой. Почему она никогда не могла положиться на него полностью, без всякой задней мысли? Ведь он всегда делал для нее только хорошее. Тогда откуда этот страх?

Лорин Кеннеди разрешила Леа вернуться после полуночи, но с условием, что на другой день Тавернье отобедает с ней, чтобы «поболтать о добром старом времени». Тавернье согласился и добавил, что заедет за Леа в шесть часов вечера, а до той поры она успеет, как он надеялся, принарядиться.


— Входите, входите! Добро пожаловать! — произнес по-французски голос с сильным английским акцентом.

Открывший им дверь британский офицер, увидев их, застыл в изумлении с бутылкой шампанского в руке.

— Джордж! — воскликнула Леа.

Она так обрадовалась встрече с Джорджем Мак-Клинтоком, что бросилась ему на шею и попала под струю вырвавшегося из бутылки шампанского.

— Это к счастью, к счастью! — повторяла она, громко смеясь.

С пунцовым от смущения лицом англичанин тоже смеялся, бормоча:

— Извините меня… Я так смущен и так рад… Леа… Не смею в это поверить… Не может быть… Вы? Здесь?..

— Да, это я, Джордж, позвольте вам представить майора Тавернье. Франсуа, это полковник британской армии Мак-Клинток, мой поклонник.

Мужчины, знавшие друг о друге по рассказам Леа, обменялись довольно холодным рукопожатием.

— Джордж приютил Сару. Как она теперь?

— Лучше и быть не может. По словам врачей, с ней произошло чудо. Вот уже несколько дней, как она в Германии…

— Как? — прервал его с досадой Тавернье. — И вы позволили ей уехать?

— Дорогой мой, если вы — старый друг мадам Мюльштейн, то, несомненно, знаете, что она не из тех, кто позволяет командовать собой. Она хотела вернуться в Германию, и я был не в силах помешать ей. Разве что запереть ее на замок…

— Именно это я бы и сделал на вашем месте!

— Франсуа, Джордж, прошу вас! Важно то, что Сара в добром здравии. Не портите мне вечер. Мы празднуем день рождения, мне не хочется думать ни о чем плохом, хочется веселиться, смеяться, пить вино и танцевать. Я нашла вас обоих, и на данный момент — это самое главное.

Хотя ее слова не показались достаточно убедительными ни тому, ни другому, оба они постарались не показать этого и, взяв с двух сторон под руки прекрасную даму, вошли, улыбаясь, в гостиную.

Появление Леа произвело фурор. Она была неотразима в длинном облегающем платье из красного бархата, которое перед отъездом из Франции тайком уложила в чемодан. Теперь она впервые надела его. Оставляя обнаженными спину и плечи, платье подчеркивало плавную линию бедер. При виде ее у мужчин перехватило дыхание, а женщины, которых было немного среди присутствовавших, смотрели на нее с завистью.

Она танцевала со всеми, кто ее приглашал, заражая всех своей веселостью. Ее молодость и радостный смех на несколько часов заставили гостей забыть о том, что они находятся в Нюрнберге.

Далеко за полночь Франсуа увез с вечеринки слегка захмелевшую Леа, которая порывалась танцевать до утра.


Лежавший в руинах город был мрачен и пустынен. Только Дворец правосудия и близлежащие кварталы были хорошо освещены. Тишину время от времени нарушали курсировавшие по улицам патрули военной полиции. По городу, поднимая пыль, гулял холодный ветер. Франсуа ехал медленно, стараясь не потревожить свою спутницу, чья хорошенькая головка с растрепавшимися волосами покоилась у него на плече.


— Куда ты меня везешь?

— Сегодня никуда. У меня очень строгая квартирная хозяйка. Она с самого начала предупредила: никаких женщин в доме!

— Ну, нет! Я хочу быть с тобой!

— Я тоже, но сегодня это невозможно. Завтра я найду подходящее место.

Франсуа не пугала отсрочка, она только обостряла его желание. Но для Леа это было невыносимо. Ждать, вечно ждать!

— Завтра наступит не скоро, — проворчала она, прижимаясь губами к его шее. Ее сдавленный голос заставил его забыть обо всем. Он припарковал машину у развалин какого-то здания, заглушил мотор и погасил фары. Его охватило нетерпение. Когда его руки почувствовали тепло ее кожи на бедрах чуть выше чулок, а потом влажную кожу на ничем не прикрытом лобке, он чуть не задохнулся.

— Плутовка! Ты заранее приготовилась!

Она беззвучно засмеялась, откинувшись на сиденье.

Даже если Лорин Кеннеди было известно, в котором часу ночи Леа вернулась с вечеринки, она на следующий день ни словом не обмолвилась об этом, и Франсуа мог вздохнуть с облегчением и не думать больше о возможном наказании для Леа.


Целый месяц они встречались почти ежедневно. Строгость квартирной хозяйки Франсуа исчезла без следа при виде сливочного масла, сосисок, шоколада и спиртного, приносимых ей в дар «замечательным французским майором». Улыбка не сходила с ее лица, несмотря на холодное отношение к ней Леа, которая терпеть не могла эту женщину, находя, что у нее жестокие глаза, неестественные манеры и непристойные «понимающие» улыбочки.

— Уверена, что она подслушивает под дверью, — говорила Леа.

Они подолгу гуляли по заваленным обломками улицам среди заграждений и баррикад, предъявляя на каждом перекрестке документы и стараясь не замечать враждебных взглядов жителей и попрошайничества детей в лохмотьях. В разоренном городе, где семьдесят тысяч трупов еще не были извлечены из-под руин, повсюду чувствовалась ненависть уцелевших.

Новогоднюю ночь 31 декабря 1945 года они провели вдвоем, закрывшись в комнате Франсуа, где ярко пылали дрова в печи.


Все это время Франсуа Тавернье неустанно добивался от Лорин Кеннеди содействия в возвращении Леа во Францию, для чего требовалось формальное разрешение мадам де Пейеримоф. Наконец пятого января пришел долгожданный вызов. Отъезд был назначен на десятое. Лорин предоставила протеже своего приятеля отпуск для сборов в дорогу. Пребывая в приподнятом настроении по случаю скорого отъезда из Нюрнберга, Леа не сразу заметила, что ее любовник чем-то озабочен. Оказалось, что незадолго до этого Франсуа получил от Сары Мюльштейн письмо, которое ему очень не понравилось. В туманных выражениях молодая женщина сообщала, что вступила в некую еврейскую организацию, считавшую своим долгом преследовать избежавших наказания нацистских военных преступников. «Рассчитываю на твое участие в нашем деле, — писала она. — Позвони мне, как только вернешься в Париж».

Месть сама по себе не смущала Тавернье, беспокойство у него вызывала Сара, которая, едва вырвавшись из ада, теперь устремлялась по следам укрывшихся от возмездия нацистов. Он предчувствовал, что это не только не умиротворит душу бывшей узницы концлагеря, но, напротив, вовлечет ее в новый водоворот, из которого ей не выйти без новых тяжелейших потрясений. Он примерно так и ответил ей, постаравшись подыскать наиболее убедительные доводы. Однако Сара уже окончательно примкнула к движению палестинских евреев и только в нем черпала силы для дальнейшего существования.

Франсуа помнил, что однажды, во время служебной командировки на юг Италии, ему довелось встретить там палестинских добровольцев, вступивших в британскую армию. Ему запомнилась твердая решимость, читавшаяся на их лицах. Все они вступили в армию, чтобы мстить за погибших братьев, и с нетерпением ждали дня, когда их отправят в составе оккупационных сил в Германию. Там они покажут трижды проклятому немецкому народу, на что способны сыны Израиля! Они будут убивать, насиловать, жечь, разрушать города и деревни, чтобы те, кто уцелеет, знали, что еврейский народ не забывает своих мучеников и что пробил час беспощадной мести. Во время торжественного построения палестинских полков, по случаю предстоящей на следующий день отправки в Германию под развевающимися знаменами с изображением звезды Давида были зачитаны «Заповеди еврейского солдата на земле Германии». Они гласили:

«Помни о шести миллионах замученных братьев.

Пусть будет вечной твоя ненависть к палачам твоего народа.

Помни, что ты выполняешь миссию сражающегося народа.

Помни, что боевая еврейская бригада в Германии является еврейской оккупационной силой.

Помни, что появление нашей бригады с собственной эмблемой и собственными знаменами перед лицом немецкого народа уже само по себе есть акт возмездия.

Помни, что кровная месть — это месть всей еврейской общины, и любой безответственный поступок идет вразрез с действиями нашей общины.

Веди себя как еврей, гордящийся своим народом и своим знаменем.

Не запятнай свою честь общением с фашистами и не вливайся в их ряды.

Не слушай их и не входи в их дома.

Да падет позор на врагов, на их жен и детей, на их имущество и на все, что у них есть; и да будет этот позор вечным!

Помни, что твоя миссия заключается в спасении евреев, в их переезде в Израиль, в освобождении Родины.

Твой долг — благочестие, верность и любовь к спасшимся от смерти, к избегнувшим гибели в лагерях».


Вытянувшись по стойке «смирно», солдаты слушали, едва сдерживая нетерпение. К чертям все разглагольствования! Они предстанут как ангелы смерти перед этим народом-палачом!

Однако еврейской бригаде не пришлось ступить на землю Германии. В последний момент британское командование отказалось от этого плана. Бригада была размещена в районе Тарвизио. Там некоторые из ее солдат излили месть на головы австрийских беженцев, укрывавшихся в городке, и на бывших эсэсовцев, прятавшихся в горах. Британское командование не могло с этим мириться и приказало отыскать виновных. Но их так и не нашли.

В командировке Тавернье встретился с ответственным за еврейскую бригаду офицером Исраэлем Кармиром, являвшимся одновременно одним из главных руководителей секретной палестинской организации «Хагана». Это была не первая их встреча. Они относились друг к другу с уважением и дружеским участием. Разумеется, ни тот, ни другой не распространялись о своей деятельности, но Тавернье довольно быстро догадался о причинах исчезновения в течение нескольких последующих недель высокопоставленных функционеров нацистской партии, эсэсовских офицеров и ответственных сотрудников гестапо, чьи трупы иногда обнаруживались. Он одобрял эти действия. Но вопрос с Сарой был особый. Он считал абсолютно необходимым найти способ изолировать ее от мстителей.

Долгожданный день отъезда Леа наконец наступил. Накануне Лорин Кеннеди и ее сподвижницы устроили вечер, на который были приглашены Франсуа Тавернье и Джордж Мак-Клинток. Все были очень оживлены и радовались вместе с Леа тому, что она покидает мрачный город. Они думали, хотя и не говорили об этом вслух, что такой красивой девушке, как Леа, не место в гнетущей атмосфере напряженности, царившей в Нюрнберге. Франсуа торопил ее, повторяя, что ей необходимо возвратиться в Монтийяк и заняться имением и Шарлем. Она сдержанно обещала подумать об этом.

Любовники расстались без особых переживаний, зная, что очень скоро увидятся — на следующей неделе Тавернье отзывали в Париж к генералу де Голлю.

Загрузка...