Партий в шишовском земском собрании было две: одна либеральная, другая — консерваторы. Либералов до настоящего собрания было значительно меньше, но зато это был народ дерзкий на язык и заносчивый. Либералы почти все были молодые кутилы, разорявшие свои имения, или ещё не пристроенные сынки отцов-консерваторов, не имевшие собственности. Все основательные хозяева были, напротив, в числе консерваторов. Либералы выписывали петербургские газеты и петербургские журналы крайнего направления, консерваторы — «Московские ведомости». Особенной вражды между шишовскими либералами и консерваторами не было; но все заранее знали, что на земском собрании либералы будут нападать на управу и требовать увеличения расходов, а консерваторы будут стоять за сокращение сметы. Председателем управы был до сего времени старый и честный полковник, который убедился опытом трёх лет, что ничего не понимает в делах, и с воинскою откровенностью решился теперь отретироваться. Либералы выдвинули кандидатом молодого богача и правоведа Овчинникова, бывшего мировым посредником; консерваторы не знали, за кого взяться, и были в большом смущении. Смущение это увеличилось тем обстоятельством, что уездный предводитель Каншин, родной дядя Овчинникова, естественно принял сторону племянника и всеми силами старался провести его в председатели. Собственно, никого не пугал либерализм Овчинникова; либерализм его состоял единственно в том, что Овчинников везде толковал о необходимости для крестьян ссудо-сберегательных товариществ и объявлял себя сторонником эмансипации женщин. Так как соседи хорошо знали, что разумеет Овчинников под словом «женская эмансипация», и твёрдо верили, что никто не даст мужикам денег на устройство ссудо-сберегательных товариществ, то принципы Овчинникова им казались невинным враньём. В председатели управы его не хотели выбрать просто потому, что он родня Каншину и, главное, гордец. Таким образом, партии перепутались, Каншин очутился во главе либералов, а партия консерваторов, по-видимому, оставалась в меньшинстве. Партия либералов потеряла эту кличку и стала теперь назваться «предводительскою» партиею. Вождём консерваторов остался Трофим Иванович.
— А знаете что? — вдруг вспомнил он, когда вечером перед открытием собрания у него сидели за чаем главные столпы шишовского консерватизма. — Знаете, кого выберем?
Растерянные политики никак не могли сообразить, о ком вспомнил Трофим Иванович.
— Да кого, говорите! Некогда загадки разгадывать! — сказал мировой посредник Таранов, человек решительного обращения и решительного образа действий.
— Молодого Суровцова.
— Суровцова?! — в изумлении спросили собеседники. — Да ведь он должен быть архилиберал.
— Нужно нам очень этих учёных умников! — отрезал посредник. — Нам, батюшка, нужно не лекции читать, а дело делать. Он, небойсь, мужику «вы» говорит да на кресло в кабинете его сажает. Не угодно ли, мол, сигарку, Прохор Харитоныч? Бог с ними, с такими-то!
— Ну что врёшь без толку? — огрызнулся на Таранова Трофим Иванович. — Не знаешь человека, и не говори. Смерть не люблю вранья.
— Чего не знаю? — смутился посредник. — Лично, положим, не знаю… Да я породу-то эту всю насквозь вижу.
— Ну, вот же я вам что скажу, господа! — торжественно объявил Трофим Иванович в приливе необычного ему красноречия. — Я сам на медные деньги учён и не охотник до метафизик. А Суровцова люблю; это душа-человек, настоящий, не выдуманный. Он там, может быть, либералом себя называет, а вздоров затевать не станет. Он, батюшка, помоложе нас с вами, а посмотрите-ка, как всякую вещь отлично понимает. Деловой человек, таких бы нам побольше. Чёрт с ним, что он либерал. Коли бы все либералы были такие хорошие люди, я бы и сам либералом сделался. Меня, батюшка, не застращаешь словами. Либерал так либерал. Не убудет с этого.
— А что ж! — сказал посредник. — Коли он не из породы болтунов и фатов, а, как ты говоришь, настоящий человек, почему ж его и не выбрать? Тоже ведь неуча какого-нибудь председателем не посадишь! Всё ж он профессором был, письменный человек. И слово сказать сумеет.
— И отец его, покойник, славный был человек, Николай-то Ильич, — заметил кто-то ещё.
— А главное, господа, будет с кем помериться этим каншинским молокососам. Он им утрёт нос! — поддержали новые голоса.
— И выйдет, стало быть, своя своих не познаша! — острил один из земских политиков.
— Какой ещё хозяин! — заступался Трофим Иванович в другом углу, споря с небольшою группою. — Старых хозяев пристыдит. Поверьте мне, что он будет наш. Пересухинский край всегда стоял заодно. Нас Бог миловал от перебежчиков. Это вон там, по Дубовой плате, либералы водятся… Там их гнездо, а уж не по нашей Пересухе.
Тем же вечером решено было выбирать Суровцова. Коптев уже за несколько месяцев уговаривал Суровцова баллотироваться в управу, и Суровцов был от этого не прочь, хотя совершенно не надеялся на свой успех в уезде, где его почти никто не знал.
Рано утром Коптев заехал на квартиру Суровцова.
— Ну, брат, будем тебя баллотировать! — объявил он без дальних околичностей.
— Куда? — спросил Суровцов, подставляя Трофиму Ивановичу стакан с чаем.
— В председатели земской управы, вот куда! А ты думал, в министры?
— Что ж, баллотируйте на здоровье, я не прочь, — сказал Суровцов. — Только не выйдет ли один вздор из всего этого? Каншин распинается за этого дуралея… Как бишь его? Гнилой такой…
— Знаю, брат, давно я все эти дела; за Овчинникова. Ну, что ж? Каншин пускай себе за Овчинникова, а мы за тебя. Каншин ещё не уезд, — горячился Трофим Иванович. — Увидим, чья возьмёт.
— Да это, положим, расчёт не велик, — сказал Суровцов, прихлёбывая чай в самом мирном расположении духа. — Я ведь не из слезливых, меня не особенно огорчит прогулка на вороных.
— Вот я люблю таких! — вскричал Трофим Иванович. — Настоящий мужчина, не баба! А то, бывает, смотреть срам: забаллотируют человека — распустит нюни, начнёт жалостливые слова говорить… Взял бы просто, да и вытолкал в шею из собрания.
Кандидатура Суровцова не была совершенною новостью. Пронырливый Каншин давно подозревал в молодом и небогатом профессоре опасного конкурента своему племяннику и уже давно работал втихомолку, стараясь чем бы то ни было подрывать в уезде репутацию Суровцова. Он хлопотал посадить в управу своего родственника единственно из жажды власти. Сам он был предводителем, почётным мировым судьёю и председатель обоих съездов — мировых посредников и мировых судей. Оставалось захватить в свои руки земские дела. Овчинников поддавался его влиянию, как маленький ребёнок, и для Каншина не было никакого сомнения, что при Овчинникове председателем управы будем в сущности он, Каншин. Ничто так не тешило самолюбия Каншина, как роль всемогущего человека в своём родном уезде. Его словно мучило и стыдило воспоминание о не совсем возвышенной роли, какую играла до сих пор в местной жизни его фамилия и он сам. Сутяга-отец из разорившейся дворянской семьи, ходивший десятки лет непременным заседателем, а потом исправником, оставил в уезде самое грязное воспоминание о плутнях, посредством которых он сбил себе большое состояние. Родня его матери были чуть не однодворцы. Сам Каншин с детства погряз в подьяческой сфере, служил в разных земских и уездных судах, потом пошёл по откупам, и, не получив никакого образования, не покрыв себя даже внешним лоском, который обыкновенно даёт военная служба, очутился вдруг одним из самых богатых владельцев Шишовского уезда. Хитрый, ловкий и самолюбивый до болезненности, Каншин целый десяток лет употребил на то, чтобы загладить старые воспоминания, лез всюду напоказ, бросал, где нужно, деньги без счёту, несмотря на прирождённое скряжничество, задаривал, задабривал, насильно делал связи, эффектничал, чем мог, и мало-помалу успел затуманить и надуть общественное мнение. В притворном барстве его новой жизни, в наигранной аристократической надменности его жены, в его мнимо-горячем участии в общественных делах шишовские жители словно не узнавали прежнего сутягу и взяточника, дружившегося с первыми плутами уезда и не смевшего входить ни в один порядочный дворянский дом. Нахватав за деньги и втихомолку довольно большие чины, завязав связи с губернскими властями, сделавшись для многих очень нужным человеком, Каншин без труда собрал вокруг себя значительную партию и уже два трёхлетия сряду царил в уезде, почти без борьбы и соперников, раздавая места, помогая в разных делишках, снабжая деньгами, кормя и поя. Губернаторы, осматривавшие уезд, останавливались только у Каншина и почерпали сведения только от Каншина. Ни один исправник не мог усидеть в Шишах более полугода, если он не умел поладить с Каншиным.
Суровцова Каншин не терпел ещё и по другой причине. Суровцов, сын Николая Ильича Суровцова, помещик о трёхстах десятинах земли, осмелился поселиться в уезде, даже в ближайшем соседстве с предводителем, не сделав визита ему, Каншину, предводителю местного дворянства, и проч., и проч. Одного этого было довольно, чтобы Суровцов в самом скором времени оказался «крайне вредным человеком, уволенным из университета без прошения». «Послушайте, Герасим Иванович, — говорил как-то Каншин шишовскому исправнику, сидя с ним в кабинете в небольшом кружке: — скажите нам по-приятельски, из избы сору не вынесем, ведь вам сообщено что-нибудь о Суровцове?» — «Ей-богу, нет, я бы прямо сказал!» — божился исправник. — «Ну да, знаем вашу солдатскую присягу! Царский долг прежде всего, — с улыбкой подмигивал Каншин. — Канцелярской тайны не выдаст. Да я, господа, от самого начальника губернии многое про него слышал, между нами будь сказано», — лгал беззастенчивый Каншин пониженным голосом.
Демид Петрович не без основания всю силу выборов полагал в предводительских обедах. При не весьма точном различии шишовских политических партий, хороший повар в союзе с хорошим погребом действительно мог сильно посодействовать уяснению взаимных позиций. Либералы были народ большею частью очень развязный и несколько избалованный модными ресторанами столиц; поэтому они всего легче готовы были усматривать признаки либеральных принципов там, где либерально лилась струя моэт или редерера. С своей стороны, и старинные помещичьи желудки консерваторов были всего доступнее убеждениям кулебяки, надлежащим образом вспрыснутой. Консерваторам это было тем простительнее, что они ещё не привыкли обращаться, как следует, с словом «принципы», а не только могли действительно иметь в голове какие-нибудь принципы. Демид Петрович постоянно старался показать, что он не держится партий, и даже до открытия земства, то есть в тот счастливый период, когда шишовцы ещё не думали о политическом направлении, а имели только удобопонятные партии Петра Ильича и Сергея Григорьевича, — и тогда Демид Петрович старался показать вид, будто ему одинаково дороги и сторонники Петра Ильича, и сторонники Сергея Григорьевича. Его тактика была не бесплодна, и ему действительно удавалось так перепутывать неустойчивые умы своим хлебосольством и наружным дружелюбием, что в Шишовском уезде в течение шести последних лет в сущности была одна самодержавная партия — партия Демида Петровича Каншина.
Демид Петрович и на этот раз не отступил от крепко усвоенного обычая. Трофим Иванович Коптев и посредник Таранов приглашались на его обеды вместе с патентованным крикуном Жуковым и ему подобными.
В первый день собрание едва состоялось; привели к присяге гласных, выбрали секретаря комиссии, но выборы и доклады отложили до следующего дня. Шишовские деятели вообще не любили спешить делом, твёрдо держась пословицы: «спешить — людей смешить». Если они позволяли себе спех, то только на четвёртый или пятый день собрания, когда убеждались, что прожили в городе слишком долго и что пора, наконец, восвояси; по домам отправлялись настолько поспешно, что половина докладов управы оставалась недоложенною. «Милости просим, господа, ко мне, щей откушать, а там, благословясь, и за дело!» — приглашал предводитель.
Суровцов был в небольшом числе неприглашённых. Это означало, что предводитель не считает более полезным скрывать своего нерасположения к Суровцову и что он откровенно забил поход против него. Конкуренция Суровцова Овчинникову стала фактом, и не было более никаких резонов щадить его.
Предводительский обед обратился в настоящий митинг. Вино развязало языки, размягчило сердца. После жаркого один из друзей Демида Петровича, щеголеватый и фразистый старик Ватрухин, из отставных петербургских чиновников, считавший себя по этому самому тонким дипломатом и замечательным оратором, встал с бокалом в руке и сказал, глядя на всех самоуверенно-победоносным взглядом:
— Извините меня, господа, если, воспитанный в благоговении к английским учреждениям и английским обычаям, я позволю себе, по обычаю этой просвещённой нации, затруднить ваше внимание, а быть может, и пищеварение ваше (при этом слове оратор улыбнулся в сторону хозяина с вежливой шутливостью) … позволю себе затруднить, говорю я, несколькими словами, вылившимися от искренности моей души и внушёнными мне чувством высокого уважения, которое, надеюсь, господа, все мы питаем к святому и великому делу земского самоуправления, к коему призвал нас для обновления нашей общественной жизни наш возлюбленный монарх-освободитель…
Оратор, выждав секунду, вновь обвёл публику решительным взглядом и твёрдо продолжал:
— В истёкшие три очередные сессии наших земских собраний, в продолжение коих я имел честь и счастие — говорю это не для фразы, господа, — имел честь и счастие стоять в ваших рядах, в рядах представителей и излюбленных людей целого населения, по своему званию земского гласного от землевладельцев, — во все эти сессии, господа, мы видели на страже наших земских интересов человека, который нёс свою обязанность с твёрдостию и точностию воина, к почётному сословию коих принадлежит он по своему прошедшему, — прошедшему, могу сказать, столь же безупречному, как и его настоящее…
Оратор намеренно перевёл дух, а взоры публики тотчас же перенеслись на красное лицо полковника с седыми усами и бакенбардами николаевского времени, который при последних словах оратора стал подрагивать нижнею губою и усиленно моргать веками.
— Не буду, господа, называть вам этого имени, которое у всех нас в сердце, — продолжал между тем оратор, видимо торжествуя плавностию и величием своего спича. — Скажу вам только, что этот достойный деятель, свершив, так сказать, своё общественное тягло в пределах своего признания, заявил нам, своим почитателям и друзьям, что силы его не позволяют ему нести долее тяжкое бремя управления…
— Просит, просит! — раздались нерешительные голоса, некстати перебивая спич.
Седой полковник кланялся во все стороны, смотря кругом с растроганною и растерянною улыбкой.
— Не могу-с, не могу-с, душою бы рад, — бормотал он. — Сил нету!
— Позволю себе продолжать мою речь, прерванную таким горячим движением наших общих чувств к нашему уважаемому председателю управы, — начал опять Ватрухин. — Его решение неизменно; это, к несчастию, вне всякого сомнения. Нам предстоит теперь, исполняясь глубокой признательности к этому честному и разумному деятелю, избрать ему достойного преемника.
Публика вздохнула вместе с оратором, и внимание всех удвоилось.
— В предстоящую очередную сессию настоящего третьего призыва земских гласных Шишовского уезда правительство ожидает от нас, господа, разрешения многих важных вопросов, касающихся местного благосостояния и местного благоустройства. Оно призывает нас — пойдём же навстречу этому призыву, как подобает добрым и верным подданным русского царя. Изберём на этот важный пост председателя земской управы…
Молодой Овчинников стал вдруг сморкаться и кашлять, стараясь скрыть своё смущение. Глаза публики и оратора словно по команде скосились на него, и Ватрухин продолжал:
— Изберём, господа, не следуя внушениям вражды и лицеприятия, по долгу совести и присяги, такое лицо, которое бы с высшим образованием соединяло в себе и необходимую юридическую подготовку, и достаточную служебную опытность, и вместе с тем принадлежало к числу наиболее почтенных фамилий нашего местного дворянства…
Хотя голос оратора по-прежнему оставался самоуверенным и внушительным, однако лицо его стало выражать некоторое смущение, которого было незаметно при величественном вступлении речи и которого нисколько не уменьшали нескромные поглядывания публики на Овчинникова. Как нарочно, Трофим Иванович на глазах оратора нагнулся к уху своего соседа и прошептал грубым басом:
— Чего это он миндальничает так долго? Называл бы прямо, ведь все давно знают.
После этого оратору стало ясно, что медлить невозможно и что нужно демаскировать атаку.
— Николай Дмитриевич Овчинников — наш просвещённый мировой посредник первого участка, питомец высшего юридического института нашего отечества, — вот, по моему слабому разумению, то лицо, которое бы с блестящим успехом в одно и то же время выполнило наши горячие ожидания и суровые требования закона. Вот муж науки и жизни…
Оглушительные крики: «Просим Николая Дмитриевича! Просим Николая Дмитриевича!» — не дали оратору окончить изготовленную им на закуску пышную фразу. Публика давно нетерпеливо ожидала этого имени и давно досадливо поглядывала на двух официантов, окаменевших на месте с блюдами пирожного, во время патетического спича Ватрухина. Почуяв наконец, она разом ринулась ему навстречу, как толпа школьников из скучного класса. Овчинников встал, кобенясь и притворяясь развязным, внутренно сильно смущённый.
— Господа, это слишком неожиданно, — бормотал он, забыв до последней буквы выученный им на этот случай ответный спич. — Я, конечно, считал бы за большую честь, но признаюсь, господа… Обязанность эта такая новая и настолько серьёзная… А впрочем, я глубоко благодарен… Я, с одной стороны, конечно, охотно… Но с другой стороны, господа, примите во внимание…
— Просим Николая Дмитриевича, баллотировать Николая Дмитриевича! — орали гости предводителя, выходя из себя и словно силясь возместить вынужденное молчание этим дружным рёвом.
— Господа! Предлагаю тост за наше будущее согласие в выборах! — возвысил голос Каншин, уже успевший мигнуть, чтобы ещё раз наполнили бокалы. — Шишовский уезд, господа, постоянно отличался единодушием. Господа, будемте и теперь единодушны… Ура!
— Ур-ра-ра! — кричали гости, повеселевшие окончательно после нового бокала. — Николая Дмитриевича баллотировать.
— Суровцов провалился! — нагнулся Таранов к уху Коптева.
Трофим Иванович давно видел, что дело Суровцова кончено. Между тем Овчинников напрягал все усилия, чтобы вспомнить сочинённый им ответный спич. При криках, повторявших его имя, Овчинников вскочил и начал наудалую первую попавшуюся фразу своего потерянного спича. Эту фразу он вспомнил потому, что она начиналась латинскою пословицею, одним из скудных обломков того величественного классического храма, который в течение семи лет напрасно силилась школа воздвигнуть в легкомысленной голове своего питомца.
— Милостивые государи, errare humanum est… Вот чему учили нас, когда мы учились, — патетически провозгласил Овчинников, слегка простирая женственную, изнеженную руку над своим прибором и откидывая назад узковерхую голову с жиденькими и болезненными волосами, причёсанными по-английски. — Это морально-философский принцип, которого я держался, держусь и буду держаться в своей общественной деятельности. Я знаю, что даже и при самых рациональных, гуманных и прогрессивных тенденциях индивидуальные силы одного человека не будут достаточно мощным регулятором всех функций социального организма. Необходима тесная солидарность, так сказать, взаимопомощь всех общественных атомов. Без энергетической поддержки с вашей стороны, господа, со стороны интеллигенции края деятельность моя будет лишена целесообразности и почти фиктивна!
На этом слове кончался приисканных отрывок спича, и с ним вместе оборвалась беглая до торопливости речь Овчинникова.
— А потому, господа, — стал мямлить он, отыскивая растерянными глазами какой-нибудь спасительный намёк на то, что ему говорить. — А потому, кажется, если… Впрочем, я уверен, что мои принципы найдут и в вас, милостивые государи… если не полное сочувствие, на которое я вполне рассчитываю…
— Позвольте мне слово, господа! — вдруг резко вскричал Жуков, видя, что либеральный кандидат всё глубже и безнадёжнее уходит в трясину и что даже лакеи с блюдами стали смотреть на него с какою-то двусмысленною пристальностью. — Надеюсь, Овчинников извинит меня, что я прерываю его речь. Необходимо объясниться, чтобы не было недомолвок, недоразумений. Буду краток. Мы знаем, господа, направление Овчинникова. Ему нельзя не сочувствовать. Если мы выберем именно его, а не другого, то, значит, мы стоим за его принцип, а не за какой-нибудь другой принцип. Мы требуем трёх вещей: дела, дела и дела! Довольно фраз…
Крикун города Шишов при этом слегка нахмурился в сторону Ватрухина, но петербургский дипломат, вероятно, не заметил этого, потому что тотчас же нагнулся к своему соседу с самым беспечным и приятным выражением лица. Жуков встряхнул длинными волосами и, поправив на своих близоруких глазах синие очки, продолжал тем же грозным тоном:
— Какого же дела ждём мы от Овчинникова? Глубокого изучения народных нужд и широкого удовлетворения их! Масса тружеников и бедняков…
— Человек! Наливай шампанское! — громко засуетился Каншин, беспокойно ёрзавший на стуле с самого начала спича и напрасно глядевший умоляющими глазами в злые синие очки оратора.
— …окружает нас, пользующихся всеми удобствами жизни, — договаривал оратор.
— Тут нет, кажется, никого постороннего? — шептал в отчаянии предводитель на ухо Протасьеву, откидывая испуганным взглядом сидящих.
— C`est bete comme tout! — бормотал Протасьев сквозь сверкающие зубы.
— Голод не ждёт, холод не ждёт! — горячил себя всё более Жуков, то и дело закидывая пятернёй назад непослушные космы волос. — Облегчить участь тёмной и непросвещённой части нашего современного общества — вот, по-моему, задача земства… и вот, если не ошибаюсь, принцип деятельности Овчинникова! Господа, за здоровье нашего народа!
— За здоровье Николая Дмитриевича! — гаркнули гости, не расслышавшие, как поставился тост, и вообще не привыкшие к отвлечённостям в таких земных вещах, как выпивка.
У Каншина словно свалилась гора с плеч, когда Жуков опустился на стул и его тост так кстати потонул в единодушных криках охранительного элемента.
Лакеи по знаку Каншина спешили подавать шампанское, чтобы прекратить дальнейшие спичи, грозившие принять весьма подозрительный характер после шестого бокала шампанского. Трофим Иванович настолько выпил, что тоже было лез говорить, и Таранову, который был покрепче его, едва удалось удержать его от скандала.
— Да сядь, ну куда ты лезешь? — увещевал его приятель. — Ведь у тебя уже дочери в матери годятся! Что ты равняешься с мальчишками! Пусть их себе брешут! Оставь их!
— Нет, — бунтовал расходившийся Трофим Иванович. — Я ему в глаза скажу, что Овчинникова выберет не земство, а каншинское шампанское… Пусть знает… Мне чёрт с ним, с его дружбой! Я, брат, правду-матку люблю!
Когда встали из-за стола, Каншин торжествовал. Для него больше не было сомнения, что его племянник с завтрашнего дня будет председателем управы. Настроение гласных было ясно до очевидности. Одно смущало Демида Петровича: не повредит ли Овчинникову бестактная речь Жукова?
— Eh bien, cher ami, каковы ваши дела? — спросил он мимоходом Протасьева, весело протягивая ему сигару.
Демид Петрович очень любил вставлять в разговор с трудом заученные французские фразы самого дюжинного разбора, хотя решительно не понимал по-французски.
Протасьев сморщил гримасу.
— Eh bien?
— Этот длинноволосый всё дело испортил. Что за дикая фантазия городить при целом обществе свои бредни? Натурально, многие шокированы… Приятели сейчас подслужатся, припишут эту нелепую profession de foi самому Nicolas… Вообще скверно, и очень жаль, что Nicolas… Qu`il ne lui a pas donné un démenti catégorique…
— Гм, — задумчиво жевал губы Каншин. — Я сам этого боялся; чёрт меня дернул пригласить этого растрёпу!
— Поговорите с Nicolas; надо как-нибудь поправить дело, — советовал Протасьев. — Да пригласите это лужёное горло, Коптева; вы знаете, какое он имеет влияние в собраниях, cet ours mal lèché!
— Ах да, да! — заторопился Каншин. — Только с ним вряд ли сладишь. Наверное черняк.
Овчинников сидел в кабинете на диване, почти лёжа на спине и задрав обе ноги едва не на спинку соседнего кресла. Он пускал в потолок дым дорогой сигары и полоскал свои червивые зубы дорогим мараскином из крошечной хрустальной рюмочки.
— Пару слов, — сказал ему Каншин, опускаясь возле него на диван. — Поздравляю, mon cher! Суп сварен. Черняки, конечно, будут, но мало, очень мало, я следил за всеми. Не больше трёх!
— Mais moi, je m`en ris, tant je suis bonne fille! — с небрежным хохотом продекламировал Овчинников стих Беранже. — Трижды три, для меня всё равно, любезнейший дядюшка. Это вас касается. Угодно вам меня баллотировать — к вашим услугам; не угодно — je me rétire; я не причастен всем сим политическим махинациям; я откровенный эгоист, и вы знаете моё любимое правило : tout pour moi, rien par moi! Это только из слабости к вам я позволил себе немного пошалить в политику, держал свою discours aux élécteurs; она была, кажется, довольно глупа, насколько помню. Ну, да по публике и эта сойдёт!
— Нет, вот что, Nicolas; знаешь, меня смущает этот встрёпанный. Что он там такое нёс? Протасьев тоже очень смущён. Он, ты знаешь, человек с тактом, верно ценит вещи. Он думает, что выходка Жукова сильно повредит твоему успеху. Нельзя ли как-нибудь намекнуть на этот счёт, чтобы устранить всякое недоразумение.
— Ah bah! Что вы хотите? — с тем же циничным смехом говорил Овчинников, не изменяя позы. — Je n`y puis rien! Это наши союзники, наша котерия; всякая сволочь желает получить право высказаться… Ну, и il faut faire bonne mine au mauvais jeu; приходится притворяться, что вы им сочувствуете. Это всё жертва политике, дядюшка, вашей внутренней или, так сказать, земской политике. Что ж делать? Tu l`as voulu, Georges Dandin, tu l`as voulu!
В это время к дивану подходил Жуков с чашкой кофе, и Каншин быстро поднялся. Жуков развязно сел против Овчинникова.
— О чём это вы?
— Да мой старик немножко ворчит на тебя. Ты уж в своём спиче больно грозен был. Чересчур перепугал наше благородное всероссийское дворянство. В этих делах нужна, брат, осторожность, дипломатия. — Жуков побледнел от гнева, но промолчал. — Вот я на этот счёт гораздо практичнее вашего брата, — философствовал Овчинников, по-прежнему пуская в потолок клубы дыма и не обращая никакого внимания на негодование Жукова. — У тебя ещё много этой ребяческой заносчивости. Ты сейчас на ура весь мир приступом готов взять. А этак, брат, нельзя… Patience! Знаешь пословицу: тише едешь? Не помню, какой-то мудрец отлично выразился: самое трудное из умений — уменье ждать. Voilà ce que vous manque, messieurs, à vous autres…
— Послушайте, господин Овчинников, — прервал его Жуков, весь бледный от негодования и закладывая обе руки в карманы панталон. — Вы изволите говорить измышления вашего дядюшки, дворянского предводителя, или вашу собственную, овчинниковскую отсебятину?
Овчинников разом переменил и тон, и позу.
— Ах, mon cher! Ты, кажется, сердишься. Я говорю вовсе не с тою целью, чтобы уязвить тебя. Но согласись, что на всё есть своя манера; vois tu, il faut sauver les apparences! Я вполне сочувствую твоим идеям, однако мои связи не могут не обязывать меня в некоторой степени…
— Да-с! Я это вижу слишком ясно! — с желчной твёрдостью сказал Жуков, стараясь выпрямиться во весь свой маленький рост. — Я бы должен был понять это давно, эти старые девизы: «noblesse oblige» и прочее. Яблочко не далеко от яблоньки падает. Имею честь затем кланяться и вас поздравляю… Себя не поздравляю.
— Послушай, Жуков! Mais c`est de l`enfantillage! Куда ты уходишь? — встревоженно останавливал Овчинников приятеля, уходившего в крайнем негодовании. — Хотя в интересе нашего дела… Ведь это ж дико, наконец!
Жуков ушёл, не простясь ни с кем.
— Ну, и бог с ним, — говорил через минуту Каншин. — Избавь нас от друзей, а то врагов мы и сами избавимся.
Овчинников сильно волновался.
— Он просто придрался, искал случая! — горячо объяснял он Протасьеву. — Я сделал с своей стороны всё, что позволительно порядочному человеку. Но эти господа самолюбивы, как не знаю кто…
— Oui, oui, ils ont toujours la tete montée, эти крошечные провинциальные демагоги, — цедил сквозь зубы Протасьев. — Им всем не мешает покапать на головы немного холодной воды. Сечь розгами их уж, к сожалению, нельзя, так хоть это средство испытать.
В тот же вечер было новое сборище у шишовского исправника. Шишовский исправник, старый отставной капитан из инвалидов, считая себя в некотором смысле главою уезда, хотя и не смел равняться с дворянским предводителем, однако и не считал возможным совершенно уклониться от общественного представительства. Каждое земское собрание он уже заранее рассчитывал не необходимость двух-трёх вечеринок с картами, на которые он был падок гораздо более, чем на комбинации местной политики.
В этот вечер у исправника не было ни Коптева, ни Суровцова. Демид Петрович, упоённый успехом своего обеда, ораторствовал с полною откровенностью о завтрашней баллотировке, и все уже обращались с Овчинниковым, как с несомненным председателем управы.
— Я слышал, что Суровцов будет тоже баллотироваться, — сказал исправник.
Демид Петрович развёл руками с улыбкой снисходительного сожаления.
— Что ж, вольному воля! С своей стороны, как председатель земского собрания, я считаю себя не вправе не допускать его до баллотировки, хотя, говоря откровенно, надо изумляться, как человек в положении Суровцова осмеливается выступать с претензиями на общественную деятельность, да ещё такую видную.
— А что? — спросили любопытсвующие.
— Господа, ведь, я надеюсь, мы говорим в своём семействе, — сказал серьёзным полушёпотом предводитель, обводя всех глазами. — Я, может быть, не должен говорить всего, всей истины, — продолжал он, словно раздумывая, — но что господин Суровцов человек слишком… как бы это выразиться помягче?.. ненадёжного направления — это, кажется, я могу смело сказать!
Демид Петрович, заложив руки за спину, остановился, пристально рассматривая кончики своих сапогов.
— Скажите пожалуйста! Да, и я это слышал, недаром ещё тогда же пошли толки… Это сейчас само собою видно, шила в мешке не утаишь, — говорили в одно и то же время разные голоса.
— Да-с, господа, к сожалению, это сущая правда! — словно нехотя и с прискорбием продолжал Демид Петрович. — Он был отставлен из университета. У него были разные компрометирующие связи… бумаги… переписка… ну и тому подобное.
— Ого, вот как! — изумлялись кругом. — Это ещё дёшево отделался.
— Только это, надеюсь, между нами, господа? — с притворною озабоченностью упрашивал предводитель.
— Что ж он в земство суётся? Нам таких не нужно! — ворчал Волков, высокий, желчный мужчина с цыганским цветом лица, особенно ценивший свои собственные слова.
— Voilà le mot! — подхватил Каншин, воодушевляясь. — Не знаю, как вы, господа, а я от души возмущаюсь наглостью, с какою поднимают голову подобные люди. Если мы хотим порядка и спокойствия, нам нужно не дремать. Нам нужно везде устранять их. Не давать им никуда ходу. Поэтому я считаю своею нравственною обязанностью, и как дворянин, и как предводитель уезда, откровенно высказать вам свой взгляд. Если этот господин действительно замышляет попасть в управу, в члены там или в председатели, это всё равно, то его цели сами собой ясны.
— Провалить его, провалить! Чтоб и духу этого у нас не было, — заговорили кругом друзья предводителя.
— Да что вы так на него взъелись, Демид Петрович? Он, кажется, смирный малый, — заступился один из соседей Суровцова.
— Не смею вас оспаривать, — с таинственною сосредоточенностью отвечал Каншин. — Я только высказал нашим общим друзьям то, что считал долгом совести.
— Какой он там политик! — говорил между тем сосед, словно самому себе, отходя к карточному столу. — Хозяйничает себе с утра до ночи и никого не трогает…
— Вы помните, что он сказал на выборах гласных? — отвёл предводителя в сторону Волков.
— А что? Не помню! — насторожив уши, спросил Каншин.
— По поводу ценза крупных землевладельцев?
— Ах да… Припоминаю что-то… Действительно, очень резко…
— Не в том дело, а направление-то какое? Какой отзыв о дворянстве? Республиканец из Америки. Разве такие суждения дозволительны в благоустроенной стране? Мне очень досадно, что вы тогда отнеслись к этому делу несколько холодно…
— Я?! Помилуйте, я и не знал.
— Нет-с, я вам тогда же изложил все обстоятельства и попросил потребовать публичного объяснения. Не знаю, почему вам угодно было тогда замять это дело… Это вещь слишком серьёзная и не должна была пройти безнаказанно.
— Да… Но ведь согласитесь, кто ж его знал тогда? — заминал Демид Петрович.
— А я тогда же всё предвидел, тогда же! — укоризненно твердил Волков.