Надя сидела в саду около пристани и читала книгу. Лёгкий шум шагов заставил Надю поднять глаза. По дорожке неуверенным шагом приближался к ней Алёша, одетый довольно изысканно в пикейный пиджак и хорошенькие заграничные гетры, и даже с хлыстиком в руках; он несколько смущался своим фатовским костюмом, а ещё более своею смелостью.
— Алёша?! Вот лёгок на помине! — с дружелюбной улыбкой вскрикнула Надя, кладя в сторону книгу. — Ты с кем?
— Один, с кучером. Я в шарабанчике приехал. Мама послала.
— Ну, уж сейчас извиняться хочешь… Если бы не мама, то сам ни за что бы не приехал, знаю тебя. — Надя звонко и крепко поцеловалась с Алёшей. — Садись, Алёшечка; не правда ли, здесь отлично? Я ужасно люблю здесь сидеть. Никто не мешает и свежо так… А вид-то какой! Ты ведь, кажется, рисуешь?
— Какое там рисованье! Так себе, малюю всякий вздор, — презрительно сказал Алёша.
— А вот Суровцов отлично рисует, художник настоящий, ты видел?
— Нет, я не видал, — сухо ответил Алёша, смотря в землю.
— Вот бы его попросить поучить тебя немножко, он добрый такой, — посоветовала Надя. — Алёша не отвечал ни слова и только упрямо бил хлыстиком землю. — Ведь он, кажется, бывает у вас?
— Бывает… — ответил, словно нехотя, Алёша.
Несколько минут они молчали, и Надя с наслаждением глядела на зелёные тени рощи.
— Ты давно купаешься, Алёша? — спросила опять Надя.
— Купаюсь? Нет. Мы никто не купаемся. Мы ещё ни разу не купались, — с сожалением сказал Алёша. — Мисс Гук говорит, что у нас слишком болотная вода, что лихорадку можно схватить. И потом у нас глубоко. А мама очень этого боится. С тех пор, как утонул Потап, она велела совсем сломать старую купальню. Теперь и купаться-то негде, хоть бы пустили.
— Как негде? А из березняка? — с горячим участием вступилась Надя. — Там около калинового куста отличное купанье, почти песок один. Знаешь, где в огород-то к вам лазейка, через ров? Мы часто там купались.
— О нет! — с грустной улыбкой сказал Алёша. — Разве мисс Гук пустит нас купаться прямо в реку! Об этом и думать нельзя; кроме того, в березняке водятся змеи, садовник наш говорил.
— Какие там змеи! Это простые ужи! — засмеялась Надя.
— Да ведь и уж — змея…
— Ну вот, очень тебе нужно, что он змея… Ты разве боишься ужей, Алёша? — с удивлением спрашивала Надя.
— Конечно, боюсь… Как же их не бояться…
— Да ведь они никогда не кусаются, они добрые. Вот у нас тут в камышах много их. Выплывают себе на солнце, вытянутся, как палки, и лежат. Что их бояться? Этак ты и лягушек бояться будешь; а наша Даша их рукой ловит. — Наступило опять молчание. Надя смотрела на пруд, Алёша в землю. — Ах, Алёшечка, Алёшечка, жаль мне тебя! — вздохнула Надя, с состраданием покачивая головкой. — Какой ты всегда печальный… Я думала, что деревня расшевелит тебя, а ты всё тот же; подумаешь, старик на краю гроба, а не молоденький мальчик.
Кровь разом бросилась в бледное лицо Алёши, и он едва не привскочил со скамейки, словно ужаленный. Однако он не сказал ни слова, а только сердите стучал хлыстиком по ножке скамьи.
— Отчего у тебя эта грусть, Алёша? Я давно о ней думаю, — с серьёзным участием спрашивала Надя, не замечавшая судорожных движений Алёши.
— Вы о ней думали? — с медленным раздумьем сказал Алёша. — Неужели вы когда-нибудь думаете обо мне?
Алёша не решался говорить Наде «ты», хотя сама Надя говорила ему «ты» без малейшего стеснения.
— Вот ещё затеял! Почему же я о тебе не буду думать? Я обо всех думаю, кого люблю.
— Кого вы любите… — с тем же раздумьем повторил Алёша, покраснев ещё более. — Я знаю, кого вы любите, Надя.
Хлыстик его чаще заходил по земле, и он не подымал глаз.
— Что ты хочешь сказать, Алёша, я не понимаю? — с некоторым сердечным трепетом спросила Надя и удивлённо обернулась к Алёше.
Алёша тоже поднял голову ей навстречу. Его серые глубокие глаза горели странным огнём, а лицо пылало неестественным, почти болезненным румянцем.
— Я люблю только вас, Надя, одну во всём свете… Если вы мне скажете, чтоб я бросился в пруд, в огонь, — я брошусь. Вот что… Больше я никогда не скажу вам этого… Но это вы должны знать.
— Алёша, Алёша… — произнесла Надя, поражённая, как громом, и тщетно пытаясь улыбнуться. — Что с тобой, мой голубчик? Зачем ты говоришь такой вздор? Разве брат и сестра не могут любить друг друга, не бросаясь в воду? К чему эти фантазии?
— Брат и сестра? Вы мне троюродная сестра. А на троюродной сестре можно жениться, — шептал Алёша в припадке какого-то отчаяния. — Я знаю, вы смеётесь, вы меня считаете ребёнком, а я почти вам ровесник. Мне пятнадцать лет. Разве я виноват, что люблю вас не как сестру, а как своё божество? Я знаю, что вы любите Суровцова и выйдете за него замуж. Это все знают. А всё-таки я говорю вам… Я не могу молчать дольше… Моя любовь меня сожигает… Мне недолго жить не свете, я это чувствую. Прежде, чем будет ваша свадьба с Суровцовым, будут мои похороны. Помните это, Надя… После они не могут быть.
— Алёшечка, Алёшечка, — твердила Надя, всё более и более ужасаясь неожиданной исповеди Алёши. — Не грешно лит тебе говорить такие вещи Мы с тобой всегда были друзья, и конечно, навсегда останемся друзьями. Я знаю, какой ты умный и добрый мальчик, и никогда не ожидала от тебя таких странных фантазий. Верно, ты начитался глупых романов и бредишь ими. Тётя говорила, что у тебя постоянно отнимают романы, которых тебе не следует читать. Алёша, голубчик, пожалуйста, успокойся, не расстраивай себя. Ведь ты это всё шутил, не правда ли?
— Если бы вы растоптали меня своей ножкой, я бы с наслаждением целовал ваш след, Надя! — восторженно шептал Алёша, смотря на Надю воспалёнными глазами. — Вы прекрасны, как херувим, вы добры и чисты, как Божья Матерь. Моя сестра Лида тоже хороша, но она ангел зла. Абадонна. Вы — ангел света. Кто осмелится посягнуть на вас, пусть будет проклят. Вы выше людей… Вы не для земли… Я буду всею душою ненавидеть Суровцова, если он женится на вас. На вас нужно молиться, лежать перед вами во прахе. Не прогоняйте меня, дайте мне поклониться вам!
Алёша рванулся со скамьи и упал перед Надей на колени с безумным рыданием. Надя вскочила, бледная, как смерть.
— Алёша, всему есть мера! — вскрикнула она. — Я тебя просила не дурачиться. Я ненавижу театральные сцены. Ты ребёнок и должен вести себя как прилично ребёнку. Мне стыдно за тебя, да и за себя, что я так долго позволяю тебе делать глупости. Встань и дай мне уйти, если тебе не хочется уйти самому.
Но Алёша крепко схватил её ноги и с громким рыданием судорожно целовал их.
— Моё божество, мой кумир, — шептал он среди всхлипыванья, — дайте мне умереть у ваших ног…
Надя шла домой по аллее, глубоко возмущённая. Она не только не ожидала никогда от Алёши такого безумного признания и ещё более безумного поведения, но ей даже никогда не приходила в голову возможность подобного извращения детской натуры. Она была так чиста и проста сама и так любила детей, что всех их считала безусловно простыми и чистыми, и далека была от мысли церемониться с ними, каков бы ни был возраст их. Но теперь для Нади открылся новый мир, и это открытие перевернуло всё сердце Нади. «О, как они испортили этого ребёнка! — говорила она сама себе, ускоренными шагами приближаясь к дому. — Они преступники, а не воспитатели…»
Надя почти вбежала на балкон с закрытой книжкой в руках и наткнулась на гостя. Юнкер Штраус, высокий и гибкий, как молодой ивовый прут, в гусарском колете, с какими-то венгерскими сапогами, на которые он возлагал особую надежду, встретил её на балконе ловким звуком шаркнувших шпор и расхожею любезностью, которую он считал наиболее пригодной в данных обстоятельствах. Штраус вертелся перед тремя девицами, сёстрами Нади, и когда принуждён был уступить дорогу Наде, сухо отвечавшей на его приветствие, пируэт, который он сделал с целью отретироваться, не показывая всем четырём девицам ничего, кроме своего переднего фаса, заслуживал одобрения за свою военную ловкость. Однако Наде сейчас же стало совестно за свою резкость, и она, отнеся книгу в свою комнату, принудила себя вернуться на балкон.
— Вас давно не видно, — сказала она Штраусу.
— Я ездил в соседний уезд. Наш эскадронный командир там женится, так приглашал на бал. Я вам говорил, кажется, что он женится на Темирязевой; богачка страшная, только зла и кривобока. А вы цветёте, Надежда Трофимовна, вместе с весною; я не видал вас только один месяц и нахожу, что вы…
— Постарела на целый месяц?
— Если красота есть старость, то да, постарели. Очень постарели, — лебезил, изгибаясь своим долговязым корпусом, болтливый юнкер, необыкновенно довольный своим остроумием.
Надя хотела сказать ему какую-нибудь резкость, которою она обыкновенно встречала пошлое любезничанье, но, взглянув на невинную, безусую фигуру юного воина, только улыбнулась с сожалением.
Юнкер Штраус нравился Лизе гораздо более, чем её суровой сестре, и она, вместе с Дашей и Соней, самым искренним образом утешалась любезностью своего неутомимого кавалера; юнкер Штраус имел способность рассказывать целые дни сряду, утром и вечером, с одинаковым оживлением, самые разнообразные истории, но, к сожалению, те из этих историй, которые казались сколько-нибудь возможными, были решительно неинтересны. Однако при таких недостатках подобная говорильная способность юнкера Штрауса была дорогим качеством в простодушном деревенском обществе, не дрессировавшем себя для гостинной болтовни. Простушки Коптевы только рты разевали, слушая неистощимые речи юнкера, а так как, слушая его, они продолжали работать и чувствовали себя почти свободными от обязанности не только отвечать, но даже и спрашивать, то нельзя не согласиться, что они имели в молодом воине редкого по удобству гостя. Кроме того, справедливость требует сказать, что юнкер Штраус никогда не имел собственного настроения духа, а считал своим главным светским долгом сообразоваться с настроением дам. Поэтому, если дамы хоронили кого-нибудь, юнкер Штраус покоя не знал, отыскивая венки из иммортелей, развозя печальные приглашения и обшивая трауром сверкающие детали своего мундира; если же, напротив того, дамы устраивали спектакль любителей, концерт или живые картины, юнкер Штраус делался таким же одушевлённым добывателем и поставщиком всевозможных подробностей этой затеи. Юнкер чувствовал себя вполне счастливым в своём деревенском изгнанье, если на неделе случались какие-нибудь экстренные дни, вроде именин, крестин, не говоря уже о свадьбах. Тогда вся неделя его была полна содержания и смысла. Он метался из дома в дом, как трудолюбивая пчела на сборе мёда. Сначала надо было спросить у тех, у других, будут ли они; подбить, если не будут; если им нужно было что-нибудь достать, чтобы поехать, юнкер Штраус тотчас же вызывался достать, и доставал непременно. Потом необходимо было объездить знакомых с другой целью — узнать, кто доволен, кто недоволен и чем недоволен, и уведомить об этом всех других знакомых. Дела вообще было не мало для того, кто не боялся дела.
Коптевские барышни, выезжавшие довольно редко, дорожили случаем узнать всю подноготную уезда от обязательного юнкера. Только Варя почти никогда не выходила к нему, а Надя хотя и не относилась так презрительно, но слушала его, не слыша и не интересуясь слышать.
Девицы сидели на балконе около стола, занимаясь своим делом, а юнкер Штраус сучил языком, грациозно покачиваясь на перилах.
— Вы не участвуете в спектакле, m-lle Lise? — спрашивал он.
— В спектакле? Разве будет спектакль? — спросили барышни.
— Хороши вы, mesdames, нечего сказать, — обрадовался юнкер. — Живёте здесь и не знаете, что у вас творится; а я вот только три дня, как приехал, и вам же рассказываю! Вы разве не слыхали, что у Каншиных спектакль любителей? Всё классические пьесы решено поставить, учёные, там нашему брату и роли не найдётся. Шекспира, кажется… мне говорили; есть известный сочинитель Шекспир, так его.
— Ах, так его! — подхватила Лиза, закусив немножко губу. — Кто же играет?
— Ну, обыкновенно, три учёные грации, потом эта шишовская барышня, знаете, там синий чулок какой-то есть, худой-прехудой, Глашенька, кажется, — так вот она. Она, говорят, сродни Каншину, хотя он и не признаётся. Ну, конечно, Лидочка. Ах, pardon, mesdames, я и забыл, что она вам кузина… Лидия Николаевна, хотел я сказать. Чуть ли m-lle Гук не принимает участия. А француженка наверное принимает, m-lle Трюше. Это я хорошо знаю.
По ступеням балкона поднимался Алёша, бледнее и сумрачнее обыкновенного.
— А, наш юный пустынник! Вы тоже здесь? — добродушно возопил юнкер, стремясь навстречу Алёше. — Как ваши поживают? Что сестрица?
— Я её не видал сегодня, а вчера вы были, — холодно отвечал Алёша, проходя в комнаты. — Вообще я вижу сестру реже, чем вы.
— Как это мило! — встрепенулась Лиза, отрываясь от своей работы. — Тогда пробежал в сад, сказав «здравствуйте», теперь бежит домой, даже «прощайте» не хочет сказать. Садитесь с нами, милостивый государь, и извольте вести себя как следует светскому молодому человеку. Занимайте девиц.
— Не смею перебивать лавочку у monsieur Штрауса, — с некоторою злобою сказал Алёша. — Да мне и некогда, мама ждёт.
Алёша искал взорами Надю, но она сидела нарочно задом к лестнице и строго смотрела на своё вышиванье.
— Ах вот, молодой человек, вы лучше знаете, — развязно говорил между тем Штраус. — Ведь m-lle Трюше взяла роль? Не помните, какую, в какой пьесе?
— Она давно взяла роль, — с угрюмой насмешкой отвечал Алёша.
— Ну да, я знаю. Не помните, какую? — продолжал допрашивать невинный юнкер.
— Дуры и сплетницы! — резко сказал Алёша, не удостоивая своего собеседника ни одним взглядом.
— Ах, Алёша, какой ты стал раздражительный, ни на что не похоже. Что это с тобой? — спросила Лиза.
Алёша не отвечал и нетерпеливо вертел в руках шляпу.
— Я ни разу не видел мосьё Алексиса в весёлом расположении духа. Он всегда мрачен, как ночь, и грозен, как туча, — острил юнкер.
— Дураки зато всегда веселы, — коротко заметил Алёша и даже слегка посмотрел на юнкера.
Лиза так и вздрогнула, и все барышни тревожно подняли головы. Но добродушный юнкер продолжал как ни в чём не бывало:
— То ли дело Лидия Николаевна, она и мёртвого разбудит. С ней просто не видишь, как время летит.
— Вам это нравится? — мрачно уставился на него Алёша.
Юнкер немного смутился.
— Да сами посудите, что за охота вечно хандрить и скучать? Пока молоды, будем веселы! Придёт старость, успеем поскучать. Ей-богу, делайте по-моему, monsieur Alexis, здоровее будете. — Он расхохотался самым задушевным образом. — Вот я всегда весел. Чего мне горевать?
— Завидую вам, — пробормотал Алёша, с сожалением покачивая головою. — Не все глядят на мир так… просто, — добавил он, подумав. — Вы под пару моей сестрице в этом случае.
— О, мы бы с ней никогда не скучали, за это я ручаюсь! — увлечённо объявил юнкер.
— Не скучали — и только? — спросил Алёша. — Птицы и овцы тоже, я думаю, не скучают. Довольно ли этого? С моей сестрицы, я знаю, довольно.
— О, и с меня довольно! Я, откровенно говоря, не охотник до философии, — хохотал юнкер.
— Ну и слава Богу, — сказал Алёша, не удержавшийся от улыбки.
— Ах, я и забыла! Вы заболтали меня, — вспомнила Даша, вскочив на ноги с самым озабоченным видом. — Нужно к обеду салату и огурцов нарвать. Пойдёте с нами, monsieur Штраус?
— Куда это?
— На парники; мы ведь сами рвём, гораздо меньше выходить и выбирать можно.
— Хорошо, хорошо, я с вами! И вы, m-lle Lise, на парники?
— Пожалуй, и я пойду; неравно арбузы поспели, у нас прекрасные камышинские арбузы на грядках. При мне можете рвать, не бойтесь Даши, а то она у нас престрогая и прескупая.
— Да, я всю весну с ними возилась. а вы будете рвать да кушать, да топтать плети! Слуга покорный, — решительно сказала Даша.
Лиза принесла из дому корзинку и нож, и вся компания шумно двинулась с балкона.
— Алёша, марш с нами! — командовала Лиза поход на Дашины арбузы.
— Нет, прощайте, я уеду сейчас. Мама будет сердиться, — ответил Алёша, медля на балконе.
— Ты не пойдёшь, Надя?
— Да жарко, я ведь сейчас только из саду, не пристани целый час сидела.
— Ну, будете без арбузов, сами виноваты! — кричала Лиза уже из аллеи.
Алёше нужно было уходить, но он не решался. Надя сидела суровая и непоколебимая, задом к нему. У Алёши не сердце было нехорошо. Он был очень недоволен собою. Его восторженная исповедь казалась ему теперь ужасною дерзостью, после которой Надя не захочет говорить с ним; он помнил, что высказал ей свою ненависть к Суровцову, а Надя знает, конечно, как ласков и внимателен был к нему всегда Анатолий Николаевич. Надя никогда не простит ему этой обиды. Точно так же противен был Алёша сам себе за своё наглое обращение с юнкером. «Какое право имею я смеяться над ним? Надя слышала все мои глупые выходки и теперь будет презирать меня!»
Алёша в нерешительности вертел в руках шляпу и хлыст, не зная, проститься ли с Надей, или уйти просто.
— Прощайте, Надя, — наконец с усилием произнёс он, не двигаясь с места и потупив глаза.
— Прощай, Алёша, — холодно и не оглядываясь ответила Надя.
Алёша постоял молча несколько минут во внутренней борьбе с самим собою.
— Надя, простите меня, не сердитесь, — тихо прошептал он, ещё ниже поникая головой. Надя не отвечала. — Вы не прощаете меня? — так же тихо спросил Алёша.
— Ты злой мальчик, Алёша, — строго сказала Надя. — У тебя в сердце мало любви к людям. Иначе бы ты не осуждал так других и не думал бы так много о самом себе; ты считаешь свои капризы выше всего на свете. Это очень дурно.
— Капризы? Какие же капризы, Надя? Я был раздражён и наговорил глупостей Штраусу, это правда. Если вы хотите, я попрошу у него извинения. Но то, что я сказал вам, это не каприз. Я должен был высказать во что бы то ни стало… не браните меня за это… это не в моей власти; я и без того очень несчастлив.
— Ты не несчастен, Алёша, а ты испорчен, — ещё строже сказала Надя. — Вместо того, чтобы учиться хорошенько, как другие дети, и играть, как все дети играют, ты корпишь тайком над всякими сумасбродными книгами и набиваешь себе голову пустыми фантазиями. Это не поведёт тебя ни к чему хорошему. Посмотри на себя, ты не похож на мальчика… бледен, расстроен, точно больной.
— Я действительно болен, Надя. Мне недолго придётся жить… но пока не умру, я буду думать только о вас и любить только вас одних…
— Ты, верно, хочешь, чтобы я ушла и отсюда? — с сердцем сказала Надя. — Я тебе навсегда запрещаю говорить мне подобный вздор.
— Я могу не говорить этого, но я всегда это буду чувствовать, Надя, — с твёрдой решимостью отвечал Алёша. — Может быть, я и вправду злой. Я никого не люблю: ни матери, ни сестры; мне противны почти все люди, которых я вижу в нашем доме. Все они лгут, сплетничают, ничего не понимают, ничего не делают, ни о чём не думают. Не могу ж я любить людей, которых я презираю. Но есть же во мне и что-нибудь хорошее, когда я мог понять вашу чистую душу, Надя, и полюбил вас. Нет, Надя, я не злой, ей-богу, не злой, — порывисто прибавил Алёша слёзным и тёплым голосом. — Мне хочется много любить, всех любить, Надя… Меня душит тоска, что люди так дурны, что так мало правды и добра на земле. Разве я виноват, что ненавижу пошлость? Ведь вы сами ненавидите её, Надя. Отчего же вы запрещаете мне любить вас, как любят Пречистую Деву, Мадонну? В вас мой идеал добра…
— Прощай, Алёша! — сказала Надя, вставая. — Я думала, что ты образумился, и ошиблась. Я тебя прошу не приезжать к нам, пока ты не выздоровеешь. Слышишь, Алёша, это моё требование. Если ты не можешь молчать, то и я, в свою очередь, не могу слушать.
Надя быстро пошла в гостиную. Ей было очень жалко Алёшу, и в груди её ходила какая-то горячая волна, просившая вылиться в слёзы; но она считала необходимым как можно сильнее огорошить Алёшу и вооружилась всею суровостью, на которую была способна.
— Вы изгоняете меня навсегда, Надя, навсегда? — жалобно спрашивал ей вслед Алёша.
Но он не получил ответа. Постояв минут пять в грустном раздумье. Алёша медленными шагами спустился с балкона и прошёл через садовую калитку во двор, где стоял его шарабан. Свинцовая доска была у него на мозгу и на сердце. С парников, через сочные куртины, на которых широко раскинулись антоновские яблони, долетали весёлые голоса.
— Да идите ж, идите, господа! Ведь, право, довольно! Вы ни одного папе не оставите. Он после обеда всегда ест, — обиженно, но безропотно упрашивала Даша.
— Ей-богу, это не я. Я взял маленький, а этот Лизавета Трофимовна сорвала, — с убеждением отговаривался голос Штрауса.
Шарабан мягко покатился по двору. Алёша сидел, не оглядываясь на коптевский дом, машинально вслушиваясь в болтовню, долетавшую с парника. Только подъезжая к своему дому, вспомнил он, что не видал Трофима Иваныча и не исполнил поручения матери.