Надя всегда вставал рано, особенно летом и в хорошие, ясные дни осени. Её здоровая деревенская кровь, не испорченная угаром бессонных ночей и возбудительных разговоров городской жизни, сильным, ровным ключом била в молодых жилах и не нуждалась в долгом томлении в постели. Крепкий сон всегда короток и всегда бодрит. Надя каждый день вставала с своей девической постельки словно обновлённая, свежая, весёлая, готовая с радостью на труды дня. До поздней осени она бегала, едва одетая, купаться в пруд и возвращалась оттуда ещё румянее и веселее. Сёстры её много читали по ночам и вставали гораздо позднее, а купаться просто боялись. Поэтому Наде приходилось проводить раннее утро почти всегда одной. Она была этим довольна. Сестёр своих, особенно Варю, она очень любила, но по натуре своей она не была особенно сообщительна и так привыкла к самостоятельности во всех мелочах, что недостаток общества её нисколько не затруднял. Утром всякая минута Нади была занята. Хотя главною хозяйкою в доме Коптевых была в сущности Даша, однако без Нади она бы не могла поддержать необходимый порядок в птичнике, на скотном дворе и в прочих департаментах женского хозяйства. Утро даёт тон всему хозяйственному дню, и что плохо сделано утром, того не поправишь днём. Утром Надя безраздельно царила над коровами, коровницами, курами, индюшками, яйцами и сметаною. Она без всякого труда привыкла отлично понимать всё подробности бабьего хозяйства, она родилась в деревне, жила безвыездно в деревне и любила всем сердцем деревню: этого довольно, чтобы стать хозяйкой. Ежедневные лекции на скотном и птичьем дворе стоят любой кафедры сельского хозяйства.
В сером утреннем капотике, перетянутом поясом, в высоко подобранной юбочке, в высоких ботиночках на двойной подошве, повязавшись лёгким шёлковым платочком, с книжкою в одном карманчике, с садовым ножом в другом, выбегала обыкновенно Надя на хозяйство после утреннего купанья.
Огромный рябой пёс, неотлучно стороживший по ночам девичье крыльцо, первый встречал свою любимицу радостным виляньем хвоста, взвизгиваньями и прыжками.
— Пошёл, Рябка, пошёл, глупый! — отмахивалась Надя от четвероногого любезника, который вскочил с лапами на плечи Нади и пытался лизнуть её в лицо.
Множество крошечных щенков, беленьких, чёрненьких, жёлтеньких и рябеньких, с пронзительным и бессильным лаем посыпались от кухни, где они барахтались в куче соломы. Точно катились под ноги кем-нибудь рассыпанные детские гремушки. Они тоже узнали свою покровительницу и кормилицу. Не успела Надя присесть и взять в руки пушистого, толстомордого, толстобрюхого щенка, бежавшего в голове всех, как эта крошечная разношёрстная армия обсыпала её кругом: один тормошил Надино платье, вцепившись в него своими острыми, как булавки, зубёнками, другой закатывался лапками в опустившиеся складки этого платья, третий жалобно визжал, опрокинутый на спину, и тщетно барахтался бессильными короткими лапками; кто дёргал её за пальцы, обшаривая, где хлеб, кто упрямо лез ей на колени, на спину, куда попало. Старая, отощалая сука медленно вылезла из-под крыльца и стояла поодаль, внимательно разглядывая Надю, словно желая убедиться, не грозит ли какая опасность её шаловливому поколению.
Надя была в восторге от щенков; щекотала их под горлышком, опрокидывала их для смеху с своих колен на мягкую траву, осматривала, какой сыт, какой не доел, у какого глаза красивее.
— Барышня, а барышня! — звала озабоченным голосом коровница Мавра, выглядывая через порог скотной избы. — Пожалуйте-ка сюда!
Надя поспешно пошла к избе.
— Что ты, Мавра? Что такое случилось? — спрашивала она ещё на ходу.
— Да дело ваше плохое, барышня… Красный-то телёночек, что от Сосы, в рот ничего не стал брать. Теперь лежит себе, как пласт, ножками подёргивает, должно, околеет.
— С чего ж это он, Мавра?
— А кто его знает, барышня. Нешто телёнок скажет. То был здоров-здоровёшенек, и горюшка мало, а вот нонче стала утром выгонять — на ногах не стоит. Что-нибудь в нутре есть. Съел что или так, болесть приключилась, Господь ведает.
Обе они озабоченно вошли в избу, где ночевали телята. Телёнок с раздутым брюхом лежал, как окоченелый, на сухой соломе и тяжко сопел, подрыгивая изредка ногами.
— Матушки! Да он объелся! У него живот пучит! — вскрикнула Надя, бросаясь к телёнку. — Позови сюда Мартына, неси воды, поскорее! — Мавра заторопилась, отыскивая ведро, и выбежала за Мартыном. — Старуха, давай сюда скалку, поскорее, а то он сейчас издохнет! — одушевлённо командовала Надя, заметив на печи старую мать Мавры.
Старуха, охая, слезла с печи и отыскала скалку.
— О-ох, барышня моя миленькая, — причитывала она, неодобрительно глядя на операцию Нади, — и что это таки выдумали своими ручками за телёнка браться? Нешто приказать некому? Он уж, мать моя, осовел совсем, еле душка бьётся. Ишь нос-то похолодел! Не замай, пусть себе околевает, барышня голубушка, у смерти всё равно не отымешь.
Но Надя, не слушая глупой старухи, энергически тёрла скалкой вздувшиеся бока телёнка. Вбежали Мартын с Маврою с вёдрами воды.
— Подыми его, Мартын! — горячилась Надя, вся отдавшись в эту минуту судьбе телёнка. — Веди его на скотный двор, не давай ложиться, а ты его хорошенько поливай водою, Мавра, похолоднее!
Телёнка вытащили во двор. Ноги его подламывались, как соломенные, и голова падала сама собою.
— Ишь ты! — изумился Мартын, разглядывая брюхо телёнка, вздувшееся, как пузырь. — Это он, видно, на гумне ржи объелся… вот беда.
— Води, води его! Поливай хорошенько! — кричала Надя, раскрасневшаяся от волнения и работы.
Набежали ещё люди; Мартын тащил телёнка за верёвку, кучер беспощадно погонял его хворостиной, Мавра то и дело поливала ему бока холодной водою. На скотном дворе поднялся крик, беготня и шум. Схватили опять скалку, опять стали мять скалкой бока. Из хором прибежала поглазеть на новость деревенского дня Надина девочка Маришка, потом ещё две горничных. Надя сейчас же командировала Маришку в дом за солью, конопляным маслом и разными слабительными снадобьями.
Разжали насильно уже похолодевшие и побледневшие губы телёнка и влили лекарство.
— Води его, води, Мартын, не останавливайся! — кричала Надя.
Вся дворня приняла одушевлённое участие в телёнке. Всем хотелось пособить барышне, отстоять его от смерти, а вместе с тем урвать несколько минут от прискучивших ежедневных занятий в пользу нового и нежданного развлечения.
Оказалось, что не только все видели, как телята объедались вечером на гумне заметками у ржаных скирдов, но и чуть ли не все предсказывали, что они облопаются.
— Нешто это шутка — рожь! — рассудительно излагал кучер Панфил свою запоздавшую философию, усердно стегая телёнка хворостиной. — Старая лошадь объестся, и та околеет, а телёнок что? Его от одной горсти разопрёт. За телёнком, что за ребёнком, призор нужен, пуще глаза беречь! Потому он несмышлёныш, ему абы жевать. А теперь уж ему не пособишь.
— А ты что ж, разодрать тебя, смотрела? — ругался на коровницу ключник Михей. — Тебе только с ребятами хвосты трепать, а дела свово не знаешь? Мамушек мне к вам приставлять, обморам! Разорили, проклятые…
— А ты бы за мужиками своими смотрел, ишь разорался, идол! — обиделась Мавра. — Вас, чертей, на гумне целая барщина была, телёнка согнать не могли. Мне не разорваться одной: я и масло бей, я и пойло сготовь, я и коров дой! Мне за телятами некогда усматривать. Что ж, я и при барышне скажу, с меня взятки гладки. Руками-то месишь день-деньской, ажно жилы все повытянуло, — заключила Мавра, засучивая рукава рубахи и показывая публике свои тощие жилистые руки.
Телёнка однако отстояли. Мало-помалу он стал бегать бодрее и крепче; бока заметно опали, глаза повеселели, нос зарумянился, пошёл пар от всего тела.
— Ну, слава Богу! — сказал Надя, вздохнув всей грудью. — Теперь пройдёт.
— Чего не пройти! Дорого ухватиться вовремя, — уверенно говорил кучер, ещё за полчаса предсказывавший телёнку неминучую смерть. — Бывает, вехом скотина по болотам объедается, не то что рожью, и то проходит. А рожь всё-таки не зелье какое ядовитое, что нутро жжёт; от хлеба человек, что скотина, не должны помирать.
Старуха, Маврина мать, стояла у избы, подгорюнившись рукою. и покачивала головой.
— Ну что, старуха, вот ты спорила, что околеет, что не нужно лечить! — торжествуя, обратилась к ней Надя. — Без лекарства бы и околел.
— Как же можно, матушка, — с серьёзной важностью отвечала старуха, — без лекарства, вестимо, нельзя. То б таки скотине околевать ни за грош, а полечишь её — она и одумается, опять на ноги станет. Скотинка уход любит, чтоб с ней, значит, всё по хозяйству. Ведь он, матушка, не видать телёночек, а зиму перезимует — десяточку за него отдай, не то все двенадцать.
На глазах Нади поили телят, сыпали зерно птице, доили коров. Все дворовые, особенно ребята, любили барышню; только одна она входила в их интересы. Она твёрдо помнила, что в праздник нужно печь на застольную пеклеванные пироги и давать «кусок», а в большие годовые праздники сама угощала всех дворовых в девичьей чаем и водкою.
Этих дней угощения все работники ожидали с большим удовольствием; им было в диковину и в честь рассесться в опрятной комнате барских хором, после своей дымной застольной с земляным полом, и не спеша потягивать чаёк из барских чашек, за барским самоваром; хорошенькая барышня сама поднесёт водочки в чайной чашке и пошутит со всяким. Да и в будние дни барышня требовала с ключницы, чтобы людей кормили хорошо; то прикажет выдать на застольную снятого молока, то творогу, а зимою постоянно велит готовить щи со свиною обрезью. Ключника Михея она особенно баловала, а потому он не мог переносить укоризненных замечаний барышни; оттого на скотном дворе постоянно была обильная, свежая подстилка, и коровы могли нежиться сколько душе угодно на сухой соломе, к великому удовольствию Нади. Михей был сам не свой, если вдруг не хватит пшена для кур или выйдет весь песок у уток. Он оторвёт работника от самой спешной работы, а уж непременно поторопится угодить барышне.
— Ах, Михей, Михей! — сказала Надя, выходя из скотного двора. — ты опять позабыл, что я тебе говорила. Овцы-то до сих пор не стрижены!
Михей снял шапку и досадливо почесал голову.
— Эхма! Голова, барышня, у меня пустая стала, совсем я, старый дурак, оплошал, — сказал он виновным голосом. — С вечера-то хорошо помнишь, сам себе наказываешь, а вышел утром, туда-сюда тянут, ну и растеряешь всё. Ведь и то позабыл! Вы мне, кажись, третьеводни сказывали.
— Какой третьеводня! Я уж к тебе полторы недели пристаю, чтобы баб прислал — помыть и постричь. У обуховских уже две недели, как вышли, ещё тепло было; а теперь смотри, как похолодало.
— Точно, точно, похолодало, — сказал беспрекословно Михей. — Вот ужо вышлю, барышня, не забуду.
— А свинью, что поросилась, посадили?
— Хавронью-то? Посадил вечор. Свинья хорошая будет, пудов десять.
— Что ж, Алёна греет им пойло?
— Как же, греет. Утром согреет и вечером, два раза; я каждый раз сам смотрю. Теперь стал суполья прибавлять да муки гречишной, а то с одной отруби сала не наест. А мука дорога…
— Смотри же, Ваську не сажай, не забудь.
— Ваську зачем сажать, я приказ помню. Васька нам не племя нужен, на завод; теперь разъелся на колосе — страсть! Весь голый стал, что пузырь, и не узнаешь, такой гладкий.
— Михей, а нашли павлина белого?
— Нет, барышня, не нашли. Павлина нет и павлихи, что помоложе, третьегодовалой, птичница сказывает, они завсегда так-то. То видать, а то неделю прячутся; он, должно, в крапиве живёт, под грунтовым сараем; там ведь его не поймаешь. Там его и собака не достанет.
— Как бы лисица его не зарезала?
— Лисица, немудрено, зарежет; зверь хитрый. Лисицу, точно, видают на заре, тростником приходит. Вот прикажу нонче разыскать и павлина, и павлиху, пропадать им не нужно.
— Прикажи, пожалуйста, Михей; у нас есть один белый павлин, жалко его, — сказала Надя, уходя в сад.
— Как не жалко! Своё добро, известно, жалко, — серьёзно отвечал Михей и зашагал к амбару.
Рано окончились хлопоты Нади по хозяйству. Отделавшись от них, она бежала обыкновенно в сад к самому любимому своему занятию. Цветник перед домом представлял из себя роскошную корзину всевозможных цветов. Балкон был сплошь завит цветами и зеленью, по рабатке большой аллеи до самой рощи у пруда тоже шли яркие клумбы цветов. Все эти цветы выбирала, сеяла и холила Надя, с слабой помощью кривого садовника Филиппа. Надя любила цветы, как она любила всё, что требовало нежного ухода; они пробивались на её глазах из земли слабыми и жалкими былинками, на её глазах разрастались в роскошные формы и краски; цветы — сама молодость, сама весна. Когда наступает зрелость, цветов уже нет. Этот вечно весенний, вечно юный характер цветов инстинктивно привлекал Надю, для которой жизнь была только в весне и молодости. Но Надя любила заниматься в саду ещё по одной причине: только в саду она оставалась одна с своей мыслию. Надя отдавала жизни и её суетам много времени, гораздо больше, чем мысли. Но у ней была сильная потребность остаться иногда наедине с собою, внутренно погрузиться в себя и привесть в порядок свои молодые впечатления, мысли, ожидания. Их было немного у Нади и все они были просты и ясны, как кусок прозрачного горного хрусталя. Но для Нади мысль, чувство — значило дело; ей было необходимо воплотить в свои жизненные привычки движения головы и сердца, и поэтому минуты её одинокого размышления в саду имели для неё глубокую воспитательную силу.