Земское собрание собиралось в довольно грязном наёмном доме на базарной площади, где помещалась управа и съезд мировых судей.
Шишовская публика мало интересовалась своим доморощенным парламентом и совершенно не посещала собрание до тех пор, пока там не происходило какого-нибудь скандала. В этом случае на другой же день зала наполнялась посетителями, на лицах которых было написано, мало сказать, нетерпеливое, а просто требовательное любопытство. Посетители эти встречали самыми очевидными знаками несочувствия недогадливых ораторов, которые вместо ожидаемого развлечения морили публику сухими рассуждениями об обложении промышленных заведений новою копейкою.
Однако на этот раз публики собралась довольно многочисленная и при этом довольно рано. Выборы — уж сами по себе скандал известного рода, потому что всего кого-нибудь забаллотировывают. А кроме того шишовцам крайне интересно узнать, какие новые партнёры прибавятся за их зелёные столы и в каких новых домах можно будет устраивать вечеринки в наступающую зиму. В первом ряду немногочисленных стульев, расставленных любезностью Демида Петровича, в самом центре, как бы выражая собою идею публики, воссела учёная шишовская дева, известная всем более под именем Глашеньки. Она одна считала долгом не пропускать земских собраний и мировых съездов, признавая в них явление новой цивилизации и считая обязательным для себя, в качестве жрицы этой цивилизации, состоять бессменным ординарцем при всех её таинствах. Вероятно, в этом убеждении учёная девицы Глашенька постоянно носила с собою в заседания как символ публичности выдвижной карандашик и довольно объёмистую записную тетрадку, куда она, почти всегда к великому смущению общественных деятелей, застигаемых этою выходкою её, вносила по временам неведомые начертания.
Наиболее впечатлительные умы подозревали вследствие этого учёную Глашеньку в составлении тех корреспонденций, которыми иногда обругивали шишовских общественных деятелей некоторые газетки. Но эти подозрения были не заслужены Глашенькою уже потому, что она сама оставалась в полном неведении той цели, с которою она тревожила совесть шишовских Питтов и Фоксов своими необдуманными обращениями к карандашу.
Записная книжка и карандашик Глашеньки служили постоянным предметом насмешек со стороны членов собрания и самой публики. Гласные от крестьян во всё время прений, интересовавших их вообще довольно мало, с весёлыми и изумлёнными улыбками следили за движениями Глашенькинова карандаша, откровенно подмигивая друг другу и покачивая косматыми головами. Но насмешки непросвещённой толпы не смущали мужества Глашеньки, которая с озабоченностью стенографа, припав своими близорукими глазами почти к самым листкам книжки, торопилась записывать в них совершенно ненужные, неудобочитаемые и бессвязные обрывки разных фраз.
Глашенька была достаточно перезрелая незамужняя дева и жила со старушкою матерью в обветшавшем домике на соборной площади. Репутацию учёности приобрела она главным образом потому, что ничего не работала, а постоянно читала «Собрание иностранных романов» и говорила с мужчинами о любви и о воззрениях на жизнь. Впрочем, первую тему она предпочитала второй, и если начинала иногда со второй, то с твёрдо осознаваемым намерением перейти как можно проворнее на первую.
Не было мужчины в городе Шишах, от шестнадцати до сорока лет включительно, который бы не прошёл в своё время через школу Глашенькиных разговоров, но, к её глубокому огорчению, все прошли с достаточною безопасностью для себя. Слегка полинявшее, золотушное лицо Глашеньки, всегда подвязанное от флюса гарусною косынкою, с глазами цвета осенней лужи, терявшимися на бесцветном фоне лица, не внушало особого влечения малопросвещённых кавалерам уездного города Шишов. Впрочем, сама Глашенька держалась того убеждения, что полнота и яркость красок — свойство грубых деревенских баб, несовместное с деликатною структурою образованных барышень; поэтому хотя она и старательно увязывала от взоров любопытных свою плоскую учёную грудь, однако никогда не упускала случая, в присутствии мужчин и особенно в поэтический час летнего вечера, грациозно облокотиться на свою обнажённую сухопарую ручку, высвобождённую из широкого разрезного рукава. Сама Глашенька с глубине души своей считала эту костлявую ручку в белом пуху необыкновенно изящною, а Глашенькины кавалеры громко обзывали её лапкою из куриного потроха. Убедясь в неизменности своего девичьего жребия, Глашенька «посвятила себя счастью других», и ничего так не любила, как покровительствовать «юношам, впервые вступающим в жизнь света». «Светом» она из преувеличенной любезности называла уездный город Шиши. Довести юношу до откровенной исповеди в делах его сердца было высшим блаженством Глашеньки, тем более, что при всей покорности её року, её собственное сердце не переставало кой-когда волноваться несбыточною надеждою, что авось исповедь какого-нибудь юноши назовёт наконец и тщетно выжидаемое имя Глафиры.
Почему-то Глашеньке когда-то представилось, что её имя по-французски Galatée; в минуты самого сильного прилива откровенности со стороны юноши она брала его руку в свои две влажные руки и говорила с чувством: «Слушайте, молодой человек, зовите меня просто Галатеей, вашей Галатеей… Ваша тайна умрёт в моём сердце».
Юноша начинал называть её Галатеей, своей Галатеей, и доходил иногда в припадке дружбы до ещё более простодушных отношений, но всё-таки не переставал поминать чуждое Глашеньке и совсем не поэтичное имя какой-нибудь Варвары Семёновны или Дарьи Тимофеевны. На этом обыкновенно обрывалась нить дружбы, и прилив понемногу уходил вспять. Галатея начинала «предостерегать неопытного молодого человека от увлечений света», начинала рисовать ему «в истинных красках» характер Варвары Семёновны или Дарьи Тимофеевны, и кончала тем, что неопытный юноша, обругав её, отказывался и от дальнейшей исповеди, и от «руководительства» Галатеи на скользком светском пути. Таким образом, Галатея по очереди изведала сначала пылкую дружбу, потом столь же пылкую ненависть всего мужского поколения города Шишов добрую четверть века. Результатом таких отношений оказалось то, что шишовские мужчины всех возрастов на память знали слова, мысли и жесты Глашеньки и даже были довольно обстоятельно знакомы с некоторым соблазнами её не весьма соблазнительного тела. Глашенька же, в свою очередь, знала всю подноготную не только о своих бывших друзьях, но, что было для неё главнее, о подругах этих друзей. Через это обстоятельство, при её ненависти к прозаическим занятиям работою и при её влечении к возвышающим душу беседам, Глашенька обратилась в настоящий специальный магазин шишовских сплетней по сердечной части, откуда можно было получить оптом и в розницу любую весть про любую девушку или даму города Шишов с его ближайшими окрестностями.
В пору нашего рассказа на опытной, хотя и несчастливой удочке Галатеи висел, ещё не пытаясь сорваться, официальный франт и jeune premier города Шишов мосьё Баночкин. Ко вреду для своих подражателей мосьё Баночкин имел ошибочные представления о требованиях истинного франтовства, и воображал, что к панталонам на штрипках цвета неоперившего чижа более всего идёт галстучек светло-голубого цвета, который шишовские бабы называют лазоревым; мосьё Баночкин, сверх того, имел наклонность к изображениям всякого рода и считал бы себя не вполне удовлетворяющим условиям строгого приличия, если бы на широких кончиках его лазоревого галстучка не были вышиты малиновым шёлком три ягоды, а на манишке его рубашки подозрительного достоинства не сидели между бронзовыми запонками с ярким стеклом гладью вышитые букеты. Никогда ещё Баночкин не был такого высокого мнения о своей красоте и своём приличии, как на прошлой неделе, когда он приобрёл в губернском городе Крутогорске плюшевый жилет, или, как обыкновенно называл его, жилетку, расписанную в шахматную клетку всеми цветами радуги. Такие наклонности Баночкина делали появление его в шишовском «свете» в высшей степени заметным. А на улицах города Шишов, по которым он гулял летом нараспашку, без верхней накидки, в жёлтой соломенной шляпе с голубой лентою, небрежно помахивая тросточкой с сердоликовою головкой, осыпанной звёздочками, — Баночкин производил даже на угрюмых калачников впечатление какой-то необыкновенно весёлой птицы. Так как Баночкин, вдобавок ко всему, считал себя остроумцем, а учёная Глашенька убедила его, что он имел все наклонности быть учёным и потому должен везде ей сопутствовать, то в нынешнее утро можно было видеть голубой галстучек Баночкина на стуле около Галатеи, в первых рядах зрителей. Предполагалось, что соединение таких двух признанных остроумий, каково Глашино и Баночкина, должно породить нечто очень замечательное и убийственное для земских деятелей, которых они собирались критиковать взаимными усилиями.
Остальная публика была не так замечательна, хотя в ней присутствовала сама m-me Каншина с тремя дочками, генеральша Обухова с Лидочкой и другие важные дамы уезда. Поэтому эта публика не обидится, если мы пройдём её законным молчанием.
Раньше всех явились гласные от крестьян; не смея сесть, они терпеливо толпились у стены зала, поближе ко входу, а посидеть выходили в прихожую на лестницу, осторожно ступая на кончики своих неуклюжих кованых сапогов. Зато они с большой гордостью подходили к зелёным столам подписываться в списке гласных, к которому приглашал их хорошо одетый чиновник управы. Основательно усевшись на стул, пододвинув ближе чернильницу, засучивает деревенская борода свой сермяжный рукав и с озабоченно-важным видом, крепко стиснув перо в дубовых пальцах, привыкших к обхвату вилы, несколько мгновений целится в бумагу, легонько раскачивая, будто язык тяжёлого колокола перед благовестом. руку с пером; раскачает, раскачает и ударит сразу в бумагу, и пойдёт выписывать поскорее, пока не ослабел приобретённый размах, своё имя, словно ставит кривой, пошатнувшийся плетень.
Вот подходят понемножку и «господа».
Пузатый и сановитый старшина, которого даже начальники звали по батюшке и который, несмотря на свой синий армяк, успел набрать землицы и деньжонок столько, сколько не было у многих господ, важно отвечавших на его низкие поклоны, — тихонько, но грузно пробирается через залу «на господскую сторону», к «своему» посреднику.
— А, здравствуй, Тимофей Иванов, — говорит Таранов. — Что ты?
— Да вот, ваше высокоблагородие, Борис Алексеевич, — улыбающимся шёпотом докладывает старшина, — мужички приказали вашу милость спросить, кого прикажете нам в управу выбирать?
— Вот ещё выдумал! — крикнул Таранов. — Выбирайте, кого знаете. Вас не на верёвке привели.
— Это точно, ваше высокоблагородие, это мы хорошо знаем, тут не сильно, а вольно. Да потому, как народ наш мужицкий глуп, так вы нас, дураков, ваше высокоблагородие, разуму научите; потому мы знаем, вы нас, батюшка Борис Алексеич, на худо не наставите, а наставите на добро… как значит, прикажете, так и будет.
— Вот пристал! Тут что я, что вы — всё одно, все гласные! Какого чёрта я вас буду учить? Не маленькие, не из-за моря приехали; небойсь, лучше меня всех знаете. По мне — Суровцова надо выбирать, Анатолия Николаевича: дельный человек и грамотный; а Овчинникова нужно к чёрту ему с девками впору возиться, а на дело у него времени не отыщется. Шабала! — говорил Таранов, словно гневаясь на старшину.
— Вот так-то и мы промеж себя толковали, — шептал старшина, — что господина Овчинникова выбирать — одно пустое дело. Народ брешет, будто они из посредников изволят выходить… Знамо, врут…
— Выгнали его из посредников… Давно пора! — ворчал Таранов.
— Это точно-с… Стало, суровцовского барчука нам и выбирать. Вашему высокоблагородию видней нашего. Что ж? Люди они из себя обходительные, тихие…
Демид Петрович, после торжественной овации Овчинникову за его обедом, после вечера у исправника, был до такой степени непоколебимо убеждён в успехе своего племянника, что забыл свои обычные привычки перешёптываться поодиночке с каждым гласным и подготовлять победу за кулисами. Он даже не вспомнил о многом, чем положил себе заняться в нынешнее утро до открытия заседания, и явился в залу уже тогда, когда гласные были в полном сборе. Сияя своим предводительским мундиром и крестиками, нафабренный, надушенный, напомаженный и накрашенный, Демид Петрович рассыпал направо и налево самые ласковые пожатия и улыбки, и даже подал кончики пальцев двум гласным из крестьян, попавшимся ему навстречу в толпе господ.
Овчинников приехал ещё позднее дяди. Ломаясь в своей кургузой жакетке какого-то необыкновенного трико, корча презрительные гримасы своим и без того противным угреватым лицом, он при входе в залу вскинул на правый глаз стёклышко и окидывал недовольным взглядом занятые стулья, не решаясь сесть на единственный свободный стул в отдалённом конце стола. Зосима Фаддеич, бывший ближе всех к Овчинникову, встал с почтительным поклоном и, пригласив молодого барича занять своё место рядом с членами управы, с самою постною и униженною физиономиею поплёлся на свободный стул среди крестьянских гласных.
— Благодарствуй, — небрежно пробормотал Овчинников, не глядя на Зосиму и воображая, что ему уступил место один из «его» мужиков. Он шумно отодвинул кресло, опустился в него со всею свободою гостинного человека, неторопливо вынул большой батистовый платок и, не обращая ни на кого внимания, стал громко сморкаться. Ему вовсе не хотелось сморкаться, но ему очень нравился этот приём, который он давно подсмотрел у Протасьева и который ему казался верхом развязности и сановитости.
Демид Петрович в это время открывал собрание и при трубном звуке своего племянника запнулся и выждал минуточку, пока тот кончит.
Овчинников между тем уселся как-то боком в своё кресло, отвалился на спинку и, засунув по-английски в рукавные прорезы жилета оба большие пальца, щурясь и хмурясь, притворялся разглядывающим заседавших гласных.
— Господа, — сказал предводитель, — я думаю, по примеру прошлых лет, не приступая к обсуждению докладов управы, прежде всего заняться избранием председателя и членов управы.
— Конечно, конечно, — закричали кругом.
— Позвольте, господа, — спокойно заметил Суровцов, — удобно ли это будет? Теперь окончилось трёхлетие нашей старой управы, и она представляет нам отчёт о своей деятельности за три года. Согласитесь, что отчёт этот, во всяком случае, объяснит многое. Может быть, мы поступим несправедливо в ту или другую сторону относительно старого состава управы, если приступим к выборам прежде, чем ознакомимся с её деятельностью. Я это говорю особенно потому, что сам в первый раз имею честь заседать в земском собрании и знаю, что многие гласные также попали сюда в первый раз. Нам бы было интересно наперёд ознакомиться с работами старой управы. К тому же при обсуждении докладов господа гласные выскажут свои взгляды на различные вопросы земского хозяйства и хотя отчасти познакомят с собою избирателей. Всё ж мы будем действовать не в такой слепоте…
На Суровцова были уставлены глаза решительно всех. О нём уже пробежал слух, как о претенденте на председательство, а репутация либерала и учёного заставляла шишовскую публику с особенным любопытством вслушиваться в то, что он скажет.
— Вот Суровцов! — поспешно шепнул Глашеньке один из молодых людей, сидевших около неё. Галатея имела привычку исполняться внутренним трепетом при всяком появлении ещё неведомого ей холостого человека, что выражалось наружу внезапным оживлением всей её костлявой фигуры и упорным ввинчиванием её полинявших глаз в лицо незнакомца.
— Этот-то Суровцов? — говорила барышня на другой скамейке, несколько разочарованная в своих ожиданиях простотою одежды и скромностью вида молодого профессора.
Гласных партии Каншина более всего встревожила смелость Суровцова, с которою он так спокойно и просто в первую же минуту первого заседания повёл, как они все были убеждены, «атаку» против них. Тревога эта гневными искрами пробегала по взорам столпов партии; они посматривали друг на друга с самым многозначительным и неодобрительным видом. Главный оратор партии дипломат Ватрухин торопливо обдумывал уничтожающий ответ, но, как нарочно, от волнения у него дрожали нервы, и мысли путались более обыкновенного. После безмолвного обмена взглядами с Каншиным он тихонько указал на себя пальцем, давая этим знать, что отвечать будет он. Демид Петрович кивал ему чрез стол с благодарною и ободрительною улыбкою. Когда Суровцов сел с тою же естественностью, с какою встал, Ватрухин стал подниматься с своего кресла медленно и важно, опираясь на стол широко расставленными руками в перстнях. Молча выстояв несколько секунд и обведя негодующими глазами собрание и публику, он начал напыщенным и выдуманным голосом:
— Господа земские гласные! Сегодня мы торжественно оканчиваем второе трёхлетие той новой общественной жизни нашей, к которой в незабвенный день 1864 года великому монарху-освободителю благоугодно было призвать все сословия нашего дорогого отечества. Шестилетний период времени, господа гласные, и около десяти земских собраний, как очередных, так и экстренных, освятили для нас обычай приступать к выборам наших почтенных земских деятелей всякого рода немедленно по провозглашении нашим достойным председателем открытия сессии и исполнения формальностей, указуемых на этот случай законом. Надеюсь, господа гласные, что я выражу мысль всего нашего достопочтенного собрания, если осмелюсь скромно возразить гласному, сейчас державшему речь, — признаюсь, несколько возмутившую меня, — что обычай, освящаемый согласием представителей всего местного населения в течение такого продолжительного периода времени, казалось бы, должен был иметь некоторое право на уважение. Не знаю, как вы, господа гласные, но я отказываюсь принять на себя упрёк в несправедливости и слепоте, который гласному, сейчас державшему речь, и, как объявил он, впервые явившемуся в среду нашу, угодно было так бесцеремонно, — я не смею сказать: необдуманно, — бросил в лицо почтенных земских деятелей, вынесших, так сказать, на своих плечах все тягости земского дела, от его зачатия до настоящего момента! Гласный, сейчас говоривший, заявил, что он не знаком с деятельностью и взглядами наших многоуважаемых собраний. Но наш благодушный монарх даровал нам право земского самоуправления в том именно предположении, что местные люди не могут не знать, что они обязаны знать своих местных деятелей. (Ватрухин сильно налёг на слово «обязаны» и бросил при этом на наивно слушавшего его Суровцова уничтожающий взгляд). Если есть люди, которые вместо надлежащего вникания в потребности окружающей их общественной жизни увлекаются фантастическими теориями и из-за книг перестают видеть жизнь, — я не намекаю тут ни на какие личности, господа, — то, конечно, вина в этом, во всяком случае, не наша. Таково моё скромное мнение, господа, и я, держась старой русской пословицы «в чужой монастырь с своим уставом не ходят», осмеливаюсь пригласить почтенное собрание поступить в этом случае по обычаям, может быть, и глупым (при этом Ватрухин подарил Суровцова новым, но уже ироническим взглядом), однако всё-таки освящённым для нас обычаями нашего собственного прошлого.
Ватрухин сел, сияя торжеством. Гласные глядели на него с уважительным изумлением.
— Каково отделал? — говорили в публике, подмигивая друг другу, шишовские чиновники. — Как по книге катает!
Суровцов был совершенно смущён, заметив, что его простодушному заявлению ни с того, ни с сего усиливались придать характер вызова и чуть не оскорбления всего собрания. Поняв, что недоброжелатели его слишком нетерпеливо ищут случая схватиться с ним, и не желая разыгрывать без нужды комедию петушиного боя для потехи зрителей, он нарочно не ответил ни слова на заносчивую речь Ватрухина, хотя любопытно уставившиеся на него глаза собрания и публики и сердитые сигналы головой, подаваемые Коптевым, ясно показывали ему, что не ответить Ватрухину значит признать себя побитым в глазах и друзей, и врагов.
— Баба, струсил! — ворчал Трофим Иванович на ухо Таранову. — Ей-богу, я думал о нём лучше, а он кислятина! Теперь дал ходу этому индюку.
Протасьев с своей дерзкой усмешкой послал ликующему Ватрухину едва заметный поцелуй кончиками пальцев, замеченный, впрочем, всеми без исключения.
— Отлично, отлично, — почти громко говорили дамы, сидевшие около m-me Каншиной.
— Не пикнул, как в воду окунулся, — шептались чиновники, насмешливо поглядывая на Суровцова.
Глашенька была почти в отчаянии; в её глазах всякий холостой мужчина был непременно защитником благородных принципов, всякий женатый — отсталых и вредных.
— Я устраню последнее сомнение, господа, — развязно объявил Каншин, — к сожалению, нам не предстоит решать о призыве вновь старых деятелей; я уполномочен заявить почтенному собранию, что наш достоуважаемый председатель управы, Илья Петрович, не чувствует в себе силы вести долее бремя земских дел. Несмотря на наши горячие настояния, он положительно отказался баллотироваться. — Седой полковник поднялся, кивая утвердительно головою и что-то сконфуженно бормоча. — Поэтому нам предстоит, господа, избрать ему достойного преемника из молодых людей, столько же просвещённых, сколько практически знакомых (Каншин сильно надавил на это слово) с вопросами нашего местного самоуправления. И конечно, лучше всего было бы обратиться к тем лицам, которых общественная деятельность происходила, так сказать, на глазах наших и, стало быть, хорошо известна представителям местного населения. Кого вам угодно, господа, просить в председатели управы?
— Просим Николая Дмитриевича! Николая Дмитриевич Овчинникова! — закричали в разных местах.
— Николай Дмитриевич, — официальным тоном обратился к племяннику предводитель, — собрание желает вас баллотировать в председатели управы. Угодно вам уступить желанию собрания?
— Как собрание желает, почему ж, я готов! — с наигранною небрежностью отвечал Овчинников, едва приподнимаясь в ответ на шумные крики гласных, вставших со своих мест.
Баллотировочный ящик словно сам собою явился на столе перед Каншиным.
— Господа, баллотируется в председатели управы титулярный советник Николай Дмитриевич Овчинников! — провозгласил предводитель и, обращаясь к племяннику, опять сказал совершенно официальным тоном: — Потрудитесь оставить залу на время вашей баллотировки!
С Овчинниковым вышел Ватрухин, Протасьев и другие. Все пророчили блестящий успех. Овчинников, закурив какую-то мудрёную коротенькую трубочку, каких ни у кого не было ни в Шишах, ни в Шишовском уезде, с притворным равнодушием раскачивался на кресле, окружённый своими сторонниками, и болтало всяком вздоре. Но сердце его болезненно прислушивалось к глухому звуку деревянных шаров, раздававшемуся из залы собрания. Голос Каншина однообразны выкрикивал имена и фамилии гласных, подходивших к ящику.
Против самого ящика сидел Коптев, положив голову на обе свои огромные руки, и внимательно следил за направлением рук и глаз всех клавших шары.
— Ну, что? Как? — тихонько спросил его Таранов.
— Пополам! — уверенно отвечал Коптев. — Пока белые двумя шарами обогнали.
— Пройдёт! — сказал Таранов.
— Кое-как пройдёт…
Шумною гурьбою двинулись к столу все гласные, когда Демид Петрович, положив свой собственный шар, выдвинул правый ящик.
Овчинников остался совершенно один и с сдавленным сердцем барабанил в окно, мурлыча вполголоса известную французскую песенку:
Un jour à la barriére
J`ai vu, etc…
Лицо Демида Петровича изумлённо вытянулось, когда он заглянул в ящик. Дрожавшею от волнения рукою он стал выкладывать на тарелку белые шары. Гласные переглядывались с недоумением. Овчинников уже бывал на выборах и знал, какой дружный взрыв поздравлений и криков вызывает ящик с несомненно избирательными шарами. Значит, опасность была велика, если ни Ватрухин, ни Протасьев, никто не бежал к нему объявить победу, а все в зловещем молчании ожидали окончания счёта. Пальцы его забарабанили сильнее, а слова песни всё тяжелее сходили с языка.
— Двадцать два неизбирательных; избирательных двадцать два! — сдержанным голосом объявил предводитель.
— Свой двадцать третий! Выбран! — тихо, но явственно произнёс кто-то.
…De la capotte anglaise,
Je ris…
— бормотал в это время Овчинников, и вдруг поперхнулся, побледнев, как платок.
Ватрухин и другие шли к нему, стараясь устроить весёлые лица.
— Поздравляю с победой! — говорил Ватрухин. — Расцелуемтесь по-русски… вот так…
— Eh bien, eh bien! Ну, вот и кончено, — бормотал несколько сконфуженный Протасьев, пожимая руку Овчинникова. — Надо было предвидеть, что так закончится…
Овчинников отвечал на поцелуи и пожатия красный, как рак. Всем было неловко и очень досадно. Каншин подбежал тоже, окончив счёт чёрным.
— Ну, юный председатель, обнимемся на радости, — говорил он в первую минуту с притворною улыбкою.
Ватрухин отвёл его в сторону.
— Каково? — спросил он, полный ярости и негодования.
— Тут что-то непонятное… Я просто голову теряю, — дрожащим от смущения голосом отвечал Каншин.
Подошёл Волков с надутым и вытянутым лицом.
— Вот до чего довели! — угрюмо объявил он. — Каковы канальи!
— Не понимаю, ничего не понимаю, — растерянно говорил Каншин, разводя обеими руками.
— Чего тут не понимать? Дело ясно, как день! Все одиннадцать мужицких налево с Тарановым, Коптев налево, Суровцов налево, четыре городских налево, да эта ещё сволочь лохматая, Жуков с компанией, — вот и двадцать два!
— Двадцать два! Это что-то невероятное! — ужаснулся Каншин. — В самое скверное время они доходили до восьми; девять не было ни разу во все шесть лет… и вдруг двадцать два… Тут, воля ваша, что-то не так… Тут какая-то таинственная загадка.
— Вы говорите, городские? Городские непременно наши! — спорил Ватрухин.
— Были-с, да все вышли! — мрачно огрызался Волков. — Вы Лаптя обедать не позвали, он по всему городу ездил, в трубы трубил… Ну вот и натрубил.
— Из ума вон! — хлопнул себя по лбу Демид Петрович. — Забыл, совершенно забыл… Неужели это Силаевы штуки?
— Ну, однако на нас устремлены слишком любопытные взгляды, — сказал Ватрухин. — Надо пойти к дамам. Во всяком случае, наша взяла!
Когда предводитель со своими друзьями и с новым председателем вошёл в залу, около стола уже собралась густая кучка гласных.
— Демид Петрович, позвольте продолжать баллотировку? — обратился к нему Коптев.
— Сейчас, сейчас! — вежливо засуетился Каншин. — Чтобы не терять времени, я хочу сначала послать на утверждение губернатору вновь избранного председателя, а затем приступим к избранию членов.
— Мы просим продолжать баллотировку в председатели, — настойчиво повторил Коптев.
— В председатели? — изумился Демид Петрович, слегка дрогнув голосом. — Да ведь мы же, господа, выбрали председателя? Собрание просило Николая Дмитриевича, и Николай Дмитриевич выбран. Какой же смысл в дальнейшей баллотировке?
Ватрухин, Протасьев, Волков озабоченно приближались к председательскому креслу, почуяв неожиданно открывшуюся опасность.
— У нас есть председатель, председатель выбран! Нам некогда терять время! Выбирать членов, выбирать членов! — закричали кругом предводителя, заглушая голос Коптева.
Но Трофим Иванович был не такой человек, чтобы его можно было застращать криком, и Каншин догадался об этом раньше других.
— Господа, — сказал он, уже считая лишними дипломатические увёртки. — Неужели из-за фантазии каждого гласного мы будем терять время в баллотировках, никому не нужных? Прошу вас подписать баллотировочный лист, его нужно сейчас же отправить губернатору.
— Подписывать, подписывать, не нужно баллотировки! — кричали предводительские.
— Позвольте, Демид Петрович! — орал Коптев, в свою очередь заглушив своим топорным голосом голоса толпы. — Вы меня не можете лишить дарованного мне законом права выбирать, кого я хочу! Вы председатель собрания и обязаны первый соблюдать законы!
— Председатель выбран, господин Коптев! Слышали вы это? — официальным тоном объявил Каншин, весь дрожавший от волнения и досады. — Если вам угодно баллотировать кандидата, извольте; а председателя мы выбрали.
— Вы — выбрали, но мы — не выбрали! Мы хотим другого! — горячился Коптев, потеряв терпение. — Мы не обязаны иметь председателем того, кого вам угодно. Мы требуем баллотировки. У кого больше шаров, тот и будет председателем.
— Да кто ж это «мы», позвольте вас спросить? — иронически прервал его Каншин. — С одной стороны, воля целого собрания, с другой стороны — ваша личная прихоть. Кто эти «мы», спрашиваю? У нас тут и без того слишком много дел…
Каншин вопросительно поглядывал на гласных, уверенный, что у Коптева не найдётся откровенных союзников.
— Я тоже присоединяюсь к заявлению Трофима Ивановича, прошу баллотировать! — не глядя на Каншина и словно нехотя проговорил Таранов.
Суровцов хотел сказать то же, но не сказал ничего, видя, что дело идёт именно о нём.
— И мы всеусерднейше просим, ваше превосходительство, приступить к баллотировке, — униженно кланялся Зосима Фаддеич, состроив самую добродетельную физиономию. — Потому Господь нам лучше покажет, какого нам начальника нужно… Просим покорнейше, ваше превосходительство, так как наше усердное есть желание.
— Господа, это невозможно… даже, думаю, это будет не совсем благородно с нашей стороны, — волновался потерявшийся Каншин. — Что ж это такое, в самом деле? Вызываем человека по единодушному желанию собрания, ни один голос не поднимается против… подвергаем его риску… наконец выбираем… И вдруг… Да может быть, Николай Дмитриевич не захотел бы баллотироваться, если бы знал, что другой есть в виду… Я положительно не могу этого допустить, господа. Это оскорбление целому собранию и мне лично, как председателю.
— Помилуйте, ваше превосходительство, Демид Петрович, — кланялся Зосим. — Статочное ли это дело? Продли Господь ваше здоровье на многие лета за ваши о нас попечения. Смеем ли мы такому, можно сказать, званию благородному обиду сотворить… Да нам бы после того и на людей посмотреть было срамно… А не токмо что… А уж покорнейше просим мы ваше превосходительство по закону поступить, баллотировать, кого собрание желает.
— Это невозможно! Это личная обида собранию! — кричали кругом предводительского кресла.
— Баллотировать, просим баллотировать! — кричали с другой стороны.
Каншин с внутренним отчаянием почувствовал, что его власть расшатана, что голос его уже не имеет прежнего решающего значения и что в собрании господствует теперь сила, ему не повинующаяся. Несколько мгновений он торопливо соображал что-то и вдруг решился.
— Господа! — объявил он сурово-официальным голосом, не допускавшим возражений. — По праву, предоставленному мне законом, а именно на основ. 7 ст. прилож. к полож. о земских учреждениях, объявляю вопрос о выборе председателя решённым и прекращаю всякие прения о нём. Приглашаю вас подписать баллотировочный лист!
— Вот это отлично! — гаркнул без всякой церемонии Коптев, нисколько не благоговевший перед нумерами статей, цитированных предводителем. — Что ж, мы в игрушки пришли играть или дело делать? Меня никто не смеет лишить моего права. Я требую баллотировки.
— Господин гласный Коптев! — закричал Каншин, позеленев от волнения, — я буду вынужден лишить вас права голоса, если вы ещё раз позволите обсуждать вопрос, который я, по праву председателя, объявил законченным.
— Что такое? — заорал Коптев, придвигаясь в бешенстве к столу как раз против кресла предводителя. — Вы лишите меня права голоса? Попробуйте! Мне сам чёрт глотки не заткнёт, если мне нужно говорить, а не только какой-нибудь Каншин… Что вы, в самом деле, напустили на себя? Вы забываете, что имеете дело с дворянами, хоть и в земском собрании! Тут вам не позволят уродничать!
— Трофим Иванович, успокойтесь, тише, тише, ради Бога, — удерживали со всех сторон Коптева, который лез через стол.
— Что тише? Тут с дворянами как с школярами обращаются, а я буду тише! — неистово орал расходившийся Трофим Иванович. — Да побей меня Бог, если нога моя после этого когда-нибудь в собрании будет… Пускай себе выбирает своих племянничков во все должности… Хоть в архиереи… Мне наплевать на всё!
Каншин дрожал как в лихорадке и злыми глазами сверкал на Коптева; ему страстно хотелось в эту минуту воспользоваться правом председателя — предложить Коптеву оставить залу заседаний. Но как ни соблазнительно было это для его тщеславия, разъярённый вид Трофима Ивановича, стучавшего по столу огромным кулаком, уничтожал даже отдалённую возможность прибегнуть к этому решительному средству, а потому Демид Петрович сделал вид, что не слышит громогласных размышлений своего соперника, и весь погрузился в секретную беседу с Ватрухиным.
В эту минуту к столу подошёл Жуков.
— Господин председатель! — смелым голосом воззвал он к Каншину. — Вы злоупотребляете законом, но закон всё-таки на вашей стороне. Не считаю себя вправе обсуждать вопроса, который вы закрыли дискреционною властью председателя. Но объявляю вам следующе: никто из нас (при этом он окинул глазами всю партию Коптева, как полководец верную ему армию) не подпишет ни журнала сегодняшнего заседания, ни баллотировочного листа; напротив того, все мы подпишем протест против ваших беззаконных распоряжений. Угодно ли вам это? Вы пугаете нас законом, который стоит за вас, мы отвечаем вам тем же. Ваша цель — посадить своего племянника…
— Довольно, довольно, это личности! Подписывать лист! — дружно закричали предводительские.
Демид Петрович, нехрабрый от природы, окончательно струсил после нападения Жукова. Ему казалось, что теперь все на него, что всё очарование его власти и богатства в Шишовском уезде рушилось навсегда. Не подписанный журнал, протест, подписанный двадцатью двумя гласными, ссора, дошедшая едва не до драки, — всё это и само по себе было слишком серьёзно, чтобы заставить его одуматься. Чувствуя, что сегодня у него не хватит сил сделать приличное отступление, он объявил собрание закрытым и поспешно, ни с кем не простившись, оставил залу. Вечером в шишовском обществе только и разговора было, что о скандале в собрании. У Каншиной собрались друзья предводителя и открыли целый дипломатический клуб. Обуховы были тоже на этом вечере. Оказалось, что Татьяна Сергеевна очень интересовалась земскими делами и с большим увлечением расспрашивала о них Овчинникова, удивляясь кстати его такту и хладнокровию и сообщая мимоходом, что её Лида была ужасно возмущена грубою выходкою Трофима Ивановича.
— Хотя он мне приходится и сродни, но, признаюсь вам откровенно, monsieur Овчинников, я не в состоянии привыкнуть к его грубости. Он всегда был такой неотёсанный… un veritable goujat. Лиди в первый раз на земском собрании, и вы можете себе представить, monsieur Овчинников, с каким волнением следила она за всем… Но когда вас стали баллотировать… — Лидочка, бывшая в нескольких шагах от матери, оглянулась, услышав, что разговор шёл о ней. — О, это тебя не касается, мой друг, продолжай свою беседу! — с нежною улыбкою обратилась к ней Татьяна Сергеевна. — Мы тут с Николаем Дмитриевичем свои тайны говорим, не слушай нас… Вы не поверите, monsieur Овчинников, может быть, это не совсем скромно с моей стороны, каюсь вам, я самая слабая из матерей; но так трудно видеть хорошее и не назвать его только потому, что это моя же дочь… Вы видите, какая я хвастунья, monsieur Овчинников; но без всяких шуток, моя Лиди — это такая бесконечная наивность, которую даже представить трудно, чисто двенадцатилетний ребёнок… Вас стали баллотировать, а она… представьте себе, она дрожит от волнения… говорит мне: «Maman, разве нельзя без этих шаров? Ведь Николай Дмитриевич согласен, а кто же лучше его?» — Такая глупенькая… я даже пожурила её немножко, признаюсь вам. «Chère amie, говорю, я совершенно понимаю твои чувства, но согласись, что нельзя высказывать вслух всё, что у нас на сердце ».
Овчинников был очень польщён рассказом Татьяны Сергеевны; он уже давно любовался стоявшею в некотором отдалении, боком к нему, роскошною фигурою Лидочки, и теперь раскис окончательно. Лидочка, весело болтавшая с Протасьевым, отлично замечала неотвязчивые взгляды Овчинникова, хотя ни разу не посмотрела в его сторону. Замечала их с тайным трепетом и Татьяна Сергеевна. Недалёкость Овчинникова соблазняла её на такие неосторожные шаги, которых она никогда не позволила бы себе с другим. Ей так нетерпеливо хотелось устроить дело, так страстно верилось в его неизбежность, что она боялась упустить каждую минуту.
— Как я рада, monsieur Овчинников, что мы теперь гарантированы насчёт вас, — любезничала неистощимая Татьяна Сергеевна, которая между множеством правил светского приличия одним из самых важных считала почему-то несмолкаемую болтовню, или, как выражалсь она, causerie. — Уж теперь мы не отдадим вас ни Петербургу, ни чужим краям, теперь вы наш местный деятель… наш глава. Ведь правда, председатель земства выше всех в уезде? Вот разве только предводитель дворянства…
— А ей-богу, я этого не знаю! — ухмыльнулся Овчинников. — Ça ne m`intéresse pas du tout! Это всё дядюшкины затеи. А я, признаюсь, с ужасом думаю, что придётся остаться на зиму в деревне. Мировому посреднику хоть уехать можно, я всегда уезжал на зимнее полугодие. Ну а тут другое дело, как-то неловко.
— О, без сомнения, вы не станете проводить зиму в Шишах! Переезжайте в Крутогорск; все наши переезжают туда на зиму. Нам будет скучно без вас; моя Лиди без вас и танцевать не станет, я уж её знаю… Слышите, monsieur Овчинников, вы непременно должны приехать, непременно. Я беру с вас слово.
— M-lle Лиди проведёт зиму в Крутогорске? — осведомился нетвёрдым голосом Овчинников, не спускавших жадных глаз с Лидинова стана.
— О да, без сомнения, — важно отвечала генеральша. — Согласитесь, что невозможно обречь бедное дитя на отшельничество. Она с таким восторгом мечтает о своих будущих нарядах… В Крутогорске у нас много знакомых молодых людей прекрасного общества, ей будет там весело. Скажу вам по секрету, monsieur Овчинников, только не выдайте меня — за ней таки порядочный рой вздыхателей… Embaras de richesse своего рода… Разумеется, её это занимает как ребёнка. О, она будет блестеть в обществе, я в этом уверена… Не правда ли, такой хорошенький цветок украсит всякую гостиную? Вы ведь извините старушку за откровенность, monsieur Овчинников? — добавила генеральша с самою добродетельною и обворожительною улыбкою.
— О, вы совершенно правы, совершенно правы, m-me Обухова, — с необычайным увлечением заговорил Овчинников под впечатлением дразнившей его живой красоты. — M-lle Лиди будет царицею балов. Кто ж в этом может сомневаться? Вы скоро переезжаете?
— Не знаю, как вам сказать, — с серьёзным вздохом отвечала Татьяна Сергеевна, словно она решительно не замечала волнения своего собеседника. — Вы не можете себе представить, какая я деревенщина! Меня так трудно с места сдвинуть. Вот и теперь, квартира давно нанята, а вряд ли я соберусь раньше двух месяцев. Разве Лидок мой меня расшевелит. О, она мёртвого заставит петь и веселиться… Я её называю райской птичкой. С нею никогда не может быть скучно. И знаете, столько ласки, нежности, такая горячая потребность любви… Не знаю просто, откуда берётся у неё эта теплота… Мой покойный муж часто говорил мне: «Счастлив будет человек, которому достанется наша пташечка». Я не могу подумать без слёз об ужасной минуте расставания! А знаю, что она наступит… скоро наступит. Таков уж жестокий рок матерей. О, monsieur Овчинников, никогда не завидуйте нам, матерям, а пожалейте о нас. Мы очень жалки…
Овчинникову мерещились самые аппетитные вещи, и он беспокойно вертелся в своём кресле.
— Да, вы, маменьки, должны враждебно глядеть на нашу братию, холостых, — говорил он, улыбаясь своим внутренним думам. — Вы оберегаете свои сокровища, а мы — мы их похищаем. Право, наша роль приятнее. Во всяком случае, я бы её не променял на вашу! — добавил Овчинников, сам расхохотавшись своей остроте.
— O, que vous êtes méchant, — усердно подхохатывала ему Татьяна Сергеевна.
Овчинников в тот же вечер решил послать в Крутогорск управляющего приготовить на зиму свой большой парадный дом на самой большой парадной улице города.
— О чём это вы целый вечер беседовали? — осведомился у него Демид Петрович.
— Да так… то то, то сё… Она премилая дама, такая интересная, живая… Elle cause si joliment. Чего ты у неё редко бываешь? Они скоро в Крутогорск переезжают.
— А! А ты будешь у них скоро?
— Да, я думаю, надобно съездить. Неловко как-то… Всё-таки приличного общества, не чета этим Коптевым.
— А девчонка-то какова? — подтолкнул его локтем Демид Петрович, подмигивая на Лиду своими сладострастными глазками.
— Прелесть! Смотреть опасно! — в восторге прошептал Овчинников.
— Ты взгляни в профиль… Оцени эти линии, этот бюст… В восемнадцать лет! Ведь это Юнона через три года. — У Овчинникова текли слюнки из червивого рта и подслеповатые глаза блестели скоромным маслом. — Гуси вы все лапчатые, сколько вас тут есть! — нагнулся к его уху Демид Петрович. — Не знаете, где раки зимуют! Вот посмотри, не я буду. если её в Крутогорске с первого же балу в церковь не поведут. Вот и будете облизываться, как проморгаете такой кусочек. Ведь это что — обнять да и умереть на месте! Вот это что, — шептал сладострастный старик.
На дипломатическом вечере сначала очень горячились; фразёр Ватрухин предлагал ехать секундантом к Коптеву, чтобы вызвать его на дуэль не только от имени Демида Петровича, но и от имени всех дворян Шишовского уезда.
— Вы оскорбили предводителя шишовского дворянства, и шишовское дворянство, почувствовав обиду в лице своего представителя, шлёт вам через меня свой вызов. С вами будет стреляться не Демид Петрович и не Семён Сергеевич, а целое дворянское сословие. Если вы убьёте меня старика, на меня встанут сыновья мои. Убейте и их, если у вас подымется рука.
Таково было начало вызова Коптеву, приготовленного на этот случай Ватрухиным. Собственно, весь план дуэли был выработан им исключительно с тою целью, чтобы иметь повод произнести кому-нибудь эти торжественные фразы. Но так как ещё в самом начале вечера он их сообщил предводительским гостям тем же патетическим и грозным тоном, каким собирался сообщить Коптеву, и, стало быть, вполне достиг своей истинной цели, то вместе с этим исчезло само собою и побуждение продолжать дольше небезопасную игру. Семён Сергеевич был столь же мирного нрава как и Демид Петрович, и вся его публика; поэтому, побравировав за чайным столом, в спасительном отдалении от врага, почтенная компания почла исполненным свой долг чести и, не теряя золотого времени, уселась за преферанс. Демида Петровича убеждали не сопротивляться желанию оппозиции и дозволить баллотировку. Рассчитывали, что во всяком случае оппозиция не возьмёт перевеса и что утром успеют отбить от ней Лаптева и ещё кой-кого. На Коптева мало сердились; тонкие политики считали его подставным, несмотря на всю его грубость. Всем орудовал, разумеется, Суровцов.
— Заметили ли вы, что он молчал всё время? Натравил этого медведя, а сам в стороне. Вот это-то и есть настоящий иезуит. О, он очень опасен, против него надо принять серьёзные меры. Не той собаки бойся, что лает, а той, что кусает молча. Суровцов — отчаянный красный и коварен, как Макиавелли; его нечего щадить. Посмотрите, как он в один день забрал всех в руки: двадцать два чёрных предводительскому кандидату! Когда это слыхано? В сущности, это возбуждение одного сословия против другого. Ведь, не забудьте, все крестьяне были на его стороне; крестьяне, купцы и Жуковы! Как хотите, а это знаменательно. Поднять все злые инстинкты масс против дворянства! Начинается всегда так. И кто же предаёт дворянство? Сын честного столбового дворянина, сам дворянин! Вот к какому гибельному направлению умов ведёт это хвалёное современное образование: воспитывает предателей и возмутителей!
В то время, как дипломаты предводительской партии так решительно трактовали Суровцова, бедный Суровцов, не подозревая ни своего макиавеллизма, ни своего грандиозного значения в местной политике, а просто-напросто наскучив бесплодною болтовнёю и шумом, отнявшим у него целое утро, с истинным наслаждением шагал в своём парусиновом пальто, с ружьём и собакою, по дубовым кустам пригородных оврагов, отыскивая пролётного вальдшнепа. Напрасно Трофим Иванович отыскивал его по целому городу. Ему хотелось посоветоваться с Суровцовым насчёт письма, которым он хотел послать Каншину вызов на дуэль. Трофим Иванович чувствовал свою безграмотность и не хотел осрамить себя документальным доказательством её. За неотысканием профессора пришлось удовлетвориться своим же братом, и Трофим Иванович велел ехать к Таранову.
Тот был в очень мрачном настроении духа, не доспав своего обычного послеобеденного времени, да и вообще относился враждебно ко всякой местной политике. Он выслушал проект письма, угрюмо зевая во весь рот, неистово почёсываясь обеими пятернями и упорно уставившись в пол.
— Ну как думаешь, ничего? — спросил, немножко смутившись, Коптев.
Таранов не отвечал, и только со злобным состраданием качая головой, продолжал смотреть на половицы.
— Скажи ж что-нибудь? Хорошо или нет? Чего уставился? — сказал Трофим Иванович после бесплодного выжидания.
Таранов поднял на него сердитые глаза, не переставая укоризненно качать головой.
— И тебе не стыдно, старому дураку? — спросил он серьёзно.
Трофим Иванович совершенно растерялся.
— Чего стыдно? Не прощать же ему! Он знай, с кем дело имеет, — заговорил он, разгорячая сам себя, но внутренно сбитый с позиции.
— Дурак, дурак! Одурел на старости лет! — продолжал размышлять Таранов, смотря прямо в глаза Коптеву.
— Ну чего ругаешься? Скажи что-нибудь толком! Заладил одно…
— Да что говорить? Говорить-то нечего! Взять его да разорвать пополам. — С этими словами Таранов взял из рук Трофима Ивановича его кровожадное послание и стал спокойно рвать его на кусочки. — Вот и делу всему конец! — приговаривал он, словно повеселев. — Ведь у тебя дочери невесты, что тебе в студенты-то играть! Какую ещё там дипломатию затеял? Ну, поругались и разошлись, и чёрт с ним! И нечего канители заводить. Всё это одно шутовство. Меттернихи, подумаешь, какие… Плюнуть на вас на всех, да и уехать к себе на печь! Право, дело ладнее будет!
Таким образом и второй план дуэли окончился так же невинно, как и первый.
Однако этого было достаточно, чтобы по городу Шишам даже калачники рассказывали друг другу, как пересухинский мировой подрался с дворянским «преизводителем». На другое утро на скамьях публики была давка, какой не было даже в недавний приезд Карла Заумана, «фокусника, магика и волшебника его величества шаха персидского». Даже Глашенька, опоздавшая всего на десять минут, нашла своё место занятым, и с величественным негодованием измерив с ног до головы дерзкого похитителя её прав, поместилась на крайнем стуле около входа, — месте, нисколько не согласовавшемся ни с её призванием, ни с её любопытством.
Суровцов чувствовал себя весьма скверно, неожиданно увидев себя героем булавочной войны и межою озлобленных самолюбий. Он смалодушествовал и стал проситься на свободу у Коптева, затеявшего всё дело. Но теперь ничего нельзя было сделать, не оскорбив своих сторонников. Даже Таранов слышать об этом не хотел, а Зосима Фаддеич суть не прослезился, уговаривая Суровцова «не покидать их в их сиротстве». Подъехало ещё человек пять новых гласных, ничего не знавших, а из предводительских не явилось человек три. Вышло, что Суровцову положили двадцать семь белых, двадцать чёрных. Коптев, не кланявшийся Каншину, громко выражал своё ликование. Партия предводителя была поражена, как громом. Никто не догадался предупредить вновь приезжих, никто не вспомнил об отсутствующих. Перевес голосов был так резок, что Демид Петрович не мог перенести этого оскорбления. Дрожащим от волнения голосом, со слезами на глазах он обратился к собранию:
— Благодарю вас, господа! Теперь я вижу, чем увенчались мои неусыпные шестилетние труды на пользу общества. Господа, я не заслужил такой глубокой обиды… Вы посрамили мой дворянский мундир, который я с честью носил столько лет… я никогда не забуду этого, господа… никогда… не считаю себя вправе тотчас же сложить с себя своё звание; скрепя сердце, я должен нести свою обязанность до выборов. Они близки, осталось только два месяца. Прошу вас, господа, искать себе другого предводителя… Каншин не желает быть предводителем, над которым смеются, которого слово не ставят ни во что… Ещё раз благодарю вас, господа, за награду моих трудов!
Последнее слово Демид Петрович произнёс, захлёбываясь и капая слезами. Поднялась необычайная суматоха. Все теснились наперерыв к предводителю заверять его в своём глубоком уважении и беспредельной благодарности. Гласные из крестьян выходили из себя, хором выкрикивая Демиду Петровичу разные пожелания и приветы, перетаптываясь на одном месте коваными сапогами и низко кланяясь. Зосима Фаддеич читал ему своим злоухищрённым языком нечто вроде акафиста угоднику; шум и гам наполняли залу. Ватрухин говорил спичи один одушевлённее другого, один торжественнее другого, хотя кроме его самого, никто из не мог слышать, даже сам Демид Петрович. На креслах плакала m-me Каншина, а с Евочкой сделалось дурно и её увели в другую комнату. Глашенька, с своей стороны, сочла это смешною и жалкою комедиею, которою никого не проведёшь, и объявила об этом Баночкину, кстати заметив ему, что подобные сцены меньше всего идут особе такого почтенного возраста, как Евгения Демидовна, почему-то величающая себя чересчур уже детским именем Евочки. Суровцову была чрезвычайно неприятна эта глупая история. Только он и Коптев не подошли извиняться к предводителю.
Воспользовавшись взрывом общественного раскаяния, Ватрухин потребовал слова. Всё разом затихло.
— Господа! — сказал Ватрухин грустным, но величественным голосом. — Минуту тому назад порыв сердечного влечения и душевной благодарности к тому, кого нечего вам называть, соединил нас всех, сейчас только разъединённых. Мы торжественно заявили наше глубокое уважение маститому представителю дворянства, опытная рука которого шесть лет держит с честью общественные судьбы нашего уезда. Господа, пусть это святое чувство не погаснет втуне, ознаменуем его актом благотворительности, который вместе с тем будет и актом высшей справедливости, как единодушное признание общественных заслуг всем нам дорогого человека. Я имею честь предложить вам, господа, учредить на счёт сумм уездного земского сбора на вечные времена пять стипендий по триста рублей каждая, для воспитания в гимназии, а впоследствии в университете, бедных детей из местных жителей, с наименованием их стипендиатами статского советника Демида Петровича Каншина.
— Учредить стипендии, учредить! Отлично! — закричали со всех сторон. Мужики не поняли хорошенько, о чём идёт дело, и хотя смутились цифрами «по триста рублей каждая», однако дружно подхватили общий крик: «учредить, учредить!» и с заискивающими улыбками кланялись в сторону предводителя.
Демид Петрович расцвёл меланхолическою улыбкою и благодарил собрание, молча приложив руку к сердцу, давая понять скорбным выражением лица, что от избытка чувств он не может изобразить словами своей признательности. Впрочем, в общем шуме и крике все были уверены, что Каншин отвечал что-то. Ватрухин, с победоносным лицом, с сознанием всей важности долга, на нём лежащего, ходил в толпе гласных и приглашал подписываться к адресу на имя Демида Петровича, в котором, среди потоков красноречия, заранее было прописано устройство пяти стипендий. Все подписывали с необыкновенной торопливостью, не читая адреса. M-me Каншина уже отняла платок от глаз и теперь сияла улыбкою благополучия. Вся публика смотрела на неё, и Демид Петрович опять видел себя владыкою общественного мнения и героем дня.
В тот же день к губернатору в Крутогорск были посланы оба избирательные списка — Овчинникова и Суровцова; к представлению было приложено официальное письмо шишовского представителя такого содержания:
«Представляя вашему превосходительству избирательные списки на должность председателя шишовской земской управы, не считаю возможным скрыть от вашего превосходительства, что кандидат, случайно соединивший на себе большинство избирательных шаров, к сожалению, не соединяет других условий, более существенных. Мне известно из достоверного источника, что г. Суровцов должен был оставить место профессора в университете по причинам, которые не вполне рекомендуют его нравственное направление, и если я прибавлю к этому, что два года, проведённых им в Шишовском уезде, вполне доказали мне всю основательность этих слухов, то ваше превосходительство, без сомнения, изволите усмотреть в этом достаточный повод к тому, дабы не стеснять ваших собственных мероприятий относительно утверждения председателем шишовской земской управы того из двух представляемых при сём кандидатов, коего ваше превосходительство сочтёте наиболее пригодным к поддержанию в обществе спокойствия и порядка».
Другое письмо, более пространное, менее официальное, было тогда же послано к правителю канцелярии.
Демид Петрович сберегал это оружие на случай последней крайности и теперь решился выдвинуть его. Он сильно уповал на его действие.
Только Ватрухин, Волков и Протасьев знали о письме и участвовали в его редакции. Овчинникову не сказали о нём ни слова. У Демида Петровича кривился рот от удовольствия, когда он представлял себе, какой эффект произведёт на всё собрание, особенно на этого иезуита и на грубача Коптева, неожиданное объявление об утверждении председателем Овчинникова! Лучшей мести он не желал и выдумать не мог. «Что, выбрали? Утрите-ка нос сперва!» — говорил он себе, заранее торжествуя победу.
Демид Петрович совершенно ошибался, если думал, что в шишовском земском собрании исчез неизвестно куда престиж его предводительского сана и что власть его в уезде окончательно пошатнута. Ничуть не бывало. Неудачей баллотировки он более всего обязан был разным случайностям и в изрядной-таки степени общему нерасположению гласных к его глупому и надменному племяннику. Но на что решались под тёмной прикрышкой зелёного сукна, о том не смели и подумать на глазах людей, перед лицом самого Демида Петровича. Уж в деле адреса это обнаружилось совершенно ясно. Коптевской партии как не было! Только Жуков, Суровцов да Коптев не подписались на нём. Таранов прямо объявил, что он не намерен заводить школярства и устраивать оппозиции, что ему не из чего попусту ссориться с предводителем и что он готов подписать адрес хоть китайскому богдыхану, лишь бы скорее отвязались от него.
Через неделю пришло от губернатора утверждение Суровцова. К нему было приложено конфиденциальное письмо правителя губернской канцелярии, который уведомлял, что ввиду такой-то статьи положения о земских учреждениях, несмотря на всё своё желание, его превосходительство г. начальник губернии не мог удовлетворить просьбы Демида Петровича.