Губернский скандал

Странное состояние овладело организмом Лиды, когда после всех тревог и неожиданностей этого знаменательного дня поздно ночью она пришла раздеться в свою комнату. Татьяна Сергеевна уже спала глубоким, спокойным сном за ширмами, и её разговор, против обыкновения, не развлекал Лиду от осадивших её мыслей. Каншин с своею шубою, Овчинников с своим предложением, репетиция спектакля, всё множество лиц, мелькавших в последние дни перед Лидою, — всё дочиста стёрлось из её памяти; около неё стоял во всём блеске только один образ молодого брюнета с дерзкими и страстными глазами. На шейке Лиды до сих пор горели горячие поцелуи, и около стана её всё ещё змеёю обвивалась сильная рука. Лида бросилась в постель и затушила свечу с судорожною поспешностью, словно она торопилась отдаться непривычным сладким мечтам, которые теснились в её груди, возбуждённой долгою бессонницей. Лида с удивлением, почти с испугом убедилась, что она больше не сердится на Нарежного. Напротив того, она с медленным наслаждением старалась воскресить в своём ощущении все подробности неожиданного катанья по льду, всякое слово, всякий взгляд удалого юноши. Его смелое молодое лицо глядело на неё сквозь темноту ночи с выражением чего-то жадного и требовательного. И в ответ ему во всём существе Лиды поднимались и ходили, и просились навстречу жгучие необъяснимые желания. Тяжело и сладко замирала грудь Лиды в этих страстных грёзах. Рука, обвившая её стан, чувствовалась всё осязательнее, всё теснее… становилась всё необходимее. Лида готова была звать её сквозь чёрную ночь томными запёкшимися губками, которые шептали что-то. Ей казалось, что она не одна, что на нежном пуху её подушек, под её жарким одеялом, здесь, рядом с нею, дышит кто-то другой, незримый, но желанный. Лида ощущала с нервным беспокойством прикосновение самой себя. Трепещущая кровью и силою упругая полнота её собственного молодого тела опьяняла её томительным зноем. Рот её широко раскрылся, и она лежала, опрокинувшись косою на кровать, уставив в тёмную пустоту неподвижно смотревшие глаза, сбив простыни, сбросив на пол одеяло и порядком разметавшись. Ей хотелось что-то схватить, обнять… Но она не знала что, и в безысходной досаде комкала горячие подушки.

До зари промучилась Лида в томительной бессоннице. Сквозь чад грёз с холодящим ужасом вспомнила она вечернюю сцену с Овчинниковым, вспомнила его лягушечью, мягкую и влажную руку, угреватое беззлобное лицо, длинное, как дыня, всю его жалкую бабью фигуру, беспомощно раскисшую от одного её прикосновения… «Вот кто будет делить со мною дни и ночи! — молнией мелькнуло в сердце Лиды, — вот кого должна я ждать, должна ласкать… ласкать… никогда!»

Ей никогда не было так невыносимо больно, так стыдно на душе, как в эту минуту. «Что делаю я? Что сделала я? — шептал оскорблённый внутренний голос. — Время ещё не ушло; разве не случается, что дают слово, и потом отказываются… Ведь мужчины так часто надувают… ещё никто в городе не успел узнать; если утром послать письмо, наверное. не будет поздно».

Фигура молодого инженера заслонила в воспалённом воображении Лиды отвратительный образ, её возмущавший, и она ещё нетерпеливее, ещё горячее развивала мелькнувший в голове её план.

«Мама говорит, что Нарежный беден. Un hoberau sans sous ni malle, выразилась она; голод женится на жажде, — но неужели мы так бедны; я не верю этому. У нас же именье большое, мы же живём чем-нибудь, и в Петербурге жили, меня воспитывали… и теперь всё покупаем, нанимаем Алёше учителей. Нет, это мама нарочно скрывает от меня, чтобы я не очень думала о своём богатстве, чтобы я выходила за Овчинникова. А сам Нарежный? Верно же и он что-нибудь имеет? Говорят, все инженеры получают огромное жалованье, наживаются ужасно. Положим, он ещё молодой, только что вышел из корпуса. Я непременно спрошу его. Разве уж так много нужно для того, чтобы жить весело? Ведь живут же другие… О, как бы мы счастливы были с ним! Мы непременно сейчас же бы поехали в Петербург. Он там всё знает, все уголки… Мы нашли бы маленькую хорошенькую квартирку, каких-нибудь пять комнаток, отлично бы убрали её цветами, коврами… Мы жили бы с ним, как два кадета, всегда вместе. Вместе бы ездили в санках, обнявшись, по льду за город… Он рассказывал, какие прекрасные парки на островах… Летом бы в эти парки, бродили бы там, болтали… совершенно, совершенно одни, чтоб ни одной души не было… Ах, какая у нас была бы спальня! Как бы он любил меня… как бы я его любила… Он совсем не похож на больших, хотя он такой высокий. А какой он сильный… Как больно от тогда обнял меня… Негодный мальчишка! Как это он позволил себе? Ведь этого никто бы не смел сделать, кроме его. Он совсем, бедненький, растерялся, кажется, он плакал потом… дурачок!.

Лида улыбалась в темноте томною, долгою улыбкой, потягиваясь всеми членами.

Вдруг ей ключом прилило в голову, и строй мыслей сразу смутился. Сцены прочитанных французских романов, рассказы, слышанные от m-lle Трюше, от Протасьева, от многих других, беспорядочною чередою выдвигались друг за другом. «Зачем я отложила свадьбу? — думалось теперь Лиде, и она сама пугалась ясности и решительности своих дум. — Всё равно я не могу любить Овчинникова. Я ни разу не сказала ему, что я его люблю. Он должен видеть, что я выхожу за него замуж не по любви. Свет имеет свои условия, и я подчиняюсь им. Я не имею права идти против желаний maman. Maman воспитала меня, maman отвечает за мою судьбу. Она лучше знает жизнь, чем я, и я обязана ей повиноваться. Но ведь никто не может заставить любить насильно. Замужество не значит непременно любовь. Я могу быть женою, хозяйкою дома, но на мою свободу никто не смеет посягнуть… я и никому не обещала… А тогда… Кто помешает нам… это будет ещё лучше… он беден, я богата… Нам будет так хорошо… У него всё будет, всё, что только ему нужно. Я только и буду думать о нём. О, какое это будет счастье! Как будет он счастлив… Он не подозревает, он будет в отчаянье, и вдруг… О, зачем я сделала глупость, отложила свадьбу. Уж кончать, так кончать. По крайней мере, не томиться. Не поговорить ли завтра с maman, она тоже огорчена отсрочкою. Нарежный тоже придёт завтра. Бедный, он думает, что это в последний раз, что я его навсегда прогоню за его кадетские проказы. Я ему не намекну ни одним словом. Скажу ему, что выхожу за Овчинникова, и больше ничего. Пусть себе помучается. Интересно видеть, какую вытянутую физиономию состроит этот негодный мальчишка. Он, наверное, и тут что-нибудь наповесничает. Ведь он может обойтись без шалостей одной минуты».

Заснула Лида поздно утром, когда стали звонить к ранней обедне и начали греметь по мостовой первые бочки водовозов. Но и во сне она видела всё то же, думала о том же и так же металась. Её насилу разбудили в одиннадцать часов, усталую и капризную.

С Лидой ещё ни разу не случалось, чтобы она не принимала утром. Но в этот день Лида решительно объявила, что она нездорова, что ей нужно подучить роль, и что она не оденется до обеда. Не умываясь и не расчёсываясь, она завернулась в тёплый широкий капотик, забралась с ногами в глубокое мягкое кресло и до пяти часов просидела за французским романом, не говоря ни слова ни с Татьяной Сергеевной, ни с m-lle Трюше. Зато Лида выпила две чашки крепкого шоколаду, что немало удивило Татьяну Сергеевну. Добрая старушка приписывала расстройство Лиды важному решению, принятому вчера, и благодарила Бога за счастливый исход своего заветного плана.

Нарежный явился целым часом раньше, чем его ждала Лида. Татьяна Сергеевна ещё отдыхала, по обычаю, после обеда, хотя лампы давно были зажжены. Он прошёл прямо в жёлтую диванную, где висевшая с потолка хрустальная палевая лилия разливала матовый фантастический свет, не доходивший до тёмных углов. Он приказал доложить о себе Лидии Николаевне, а сам ходил большими шагами по ковру, с серьёзною решимостью обвинённого, явившегося для выслушивания приговора. Он порывисто щипал пух пробивающихся усиков и отчаянно ерошил лоснящиеся волнистые волоса, что-то ворча себе под нос.

Лида вошла в диванную так тихо, что Нарежный заметил её уже тогда, когда она стояла с безмолвно вопросительным взглядом посреди комнаты. Ей пришла фантазия одеться к вечеру во всё чёрное. Её льняные волосы были распущены назад, как у маленьких девочек, и обильными волнами сбегали по плечам, резко выделяя своё бледное золото на глубоко сверкающей черноте бархатной кофточки. Никогда лицо Лиды не выражало столько внутренней жизни, как теперь, после тревожного дня, после ночи глубоких сердечных волнений. Лёгкая синева бессонницы отделяла её глаза, влажные и полные затаённой думы. Детский румянец и детская полнота щёк несколько поблёкнули, но зато тем осмысленнее смотрел слегка запёкшийся ротик Лиды. Вся фигура Лиды дышала соблазном и страстью, как никогда ещё не видел её бедный юноша.

— Вы позволили мне прийти к вам в последний раз, Лидия Николаевна, — начал Нарежный, не спуская с Лиды изумлённых глаз. — Я оскорбил вас… Но я не желал вас оскорблять, видит Бог… Лидия Николаевна. — Лида смотрела на него молча и строго. — Я… ей-богу, я не знаю, что со мною делается, — продолжал Нарежный, с азартом размахивая руками. — Я сам себе не рад! Чёрт знает, что такое… Мне ещё никогда не приходилось так скверно, Лидия Николаевна. Даже на выпускном экзамене. Даже когда меня секли в корпусе. Не сердитесь на меня, ради Бога; стòит ли на меня сердиться, посудите сами. Ведь если бы я нарочно… Я бы и душою рад… Да что ж делать? Я и сам знаю, что нехорошо, что это неприлично, глупо, что это должно казаться вам обидным… Но, честное слово, это случилось само собою. Я сам не ожидал. Я и не подозревал ничего, когда предложил вам кататься. А тут вдруг — хлоп! этакая оказия… Вы, может быть, не поверите, а, ей-богу, я себя за волосы таскал, когда возвратился домой. Я знаю, что стòит… ведь это ещё хорошо, что вы добрая, что вы позволили мне прийти к вам оправдаться, посмотреть на вас ещё разок. Разве я могу жить без вас, не видеть вас?

Бедный юноша дрожал, как в лихорадке, стоя перед Лидою, и с самым нежным вниманием пристыл глазами к её воспалённым глазам.

— Вы хотите, чтобы я раскаялась в своей доброте, — холодно сказала Лида, чьё сердце обливалось счастьем и которой хотелось прыгнуть не шею милому юноше. — Вместо того, чтобы извиняться в неслыханной дерзости, которую вы позволили себе сделать, которую никто бы, кроме меня. не простил вам, вы вдруг осмеливаетесь повторять те же глупости.

— Нет, уж извините меня, Лидия Николаевна! — в отчаянии произнёс Нарежный, путая свои чёрные вихры. — Это бог знает, что такое! Какое же тут оскорбленье? Конечно, я не имел права делать то, что случилось вчера: в этом я сознаюсь и прошу вашего прощенья. Но ведь нельзя же до такой степени простирать свой деспотизм. Это беспощадно… это… это невыносима. Я желаю покориться вам… Но я не могу… я возмущаюсь… Чем же я виноват, что я не в силах переносить вашего вида, что меня в лихорадку бросает, в жар, в холод от ваших глазок; нынче они особенно убийственны. Затем у вас такой ротик, на который смотреть нельзя… Я вот пришёл к вам трезвый, хладнокровный, а теперь стал сумасшедшим. У меня голова кверху ногами стала… У меня искры пробегают… Вы виноваты в этом , а не не я… Вы не смеете, не должны быть такой красавицей… Потому, что вы понапрасну мучаете нас, ей-богу, вы делаете преступленье. Я… я положительно взбунтуюсь против вас. Моя гордость, моё самолюбие оскорбляются. Мы такие же люди, как и вы. Я тоже молод. Тоже не урод. Я не глупее вас, я учился больше вашего, я всё могу сделать — и железную дорогу провести, и мост построить, и дом… И вдруг вы меня обращаете в дурачка, безумца… Можете водить за собою, как собачку на верёвочке, куда хотите и сколько хотите. Кто дал вам это право на деспотизм? Это вопиющая несправедливость природы, и я громко протестую против неё!

Лида едва имела сил, чтобы удержаться от неистового взрыва хохота. Её бесконечно забавляло и бесконечно льстило её самолюбию кадетская горячность Нарежного. Но она всё-таки овладела собою, и ласково улыбнувшись, сказала ему:

— Видите, я права, что запретила вам являться ко мне. Я спасаю вашу гордость и ваше спокойствие, только, во всяком случае, не кричите так: вы разбудите maman, которая ещё отдыхает, и напугаете нашу англичанку, нервы которой очень расстроены.

— О, так вы простили меня! Я по голосу вижу, что вы меня простили, совсем простили! — с радостной улыбкой прошептал Нарежный. — Я буду шептать так тихо, что никто не услышит, кроме вас, Лидия Николаевна… кроме тебя, моя Лидочка, моя радость!

Лида не успела произнести ни слова, как уже была в объятиях Нарежного. Он почти сломал её надвое эти резким кадетским объятием и осыпал безумными поцелуями её глаза, её губы, её грудь и плечи. Лида не могла двинуться, потому что скорее лежала на руках Нарежного, чем стояла на своих ногах.

— Нет… ты обманываешь меня… ты не сердишься… ты не можешь сердиться… мой Лидок, Лидочка моя, жизнь моя! — шептал совсем угорелый Нарежный. — Разве сердятся на то, что любят? Разве любить грез: Для чего же мы молоды? Для чего красота твоя? Я был сумасшедший, я был дурак, что просил у тебя прощенья за свою любовь… Я должен носиться с нею, гордиться ею, а не таить, как краденое… Я с колокольни закричу, что люблю тебя, всем объявлю и тебе, и твоей матери, и всему свету! Пусть всё погибнет для меня, если погибнет твоя любовь… Мне ничего другого не нужно.

— Безумный! Пустите меня! Не смейте, — вырывалась испуганная Лида. — Я сама виновата, что вы оскорбляете меня второй раз. Идите прочь от меня.

Нарежный выпустил Лиду из рук и упал на колени, крепко схватив её ноги.

—Не сердись на меня, Лида! Что я сделал тебе? Как же иначе выразить тебе мою любовь? Я предлагаю тебе всего себя. Навсегда… Я знаю, мы будем счастливы. Я буду работать, у нас всё будет… Моя карьера только начинается. Я до всего дойду. Только будь со мною, Лида. Много ли нам нужно вдвоём? Ведь всё равно ты выйдешь замуж? Чем же я хуже другого? Я ей-богу не хуже твоих Протасьевых, Овчинниковых, Прохоровых. Я молодой. Со мною будет тебе веселее. Я и добрее их, Лида, гораздо добрее… У меня всё начистоту… Я не умею хитрить и притворяться, как они. А деньги у меня будут. Сколько нужно, столько и будет. Разве я не наживу, Лида? Мне обещали прибавить жалованье. Главный инженер сам говорил. У меня и квартира большая, и две лошади есть. — Он припал к ногам Лиды и страстно целовал их. — Лидочка моя, Лидочек мой, будь моею, не выходи ни за кого. Мы будем счастливы!

— Вы ребёнок, я не могу на вас сердиться, — прошептала Лида, оправляясь немного от бесцеремонных объятий. — Если бы я считала вас за взрослого человека, вам бы не прошло это даром. Но на вас я смотрю, как на повесу-кадета. Уйдите сейчас. Я слышу, maman идёт. Лучше, чтобы она не видала вас.

— Скажите мне, что вы любите меня хоть немножко, и я уйду покорный, счастливый, — умолял Нарежный, ловя руки Лиды.

Лиде было очень жалко его. Душа её просилась сказать ему что-нибудь хорошее и ласковое; но воспоминание вчерашнего вечера, как капли осеннего дождя, отрезвили её.

— Вставайте же, неисправимый шалун, — торопила она Нарежного. — Не понимаю, за что я так добра к вам. Я сама балую вас.

— Поцелуйте меня, Лида, поцелуйте меня один раз на прощанье, — страстно упрашивал Нарежный. — Разве моя любовь не стòит одного поцелуя?

Лида в нерешимости смотрела на него, ничего не отвечая. Он был так хорош с своими чёрными волосами, всклокоченными, как у ребёнка, с умоляющими глазами, полными наивной юношеской веры. Лида уже целовала его в своих тревожных мечтаниях; Лида уже близко сроднилась с ним за эту одну мучительную и сладострастную ночь. Отчего не поцеловать ей теперь? Она же звала его сердцем. Вот он пришёл. Не тень, не мысль — а сам он, живой.

Тонкие ноздри Лиды раздулись легонько, электрические искорки сверкнули в зрачках глаз, и она, зардевшись, быстро нагнула голову навстречу Нарежному.

Когда Нарежный явился в двенадцать часов ночи в клуб, где он обыкновенно составлял себе партию в преферанс, он нашёл там целую толпу. На большом столе в главной зале ужинали Овчинников, Каншин, Протасьев, чиновник в должности губернского льва и разный другой народ.

— Ба! Вот кстати! — вскрикнул Протасьев, увидя входящего Нарежного. — Юный владыка рельсов и прочая, и прочая. То-то я смотрю, скучно что-то. Никто не хохочет, никто не врёт. А это его нет… генерал-инженера нашего. Садись к нам! Бери бокал.

— Ах вы классики, классики! — сказал с сожалением Нарежный. — Не смеете отступить от шампанского. Всё в эти дудки дудите. А мне оно, ей-богу, противно. То ли дело жжёнку заварить или пунш.

— Ну, ну, садись. Пей, что дают! — вмешался Каншин. — В чужой монастырь с своими уставами не ходят. Вот когда будут открывать твою дорогу, тогда твои законы пойдут. Хочешь портером разбавить?

— Собачьи головки? Ладно. Всё не так приторно.

Нарежный присел к столу, отыскивая портер.

— Тебя будто встрепал кто? — спросил Протасьев, вглядываясь пристально в Нарежного. — Откуда это ты?

— Много будешь знать, скоро состаришься. А у тебя и без того лысина шире соборной площади, — отвечал со смехом Нарежный.

— Эге-ге-ге! Знаю, знаю, — подсмеивался Протасьев. — Хоть не таись. Мне Амалья всё вчера рассказала.

— Ну тебя совсем, с твоей Амальей, провались она! — с неудовольствием отговаривался Нарежный. — Вы-то, скажи, чего собрались тут? Что это у вас за пир?

Нарежный опрокинул себе в рот целый стакан шампанского с портером.

— А, так ты, значит, не поздравлял? Nicolas! Надо и его накачать! Пусть жениха повеличает.

— Что вы там городите, господа, какого жениха?

— Какого?! Он словно с неба сорвался. Он и правда, высоконько-таки живёт, — объяснял Протасьев Каншину. — Ты, стало быть, не знаешь новости дня?

— Да говори прямо! Вот чудак! — потребовал Каншин. — А тогда мы ещё за здоровье заставим пить. А то ведь он одним стаканчиком норовит всегда отделаться. Он всё себя за кадетика считает.

Нарежного вынудили выпить ещё стакан. Голова его, и без того сильно взволнованная, закружилась кругом.

— Кто ж жених-то, — спрашивал он. — Кого поздравлять? Вас, что ли, дядюшка?

— Да Nicolas! Неужто в самом деле не слыхал? Ей, человек, дай ещё шампанского. Похолоднее. Подают бог знает что, рвотное какое-то; говорят тебе, заморозь до иголок. Афанасий хорошо морозит. Прикажи ему, если сам не умеешь.

— А, Николай Дмитриевич! Вот как, — удивился Нарежный, у которого сердце почему-та странно сжалось. — На ком же это, Николай Дмитриевич?

— На Лиде Обуховой. Она вчера дала мне слово.

— На Лиде Обуховой! — вскочил Нарежный, словно его ошпарили кипятком. — Что за враньё! Нынче, кажется, не первое апреля.

— Вот не верит человек! Не шутя, на Лиде! — убеждал его Каншин. — А что, голубчик? Видно, перехватили лакомый кусочек?

— Господа, вы шутите? — спросил Нарежный, мрачно хмурясь. — Во всяком случае, вы выбрали очень неудачную тему. Лида никогда не могла дать слово Овчинникову, это ясно.

Все с изумлением переглянулись друг с другом. От соседних столов подходила, будто невзначай, праздная публика.

— Послушайте, господин Нарежный, обо мне вы можете говорить, как вам угодно, но я просил бы вас не упоминать имени Лидии Николаевны, тем менее в такой фамильярной форме. Здесь клуб, и все мы, не исключая вас, выпили несколько лишнее. Я бы не желал, чтоб имя моей невесты…

— Его невесты! — расхохотался совершенно опьяневший Нарежный. — Желал бы я слышать, что бы ответила Лида Обухова на предложение такого жениха!

— Послушай, Нарежный! Оставь, ты совсем пьян! Эх, какой ты придира, в самом деле, — успокоивал его Демид Петрович. — С тобой нельзя и связаться. Ну чего ты пристаёшь к человеку с дерзостями? Трогал он, что ли, тебя?

— Да нет, господа, вы послушайте, что он говорит, — хохотал Нарежный, указывая пальцем на Овчинникова. — Он говорит, что Лида его невеста, что она слово ему дала. Ну посудите сами! Мы все знаем Лиду; может-таки она выйти замуж за Овчинникова?

— Я прошу вас быть осторожнее в выражениях, господин Нарежный, — остановил его Овчинников, побледнев от гнева. — Мы пригласили вас, как приличного человека, выпить с нами стакан вина. но мы вовсе не желаем выслушивать ваши пьяные бредни. Поэтому не угодно ли вам оставить наш стол. Я здесь старшина и имею право потребовать этого.

— Я сам себе старшина! — горячился Нарежный. — Я не говорю вам никаких дерзостей, но я утверждаю, что вы лжёте, что вы недостойный хвастун, если осмелитесь повторить, будто Лида Обухова дала вам слово выйти за вас замуж!

— Господа, успокойтесь! Мы здесь в клубе, не у себя дома. Мы может окончить этот разговор в более удобном месте, — останавливал Протасьев. — Пожалуйста, брось его, Nicolas. Ты видишь, он опьянел. Перестань, Нарежный, прошу тебя, не приставай. Ну какое тебе дело?

— Мне нет никакого дела! А я считаю себя обязанным защищать честь девушки, с которой я знаком, и которую я глубоко уважаю. Она никогда не унизится до того, чтобы выйти за идио…

— Константин Ильич, ради бога, перестань! Ну что ж это в самом деле. Ведь здесь не трактир. Ты доходишь бог знает до чего, — уговаривал его Протасьев и человека два приятелей. — Поедем с нами прокатиться. Ты освежишься немного.

— Мало ли богатых уродов, — упрямо кричал Нарежный, вырываясь из их рук. — Я не позволю всякой сволочи хвастаться Лидой!

— Да тише ты, не кричи! Ведь это скандал. Ведь ты чёрт знает как компрометируешь девушку, — обступали кругом расходившегося Нарежного.

— Я не буду вам ничего отвечать сегодня, потому что вы пьяны, — дрожащим голосом говорил Овчинников, шумно вставая с своего места. — Но это так не кончится! Если вы не уедете сейчас отсюда, я пошлю за полициею и прикажу вас вывести. Вы производите буйство в публичном месте и в нетрезвом виде.

— Лида никогда не выйдет за него! Я ему сорву его дурацкий нос, если он осмелится повторить клевету, — кричал на весь клуб Нарежный. уводимый на улицу толпой знакомых. — Она плюёт на его миллионы. А я на него плюю. Пусть он стреляется со мною.

Нарежного насилу увели и усадили в сани Протасьева.

На другое утро всё праздное население Крутогорска, называвшееся «обществом», было бесконечно утешено появлением на очереди дня клубного скандала. Интерес был тем острее, что главною героинею этого скандала была Лида. Барыни и барышни трепетали от радости, что могут, не нарушая свойственной им скромности, представить убедительные доказательства своих давнишних подозрений. Нарежный, разумеется. не осмелился публично называть m-lle Обухову Лидою и делать дерзости её жениху, если бы не имел на это каких-нибудь прав, прав, положим, таинственных, но тем не менее несомненных. Да и можно ли ожидать чего-нибудь другого от пустой кокетки, которая вешается на шею всякому мужчине и в то же время бесстыдно продаёт себя богатому и глупому уроду? M-me Каншина была особенно неистощима на философские максимы относительно брака и сердечных влечений. Хотя весь Крутогорск был почему-то убеждён, что г-жа Каншина ловила для своей Агаты разом троих женихов с тугими карманами, самых сомнительных качеств, однако теперь оказалось, что она, напротив того, совершенно не понимала, как можно до такой степени увлекаться богатством, забыв главное — счастие своих дочерей? M-me Каншина, конечно, любит Овчинникова, как родственника, но, между нами будь сказано, она просто не могла бы представить себе этого разложившегося идиота мужем Зои, Агаты или Евы, — особенно Агаты, этого последнего и любимого её цветка. Родственная любовь не ослепляет её. как не ослепляют миллионы Овчинникова. Нет, в этом отношении m-me Каншина никогда не рискует сделать ошибку. Конечно, они не так богаты, как Овчинников, но они довольны тем, что Господь послал им. Зоя, Ева и Агата воспитаны так, что ищут прежде всего человека, и считают богатство делом второстепенным. Они сами представляют своего рода нравственный и умственный капитал, который дороже денег. Может быть, эти взгляды и ошибочны, может быть, они идут в разлад с современными потребностями света, но, по крайней мере, она, m-me Каншина, считала долгом своей совести постоянно внушать эти взгляды своим дочерям. Что касается Лиды Обуховой, то г-жа Каншина из расположения к её матери, этой недалёкой. но доброй старушке, не позволяла себе высказывать то, что она давно знает. в чём успела убедиться задолго до переезда их в Крутогорск. Нарежный тут ни при чём. Нарежный мальчишка, каких найдётся тысячи. Не Нарежный, так другой. Разницы мало. Если бы спросить её, г-жу Каншину, то она могла бы рассказать о деревенских увеселениях этой крутогорской львицы, которые были несколько поинтереснее. Но конечно, это не в её правилах, и она предоставляет обожателям Лиды увлекаться своими иллюзиями сколько душе угодно. Он очень жалеет, что её супруг, из родственного участия, способствовал этому делу; но сама она, г-жа Каншина, давно умыла руки, и совесть её чиста.

Перезревшая Нина, всегда открыто восстававшая против культа Лиды Обуховой, подхватила давно желанную, давно томительно выжидаемую новость с ещё большею страстностью, чем г-жа Каншина. Нина видела в Лиде не только молоденькую и не только красавицу, от которой с ума сходила вся молодёжь, но ещё и соперницу по остроумию. Остроумничанье было последним фортом, куда укрылись с широкого поля светской брани утомлённые нескончаемыми походами, эволюциями, неудачными сшибками и проигранными генеральными сражениями оскудевшие силы тридцатипятилетней девицы после того, как один за одним были разрушены беспощадным временем неподвижные передовые редуты её смазливости и молодого одушевления. Лида осмелилась обозвать Нину в присутствии целого хора кавалеров «крутогорскою весталкою», а Ева Каншина сама передавала ей, как за ужином с графом Ховеном, Протасьевым и Нарежным, в последний маскарад, Лидочка несколько раз называла её «преподобною матерью Ниной» среди гомерического хохота собеседников. Даже и в глаза Лидочка не раз величала её Ниною Харитоновной, с оскорбительной злонамеренностью соединяя вместе эти два неудобосоединимые имени. Поэтому Нина энергически приступила ко вторичному дополнительному изданию всех сплетен, ходивших об Лиде, и к деятельному сбыту их крутогорской публике. По новой редакции оказалось, что сам Нарежный хвастался своими отношениями к Лиде и что он увозил её ночью на санях за город. Нина могла назвать даже свидетелей, которые встречали их вместе, и если не делает этого, то единственно потому, что не желает компрометировать девушки, какова бы она ни была и как бы нагло ни поступала она относительно Нины. Смешно было Нине при её развитии равняться с пустою девчонкой, у которой в голове ходит ветер, а в сердце нет ни одного нравственного правила. Нина только ручается за одно, что, несмотря на распространённые слухи, свадьба Лиды с Овчинниковым не будет отложена на несколько месяцев; не будет потому, что не может быть отложена. При всей ветрености своей Лида настолько сообразительна, чтобы не допустить себя до нового, уже непоправимого скандала. Нина не считает себя вправе объяснять всем и каждому причину своих предположений… так как это касается чести посторонней девушки. Не в её моральных принципах допускать подобное посягательство на права другого. Но она твёрдо стоит на одном, что свадьба будет ускорена как только можно, что Лиде совершенно необходимо торопиться свадьбою.

Никогда во всю зиму не было в Крутогорске такого визитного волнения, как в это утро. Постороннему могло показаться, что наступило Рождество или Светлый праздник. Замечательно, что в это утро у всех явились самые неустранимые побуждения совершить такие визиты, которые иначе были бы отложены неизвестно докуда. Синяя карета Каншиных на белых лошадях просто реяла по улицам. Протасьев, который вместе с полковым адъютантом тоже шнырял из дома в дом, стараясь уладить столкновение Овчинникова с Нарежным, с досадой натыкался на всяком шагу на этих знакомых белых лошадей.

— Ну, поднялась теперь эта «обер-супер-кригс-сплетница», — пробормотал он сквозь зубы. — Из своего министерства теперь не скоро выпустит.

— Да и баба! — прибавил адъютант, качнув удивлённо каскою. — Чисто прорванное решето! Так и льёт, так и льёт!

Протасьев не уладил ничего. С самого раннего утра, когда Овчинников был ещё в постели, у него собрались на военный совет Демид Петрович, Протасьев, драгунский адъютант и ещё некоторые друзья. Только один адъютант стоял за необходимость дуэли, да и то не очень твёрдо. Дядюшка же и Протасьев били руками и ногами против. Дядюшка уверял, что это дело семейное, в кружке товарищей, что все были подпивши и что сам Овчинников наговорил Нарежному, пожалуй, ещё больше дерзостей. Овчинников обнаружил очевидную наклонность присоединиться к мнению друзей, и если не решался сделать это открыто, то единственно вследствие бестактной откровенности адъютанта, которого дёрнуло сказать, будто дело идёт о чести Лиды, а не о чести Овчинникова, и что поэтому он вряд ли вправе извинить Нарежного. Решено было прежде всего убедить Нарежного извиниться перед Овчинниковым в присутствии участников обеда. Но Нарежный об этом и слышать не хотел и наговорил Протасьеву таких вещей про Овчинникова, что тот даже не решился передать их по адресу. Тогда Демид Петрович, боявшийся дуэли, как бог знает чего, предложил довольно лукавую штуку — извиниться не перед Овчинниковым, который-де, в сущности, не может считать себя оскорблённым враньём подпившего приятеля, а перед Лидою. Ясно, что Нарежный не мог отказаться от такого извинения, и опасное дело уладилось бы в полчаса. Полковой адъютант молча хмурился и кусал бакенбарды, однако не возражал ничего, но зато сам Овчинников пришёл в неожиданный азарт, когда сообразил, что он уполномочит Нарежного иметь с Лидой свидание. Демид Петрович насилу уломал его, обещавши присутствовать при этом извинении в качестве посредника. Но только что разъехались друзья Овчинникова с тем, чтобы отвезти и Нарежному этот ультиматум, как неистово зазвенел звонок, и лакей доложил Овчинникову о приезде Нарежного.

У Овчинникова сделалось жарко на сердце от внезапного прилива радости. Он никак не ожидал, чтобы такая забубённая голова, как Нарежный, так скоро пошёл на мировую и ещё сам бы приехал к нему, очевидно, с извинением. Овчинников не спал всю ночь, тревожно обдумывая все безысходные ужасы предстоящей развязки. Только что занялась для него заря будущего счастия, только что получил он надежду принять в свои объятия драгоценный цветок, на который любовались тысячи, не смея дотронуться до него, не смея мечтать о нём — и вдруг всё задёрнулось чёрным флёром. Пистолеты, убийство, ссылка в Сибирь — всё это мерещилось его напуганной фантазии в нераспутываемой комбинации, и слабая голова, не привыкшая ни к какой борьбе с судьбою, отказывалась мыслить за себя. Овчинников чувствовал, что он ничего не выдумает, ничего не в состоянии отстранить, и с болезненным щемлением сердца отдавался течению событий. Может быть, другие помогут, спасут его.

Утром, когда друзья сидели вокруг постели, ему казалось, что они собрались на его похороны, что сам он в последний раз видит вокруг себя всю эту роскошную обстановку и весь нежащий комфорт своей праздной жизни. Он едва нашёл в себе силы, чтобы не расхныкаться, как маленький ребёнок. Если бы приехал один дядя или один Протасьев, он бы непременно расхныкался. Он желал плакать, думая, что слёзы перестанут давить его сердце. Но адъютант с суровым видом и военною точкою зрения невольно удержал его от этого бабьего утешения.

Овчинников выскочил в гостиную с горячим желанием сделать всё возможное, чтобы облегчить Нарежному тяжёлую минуту извинения; у него мелькнула даже мысль прямо броситься к нему и протянуть руку, но он сейчас же одумался, найдя, что будет приличнее притвориться глубоко оскорблённым и поддержать своё достоинство холодною сдержанностью приёмов. «Уж если явился ко мне, так, наверное, струсил. Не мешает выдержать его несколько минут. Эти господа храбрятся, пока не пройдёт горячка», — подумал он.

Нарежный стоял посреди гостиной, вытянувшись во весь рост, в застёгнутом сюртуке, бледный и серьёзный, с волосами, всклокоченными высоко вверх a la Фра-Дьяволо. Чёрные глаза его зловеще сверкали. Он быстро подошёл к Овчинникову, как только тот появился в дверях, и сказал ему отрывисто:

— Господин Овчинников, между нами вчера было недоразумение. Я очень досадую на это. Если бы я знал…

— Да. Вы слишком погорячились, — с расплывшеюся улыбкою отвечал ему Овчинников. — Мы все были вчера немного dans les vignes du seigneur… Мне это тем неприятнее, что я всегда чувствовал к вам…

— Позвольте, не в этом дело! — резко перебил Нарежный. — Я досадую не на то, что сказал вам. Вовсе нет. То, что я сказал, я всегда готов повторить при ком угодно. Я досадую, что не знал вчера о вашей помолвке! Я думал, что вы хвастаетесь. В этом прошу вас извинить меня. Я ошибся.

— Я охотно извиняю вас, Нарежный. Мы с вами всегда были приятелями, — начал было Овчинников, но Нарежный тотчас перебил его, хмурясь и ероша волосы:

— Вот что, господин Овчинников. Я человек откровенный и всегда готов осознать свою ошибку. Но не думайте, чтобы я явился к сам только с извинением. У меня есть к вам серьёзное дело. Можно нам на несколько минут в кабинет?

Они вошли и притворили двери. Овчинников с тревожным чувством подозрения молча смотрел на возбуждённое лицо инженера. Тот шумно опрокинулся в кресло и долго ерошил рукою волосы, метая искромётные взгляды в пустоту.

— Вы женитесь на Лиде Обуховой? Она дала вам слово? — спросил он наконец.

— Да, да… женюсь… Она дала мне слово… Я ж говорил вам вчера, — нерешительно проговорил Овчинников, не понимавший, с какою целью Нарежный опять заводит неприятный ему разговор.

— Вчера я не верил, нынче я убедился, что вы говорили правду. — со вздохом сообщил Нарежный.

— Я всегда говорю правду, и жалею, что вам это не было известно, — заметил Овчинников.

— Лида дала вам слово, это так, — говорил между тем Нарежный, немилосердно теребя свой чуб и не обращая внимания на возражение Овчинникова. — Но Лида вас не любит, я должен сказать вам это. Её продаёт вам мать. Лида может сделаться вашею женою, но любить вас никогда не может, никогда! Она любит другого.

— Господин Нарежный! — вскочил вне себя Овчинников. — Вчера вам угодно было оскорблять меня в клубе, теперь вы приехали продолжать ваши оскорбления в моём собственном доме. Я не потерплю этого! Я прошу вас сейчас же оставить мой кабинет, или я позвоню людей. Я был вправе ожидать от вас извинений, и вдруг вместо всяких извинений…

— Послушайте, господин Овчинников, — мрачно хмурился Нарежный, — пожалуйста, не давайте себе труда стращать меня. Предупреждаю вас, я не боюсь никого и ничего. В моём теперешнем настроении духа я готов сам искать скандала. Но будете ли вы этим довольны, не знаю. Не лучше ли вам кончить мирно? Ведь никто нас не слышит. Уступите мне Лиду, откажитесь от неё. Вот зачем приехал я к вам.

— Вы сумасшедший! Вы налезаете на дерзости, на сцены! Я прекращаю с вами всякий разговор и прошу вас немедленно оставить меня! — в бессильном негодовании кипятился Овчинников, которому смутно мерещилась вчерашняя тяжёлая перспектива.

— Лида любит меня, объявляю вам! — вскрикнул Нарежный. вскакивая с кресла. — Я люблю её и не отдам её никому. Я отниму Лиду у вас из-под венца, если её повезут под венец; я вырву Лиду из вашей спальни, если вы сделаете её своей женой. Вы женитесь насилием, вы соблазнили её гнусную мать своим богатством, а против насилия всякое насилие законно. Отдавайте волею, всё равно я возьму её. Если вы честный человек, вы не осмелитесь жениться на ней. Лида ещё ничего не понимает, но вы должны понимать. Разве ей нужен такой муж? Разве не подло жениться на такой чистой и прелестной девушке такому, как вы?

— Вон! — закричал Овчинников, побелев, как мел, и забыв все свои страхи. — Афанасий! Люди!

Он звонил, что было силы, в колокольчик, отшатнувшись из предосторожности за большое кресло.

— Вы подлец, вы вор! — говорил ему Нарежный, уже схватившись за ручку двери. — Если бы мне было не отвратительно прикоснуться к вам, я бы опозорил вас при ваших лакеях. Но с вас довольно и этого… Вот вам! — Он неожиданным движением вырвал из руки Овчинникова потухшую сигару и швырнул её прямо ему в лицо. — Стреляться завтра! Если вы струсите, я дам вам пощёчину в клубе! — прошептал Нарежный, который дрожал теперь всем телом и не знал, чем бы ещё оскорбить ненавистного человека. — Один из нас должен умереть, помните это. Выбора нет.

Он сильно оттолкнул оторопевшего камердинера, появившегося у двери, и вышел вон.

Овчинников хотел приказать что-то Афанасию, но язык не шевелился, и голова кружилась.

— Дай воды! — наконец прошептал он, опускаясь в бессилии на кресло.

Весть о дуэли Овчинникова с Нарежным пронеслась по городу почти одновременно с их ссорою. Полковой адъютант был выбран секундантом Овчинникова и уже через час после ухода Нарежного уговорился с ним выехать в тот же вечер к пустому зданию конского бега, за городским выгоном. У Овчинникова не было пистолетов и он ездил разыскивать их по всему городу, везде трубя о предстоящей дуэли. Демид Петрович пришёл в неописанный ужас, когда его потребовали к племяннику подписать наскоро составленное духовное завещание и принять необходимые документы. Он разругал его без всякой церемонии, но, убедясь, что Овчинников не посмеет отказаться от дуэли, выскочил вон, ничего не подписывая и ничего не слушая. Он велел гнать лошадей марш-маршем прежде всего к Татьяне Сергеевне. Татьяна Сергеевна упала в обморок при первом слове о дуэли. Лида разрыдалась. Демид Петрович насилу мог уговорить их сейчас же вместе с ним ехать к губернатору, который, по его словам, один мог предупредить кровопролитие. Татьяна Сергеевна в чём была бросилась в карету и заплаканная, взволнованная явилась к своему старому приятелю. Меры были приняты сейчас же. Один курьер привёз полицмейстера, другой — воинского начальника. Даны были самые грозные инструкции, и Демид Петрович заехал пообедать к Овчинникову уже с спокойным сердцем, и даже слегка подсмеиваясь, выслушал его малодушные причитания.

— Ну что ж, и поделом! Не затевай вздора! — говорил он ему вместо ободрения. — Не равняйся с каждым сорванцом. Тому ведь всё равно. Ему ли пулю в лоб всадят, он ли тебе… Что ему? Ты — совсем другое дело: у тебя большие дела, большие обязанности, ты главный представитель старого дворянского рода, почти семьянин, наконец, ведь всё-таки ты некоторым образом связан с девушкою. Тебе нельзя поступать как какому-нибудь буршу.

Как ни недалёк был Овчинников, однако и он догадался по внезапно успокоившему тону дяди, что тот как-нибудь уладил дело. Овчинников желал этого всей душой и в последние часы даже сильнейшим образом рассчитывал на это. Но он боялся, чтобы дядя как-нибудь не оборвался в расчётах, и чтобы завтра не пришлось бы приступить к этому же при гораздо худших условиях. Демид Петрович вызвался провожать племянника на конский бег и дорогою сообщил ему, что он не допустит безумного кровопролития и уже принял свои меры. Когда Овчинников подъехал к зданию бега, он ещё издали заметил толпу и шум. Полицмейстер с несколькими жандармами и посторонними свидетелями арестовал Нарежного и его секунданта.

— Ну, видишь? Куда ж тут ехать? — объяснил, улыбаясь, Каншин. — Прикажи поворачивать домой. А то чего доброго и нас с тобой арестуют. Пускай теперь дожидается тебя на гауптвахте!

Он мигнул кучеру, и санки быстро повернулись опять на лёд.

Горько и неутешно плакала Лида, припав лицом к подушкам постели, когда узнала, чем кончилась дуэль. Нарежный семь дней просидел на гауптвахте, ожидая ответа своего начальства, которому была послана телеграмма от губернатора. Через семь дней пришёл приказ о переводе Нарежного на другую дорогу, за несколько сот вёрст от Крутогорска. Инженеры хотели сделать ему прощальный товарищеский обед, но этого обеда не допустили, а препроводили Нарежного прямо с гауптвахты в сопровождении жандарма до границы губернии, отобрав у него подписку в том, что он не возвратится самовольно в Крутогорск. Лида не могла простить себе своей ветрености. Она знала, что всему виною была одна она. Зачем она позволила Нарежному целовать себя, говорить ей о своей любви, зачем она сама поцеловала его? Она должна была прямо объявить ему, что она невеста другого, что она не хочет и не может слушать ничего более. Но когда Лида, укоряя себя, вспомнила сцены последних свиданий с Нарежным, ей представлялось, что во всей её жизни не было другой минуты такого сердечного блаженства. Каждый жест и слово молодого инженера, все черты его одушевлённого лица стояли перед нею, не стираясь, словно живые. Нет, она плохо раскаивается в своих грехах. Она готова опять, сейчас же, повторить и свои слова, и свои поцелуи. Никогда Овчинников не казался Лиде таким отвратительным, бездушным пошляком, как теперь, когда он безропотно перенёс оскорбления соперника и прибегнул к помощи начальства, чтобы спастись от дуэли. Никогда не рисовался ей в таких геройских, рыцарских красках отважный юноша, пострадавший за свою безумную любовь к ней. Если бы ещё вчера Лида спросила себя, любит ли она Нарежного, она долго бы размышляла, прежде чем пришла к решительному выводу. Но теперь в её сердце всё было кончено, всё было уяснено. Ей казалось, что она любит Нарежного долго и страстно, что они любила всегда его. Её теперь удивляло, как мало высказалась она ему, как мало наслаждалась своим счастием. Она упрекала себя в неблагодарности. в бессердечности. Она желала искупить чем только можно свою вину; ей хотелось принести жертву, рискнуть чем-нибудь важным и дорогим. У неё захватывало дух от этого опьяняющего желания, и нетерпение мучило её. Она была убеждена сердцем, что это так не кончится, что что-то готовится впереди, что Нарежный не расстанется с нею так просто и так скоро. Овчинникова она принимала с каким-то раздражительным невниманием. Она не находила в себе сил восстать против совершившегося, разрушить то. что приготовлялось так давно и что ей самой было необходимо в разных отношениях. Но она мстила своему будущему владыке каждым словом, каждым взглядом. Она радовалась его позору и его неудаче. Овчинникова не осмеливался объясниться с нею прямо касательно Нарежного, но объяснился зато довольно бесцеремонно с Татьяной Сергеевной. Бедная генеральша употребила всё своё институтское красноречие, чтобы разгладить морщины на челе будущего зятя и изгнать из его сердца мрачные подозрения. Но он не смела намекнуть Лиде об этом разговоре и умоляла Овчинникова не давать Лиде даже повода думать, что он подозревает её в чём-нибудь.

— Иначе вы всё погубите, всё, всё, мой дорогой Николай Дмитриевич! — настаивала генеральша. — У Лиды столько гордости, и она так горячится в этих случаях. Не придавайте болтовне взбалмошного мальчишки серьёзного значения. Вы знаете этих людей… Их приласкаешь из состраданья, а они бог знает что возмечтают о себе.

Раз, поздно вечером, Маша таинственно всунула в руку Лиды записку. Лида схватила её жадно, будто ждала её.

— Ух, барышня, бедовая же вы стали! — улыбнулась Маша. — То, бывало, и не знали ничего этого… Не попасть бы вам, барышня, в беду с этими записочками.

— От кого это? Кто тебе её дал, Маша? — допрашивала Лида, покраснев до белков.

— Да уж вам, барышня, лучше знать. Сунул какой-то чёрт, снеси, говорит, барышне. А я у калитки стояла. Ведь темно, не разглядишь. Большой какой-то сунул.

Лида ушла в пустую диванную, отвернулась спиною к двери и с неизъяснимым волнением распечатала крошечную записочку.

«Лида, я не могу уехать, не простившись с тобой, — написано было там. — Я возвратился с половины дороги и скрываюсь здесь. Завтра я должен ехать отсюда, может быть, навсегда. Я люблю тебя; скажи мне, что и ты меня любишь, и тогда я уеду счастлив. Я буду ждать завтра от одиннадцати утра до двух часов в той самой галерее на конских бегах, где меня арестовали. Твой приезд будет ответом, да или нет. Твой на всю жизнь. К.Н.»

У Лиды тряслись руки, когда она прятала на грудь эту маленькую записочку. Разгоревшееся лицо её проступило теплотою и нежностью. которых никто не видал на этом лице. Она ещё прежде простилась с матерью и тотчас легла в постель, безмолвная, серьёзная, вся светящаяся чем-то хорошим. Всю ночь она грезила сладкими грёзами, ежеминутно просыпаясь, путая сон с действительностью. Никогда Лида не чувствовала в себе такого прилива доброты, мягкости и чистоты помыслов, как в это утро. Записочка ночевала с нею под подушкой, и она сотню раз осыпала её горячими поцелуями. Она спрятала её опять на грудь, и Маша не могла надивиться, что это напало на барышню: тихая, ласковая стала, слова капризного ей не сказала, и всё словно сама себе улыбается.

Лида долго думала, как поехать на конский бег. Ехать она решилась твёрдо, что бы ни вышло из этого. Но одной было невозможно; на извозчика Лида боялась сесть, а свой кучер узнает то, чего не нужно было никому знать. Сначала Лида остановилась на графе Ховене: он так скромен и так любезен к ней; но, подумав, Лида даже с некоторым испугом оттолкнула от себя эту мысль. «Нет, из них, из здешних, никому нельзя, и думать нечего, « — говорила она решительно сама себе, не давая себе ясного отчёта, почему нельзя.

Она вспомнила о Суровцове, и что-то словно зажглось в её голове. «Да, попрошу его. Если он откажется, никто не сделает». Лида торопливо подошла к столу и набросала несколько слов Суровцову. Вот какие были эти слова:

«Анатолий Николаевич, вы считаете меня гадкою, но всё-таки немножко любите меня. Мне нужна ваша услуга, которой не может сделать никто другой. Кроме вас, я не знаю людей вполне честных. Скромность тут необходима, а я могу надеяться только на вашу. Мы с вами ссорились так недавно, и эта записка, конечно, удивит вас. Но я знаю, что была виновата только я; я знаю ещё, что вы всегда простите меня. Подъезжайте на извозчике, который вас не знает, ровно в двенадцать часов к m-me Адель; я там буду примерять платье и выйду к вам. Л.О.»

Суровцов прочитал, подумал, покачал головою и улыбнулся. Он всё слышал и всё понял. «Ехать или нет? Конечно, ехать; девушка обращается ко мне с просьбою, я обязан исполнить её. Хорошо ли, дурно ли делает она. — это дело её совести. Она не открывает мне своих намерений, она только просит провожатого. Как отказать ей?» В Суровцове шевелилась даже надежда, что это к лучшему, что случай может помочь ему спасти Лиду. В назначенный час Суровцов подъехал к подъезду модистки. Лида ждала его, совсем одетая, густо укутанная синей вуалью. Он молча приподнял шляпу, она молча прыгнула в сани.

Извозчик остановился у задней стены галереи за конским бегом. но Лида сидела неподвижно.

— Помочь вам выйти? — спросил Суровцов, удивлённо оборачиваясь к Лиде.

Он не мог видеть, какою бледностью покрылось под вуалью лицо Лиды и как дрожали её руки в куньей муфте.

— Нет, я сама… Куда ж идти? — прошептала она не своим голосом.

— Это галерея конского бега, вы, кажется, её называли… вон дверочка! — сказал Суровцов.

Лида слезла с саней и нерешительным шагом, спотыкаясь в сугробах снега, пошла к тесовой дверце. Сердце её стучало, и руки тряслись.

— Я сейчас вернусь, не отъезжайте! — смущённо сказала она, остановившись у этой дверочки и не глядя на Суровцова. Она простояла ещё секунду, опустив голову и стараясь успокоить волнение; потом порывисто вошла в галерею.

Опытный извозчик не оглядывался на барышню, а сосредоточенно окрикивал нетерпеливо переступавшую пристяжную. Суровцов тоже смотрел в сторону.

Нарежный стоял, почти спрятавшись, в углу холодной пустынной постройки, мрачно завернувшись в бобровый воротник, в позе Чайльд-Гарольда, покидающего отчизну. Увидя Лиду, он рванулся к ней с неистовою стремительностью кадета.

— Лида… Ты пришла ко мне… Так ты моя! Ты моя! — кричал он, пытаясь обнять Лиду.

Но Лида остановила его строже, чем когда-нибудь, и отшатнулась к двери.

— Не трогайте меня, или я уйду сейчас же! — сказала она твёрдо.

Настроение её духа сильно изменилось после вчерашней ночи. Тревоги приготовления и хитрости, которыми она должна была замаскировать свою поездку за город, отрезвили её совершенно. Участие в её тайне Суровцова, человека, ей мало близкого, теперь её бесконечно злило и казалось непростительною глупостью. Мысли Лиды были заняты гораздо более тем, что думает о ней Суровцов, и не встретится ли мать, и не заметит ли её кто-нибудь из знакомых, чем ожиданием свидания. Собственная решимость представлялась теперь Лиде детскою необдуманностью и пустым увлечением, которое нужно было прекратить как можно скорее. Леденящий сырой холод пустой тесовой галереи, в которой безотрадно гулял ветер, тоже не манил к излияниям сердца и не настраивал на негу чувств.

— Я явился за тобою, Лида; видишь, я скрываюсь, как вор, — горячился между тем Нарежный. — Уедем от них, обвенчаемся в какой-нибудь деревушке… Клянусь тебе, мы будем счастливы, я буду работать за пятерых! Я далеко пойду, поверь мне, Лида… я… я…

— Выслушайте меня, Нарежный, — сказала Лида, почти не глядя на юношу. — Я исполнила вашу просьбу, приехала проститься с вами. Вы должны понять, что больше я ничего не могла и не хочу сделать. Дело кончено, и если вы действительно любите меня, вы не должны безумствовать. Я выхожу замуж за Овчинникова. Но вас… я всегда буду считать вас своим другом.

Она протянула ему руку, которую Нарежный почти выдернул у неё и покрывал поцелуями, несмотря на перчатку.

— Ах, так вы гоните меня! Вы отнимаете от меня всякую надежду! — в отчаянии бормотал он. — Если так, я брошусь под первый локомотив, который увижу! Какой смысл жить после этого? Жить без тебя… навеки без тебя!

— Отчего навеки? — смущённо прошептала Лида. — Разве вы не приедете сюда, когда всё успокоится? Я буду всегда вашим другом… всегда… Я хочу вас видеть… когда выйду замуж.

— О! Я не вынесу этого! — кричал Нарежный. — Видеть тебя женою своего врага… отнятою у меня… Нет, лучше умереть один раз!

— Не сумасбродствуйте! Бог даст, всё окончится лучше, чем вы ожидаете. Может быть, мы будем ещё счастливы, — тем же смущённым шёпотом остановила его Лида. — Вы ребёнок, вы всегда делаете глупости. Слушайте лучше меня.

— Скажи мне хоть одно слово в утешение, Лида, и я удалюсь покорностью, — говорил Нарежный. — Скажи, что ты любишь меня. Мне и этого будет довольно на всю жизнь. Но уехать от тебя и не знать даже этого… о, это выше моих сил!

— Да… я люблю вас, — ещё тише произнесла Лида, вся покраснев и опустив голову. — Прощайте, мне нельзя… я не могу больше…

Нарежный напрасно силился удержать её.

— Один, только один поцелуй на прощанье! — умолял он.

Лида с пугливой быстротой поцеловала его в губы и, задёрнув вуаль, бросилась к двери.

— Я буду писать тебе, Лида! Дай мне эту отраду! — просил Нарежный, следуя за нею и всё ещё не выпуская её руки.

— Хорошо, пишите… На имя вашего товарища… Он передаст мне.

Загрузка...