Владелице Бондавара в то время действительно было пятьдесят восемь лет, как утверждал Иван. Мы не думаем оскорблять ее, выбалтывая с бестактностью переписчиков населения тайну, касаться которой, если речь идет о других дамах, можно лишь с опаской.
Графиня Теуделинда давно отреклась от света. Собственно говоря, она никогда в нем и не жила.
До четырнадцати лет — после смерти матери-княгини — она воспитывалась в доме своего отца. Гувернантка была красива, князь — стар, и маленькая графиня (лишь первенец имеет право носить княжеский титул, остальные члены семьи удостаиваются только графского) не могла больше оставаться в отчем доме. Ее отправили в монастырь.
Однако, прежде чем это произошло, девушку обручили с единственным сыном маркиза де Каломирано маркизом дон Антонио ди Падуа, которому исполнилось в то время восемнадцать лет.
Отцы договорились, что когда дону Антонио станет двадцать четыре, а Теуделинде двадцать, девушку возьмут из монастыря, и молодые люди заключат священные узы брака.
Теуделинда провела шесть лет в этом безупречном заведении, после чего ее привезли домой, чтобы выдать замуж.
Но, о ужас! Когда она увидела жениха, она вскрикнула и убежала. Это не тот, с кем ее обручили! Ведь у этого усы! (Разумеется, ведь он был гусарским офицером.) Ребенком, живя в отчем доме, она никогда не видела усатых мужчин. Вельможи, иностранные послы, высокие гости, даже лакеи и кучера — все ходили с гладко выбритыми лицами; в монастыре она тоже встречала только бритых исповедников. А теперь перед ней вдруг предстал усатый мужчина, претендующий на то, чтобы на ней жениться.
Невыносимая мысль!
Усы и бороду носили только святые и пророки. Но одних усов, без бороды — взгляните хотя бы на картины, изображающие путь на Голгофу, — вы ни у кого не найдете, кроме как у помощников палача Понтия Пилата. На всех картинах, запечатлевших страсти господни, они изображены с усами, но без бороды.
Святых с усатыми и бородатыми ликами еще можно благоговейно чтить, но только представьте себе: вдруг какому-нибудь художнику пришла бы кощунственная идея изобразить нашего господа, Иисуса-спасителя, убрав с его лица бороду и оставив лишь усы! При одном взгляде на такой лик у каждого молитва тотчас замерла бы на устах. Графиня Теуделинда и слышать больше не хотела о браке; она не станет женой помощника палача Понтия Пилата. Молодые люди вернули друг другу кольца, и обручение было расторгнуто.
Вполне естественно, что графиня избегала и светских развлечений, ее нельзя было уговорить поехать на бал, в театр. Это были арены греховных и фривольных развлечений.
Но все же она не решилась надеть монашеский плат, а, напротив, предъявила весьма высокие требования к свету. Она желала, чтобы свет переменился и стал таким, как ей хочется. Графиня требовала, чтобы свет предоставил ей идеал мужчины, каким она себе его мыслила: он должен обладать гладким лицом, чистой душой, звонким голосом, должен быть нежным, послушным, верным, не пить, не курить, не играть в карты, не спорить, быть чувствительным, остроумным, терпеливым, любезным, кротким, мечтательным, быть домоседом, благочестивым, религиозным, целомудренным; кроме того, он должен блюсти все праздники, быть умным, начитанным, всезнающим, знаменитым, высокопоставленным, всеми уважаемым, лояльным, храбрым и богатым, иметь титулы и ордена; всеми этими прекрасными свойствами и качествами, возможно, где-то кто-то и обладает, но найти подобный идеал весьма трудно.
На поиски его графиня Теуделинда потратила свои лучшие годы. И чем дальше, тем требовательнее она становилась, а чем больше возрастали ее требования, тем меньше находила она портретов, которые бы соответствовали приготовленной для них раме.
Старшему брату графини князю Густаву принадлежит высказывание, лучше всего характеризующее душевное состояние графини.
«Мы вряд ли найдем мужа для моей сестры Теуделинды, пока Вселенский собор не упразднит целибат».
Так и не нашли.
Графине перевалило за тридцать, и она очутилась в довольно плачевном положении: предъявляла к свету претензии, принять его таким, каков он есть, не желала, но и решиться на монастырское отречение тоже не могла.
Старый князь умер, оставив графине Теуделинде в пожизненное пользование бондаварское поместье вместе с древним замком. Вот уже много лет графиня со своими разбитыми иллюзиями укрывалась здесь от мира. Брат, который был лишь юридическим владельцем поместья, не имел права, покуда графиня жива, вмешиваться в то, что она там делала.
В бондаварском одиночестве, на свободе ненависть графини Теуделинды к усам и бороде расцвела пышным цветом.
Носители подобной растительности не должны были попадать в поле ее зрения.
Позднее «a minori ad majus»[17] вслед за усами из замка был изгнан и весь мужской пол вообще. Возле себя она не терпела никого, только женскую челядь. Повариха, садовница, судомойка, истопница, горничная, камеристка, портниха — все были девицы; о замужестве, служа у нее, даже думать было нельзя, а если у кого и появилась бы подобная запретная склонность, отступница тотчас могла убираться прочь из поместья. Даже в кучерах у графини ходила женщина — она, правда, принадлежала к разряду вдов, но в виде исключения была допущена ко двору. Ей одной — также в виде исключения — было разрешено — поскольку в женской одежде сидеть на козлах неприлично — к длинной кучерской бекеше надевать мужскую шляпу и некий предмет туалета, название которого, произнесенное вслух, заставляет английских леди вскрикивать: «Шокинг!» — и терять сознание; предмет сей древние римляне не носили, а шотландцы до сих пор не носят, и именно в годы, когда происходила эта история, в нашей доброй Венгрии он играл важную роль, будучи основным признаком и явным символом верности конституции или склонности к компромиссу, в зависимости от того, носили ли невыразимый предмет одежды поверх сапог или засовывали его внутрь голенищ.
Одним словом, вдове Эржик, единственной во всем замке, было позволено носить эту штуку. Вдова Эржик имела также право пить вино и курить, что она и делала.
Служила еще у графини компаньонка, барышня Эмеренция, которая являлась идеальным дополнением графини. Графиня была высокой, сухощавой, с тонкими чертами лица, белой кожей, почти прозрачным носом. Губы у нее были неестественно красного цвета и по форме напоминали безукоризненно вырезанный лук, — когда-то, вероятно, они были красивы. Фигура у нее была худая, поникшая, сгорбленная, ресницы блеклые. Долгие годы привычного жеманства сделали ее лицо как бы состоящим из двух половинок, причем у каждой имелось свое выражение и, впрочем, это уже невежливость фотографа, даже свои морщины. Волосы она и сейчас завивала так же, как во времена свадьбы Каролины Пиа, и, если ее прическа продержится еще несколько лет, она снова войдет в моду; все ее платья были прилегающими тоже по моде той эпохи, она не терпела кринолинов, подкладных подушечек на бедрах, воланов, накрахмаленных и прочих пышных нижних юбок. Руки у нее были тонкие, прозрачные, дрожащие: она не могла даже книгу ножом разрезать. Графиня была нервным чувствительным созданием: от малейшего шума вздрагивала, ее били судороги, она начинала трястись. Графиня испытывала непонятную антипатию к некоторым предметам, животным, запахам, движениям, блюдам, прикосновениям; при виде кошки падала в обморок, когда видела цветок телесного цвета, вся кровь в ней закипала: она ощущала вкус чистого серебра, поэтому ей подавались только позолоченные ложки; стоило кому-нибудь положить ногу на ногу, как она прогоняла его прочь; не садилась к столу, если нож, вилка или ложка лежали крест-накрест, а когда замечала на ком-нибудь из своей женской прислуги что-либо из бархата, у нее начинался нервный тик от мысли, что вдруг она случайно дотронется до этой ужасно мягкой, но липнущей к рукам, электрической, омерзительной, бесовской ткани!
Просто счастье, что хоть ночью она не беспокоила свою челядь нервическими причудами, так как закрывалась во внутренних покоях и до утра, даже случись в доме пожар, ни за что не открыла бы дверь.
Барышня Эмеренция, которая, как мы говорили, была идеальным дополнением графини, прежде всего обладала всем, отсутствующим у графини. Компаньонка была низенькой, круглой, толстой, с тугим, располневшим, сильно набеленным — чтобы походить на графиню — лицом. Нос у нее был курносый, и втайне она обожала нюхательный табак. Одевалась она и причесывалась так же, как и графиня, но о ее туалетах, обтягивавших фигуру, нельзя говорить без улыбки. И в довершение всего она была такой же нервной, как графиня. Руки ее были так же слабы, она тоже не могла разрезать книгу, глаза были так же чувствительны к дневному свету, антипатии так же многочисленны, и она так же была подвержена всевозможным обморокам и конвульсиям, как графиня. В этом отношении она даже превосходила графиню, ибо как только видела, что сейчас произойдет что-то такое, что напугает и ужаснет хозяйку, Эмеренция опережала ее и на минуту раньше начинала испуганно дрожать, потом ее охватывало нервное оцепенение; она, по крайней мере, на минуту дольше, чем графиня, умела икать, и, если та падала в обморок на одну кушетку, компаньонка теряла сознание и растягивалась на другой; так они и лежали друг против друга, пока наконец графиня первая не приходила в себя.
А вот сон у барышни Эмеренции был глубоким; ее спальня помещалась в третьей от графини комнате, но спала она так крепко, что Теуделинда могла оборвать все шнурки от звонков, так и не дождавшись Эмеренции.
Это был один из видов нервной сонной болезни, как утверждала Эмеренция.
В бондаварский замок ход был открыт только одному-единственному мужчине.
Но что мы говорим? Какой там мужчина! Не masculinum.[18] Религиозная догма изобрела людей «neutrius generis».[19] Это был священник, то есть больше и меньше, нежели просто человек мужского пола, — духовный отец. Физически — ничей отец, духовно — отец тысяч.
Не ждите от меня злословия, колкостей, нападок. Приходский священник господин Махок был славным, честным человеком. Призвание свое он воспринимал так, как положено: служил все службы, крестил, венчал, хоронил, согласно обычаю; вставал и ночью, если звали к умирающему, и не ругал ризничего за то, что тот вытаскивал его потного из постели. Экономка, которая вела у него хозяйство, была старше его на десять лет и вне всяких подозрений. Господин приходский священник не писал полемических статей в перебранивающиеся между собой газеты и даже не читал их, лишь изредка одалживал у управляющего поместьем и просматривал «Пешти Напло». Если кантор собирал пожертвования, то священник к филлерам добавлял от себя форинт и отсылал в «Идек Тануя»,[20] однако по вечерам все же садился играть в тарок[21] с лютеранским пастором и скептически настроенным управляющим поместьем. Господин Махок гордился своим отличным винным подвальчиком и птичьим двором, был превосходным пчеловодом и садовником. В политике проявлял лояльность и был сторонником партии центра; в деревне это значило голосовать за табачную монополию, а самому курить самосад, так как табак это отменный и всегда под рукой.
Из сказанного выше каждый может догадаться, что его преподобие на протяжении всей этой истории мухи не обидит. И вообще, мы бы никогда с ним не столкнулись, как до сих пор не сталкивались с тысячами добрых сельских священников, если бы волею случая господин Махок не был ежедневно зван к одиннадцати часам в бондаварский замок исповедовать графиню, а по окончании исповеди она не оставляла бы его у себя обедать. Надо сказать, обе свои задачи он обычно выполнял весьма добросовестно, что с благословения небес отражалось на его округлом животике, двойном подбородке и всегда румяном лице.
В отличие от графини, господин священник был точен. Когда пробило одиннадцать, духовный отец постучал в дверь гостиной, но тонкий, вкрадчивый голос, произнесший «herein»,[22] принадлежал барышне Эмеренции, и на приветственную улыбку входившего гостя ответила улыбкой тоже она. Это были две сияющие круглые луны!
— Графиня еще не отпирала дверь своей спальни, — прошептала барышня Эмеренция, словно боясь, что голос ее будет услышан через три комнаты.
Господин священник сделал елейный жест рукой и поднял одну бровь, предостерегая: не надо, мол, мешать сну праведников.
Собственно, туалету праведников. Графиня в эту пору обычно уже вставала, но еще не была одета. Одевалась она сама, никого к себе не подпуская, пока не будет в полном параде. Поэтому на всех ее одеждах застежки были спереди.
Господин священник, воспользовавшись тем, что кроме него и Эмеренции в комнате никого не было, потянулся к заднему карману сутаны, вынул лежавший там таинственный предмет и, опасливо оглядевшись — не открывается ли случайно дверь, — передал его в руки толстой барышни, та проворно сунула его в карман платья и, надежно запрятав, выразила молчаливую признательность реверансом, а его преподобие так же молча, легким движением руки вежливо ответствовал, что такая малость не стоит благодарности. Затем барышня Эмеренция стыдливо отвернулась, осторожно вынула из кармана полученный ею таинственный предмет, открыла, заглянула внутрь, поднеся к самому носу, сильно вдохнула и, млея от наслаждения, подняла глаза то ли к небу, то ли к священнику, который со своей стороны, сжав кончики большого и указательного пальцев левой руки, старался выразить ту же мысль: «Великолепный! Просто великолепный!» В конце концов барышня, погрузив предварительно большой и указательный пальцы правой руки в упомянутый таинственный предмет, поднесла их сначала к одной ноздре, потом к другой и в тихом экстазе принялась вдыхать божественный аромат испанского нюхательного табака.
Господин приходский священник обычно наполнял табакерку барышни настоящим, неподдельным, желтым испанским нюхательным табаком. Вот какие платонические отношения существовали между ними! Эти две человеческие души объединяла одинаковая мечта, одинаковая тоска органов обоняния по табачному аромату.
Впрочем, желтый табак не такая уж редкость. Его сколько угодно в наших лавчонках, продается он в жестяных коробках по четверть фунта и стоит один форинт восемьдесят пять крейцеров. Ха-а! Да разве покупной табак сравнится с поповским? Это же все равно что шартрез рядом с водкой и «Клико» рядом с «Presburger mussirender».[23] Но оценить это может лишь человек понимающий.
Откуда попы берут такой табак, сочетающий в себе ароматы многих сортов? Как его готовят? Где готовят? И так далее. Подобные вопросы либеральным людям задавать неприлично, они, если и знают, не выдадут. Несомненно одно: служители церкви в этом деле весьма искусны. Один епископ после своей смерти оставил полтораста килограммов божественного порошка, и тот, кому удалось достать хотя бы четыре лота за один золотой, почитал себя счастливейшим человеком.
Зная это, никто не станет считать парадоксом фразу священника Махока, сказанную им одному капеллану, позавидовавшему его счастливой жизни — тому, что он сладко ест, сладко пьет, курит хороший табак да к тому же еще и нос свой отличным нюхательным табаком балует: «Да, сынок, знать бы еще, чем уши заткнуть!»
Тихую — с глазу на глаз — беседу прервало дребезжание звонка, вслед за чем на двери, ведущей в покои графини, открылся и повернулся медный щиток: с той стороны появилась пустая чайная чашка на подносике.
Это означало, что графиня позавтракала.
Все двери в замке были снабжены большими или маленькими медными щитками. Сами двери были дубовые, с набитым по углам железом. Дверь в спальню графини вообще была из кованого железа, изнутри ее прикрывал стеганый ковер. Из-за отсутствия в доме мужчин оборонительную систему все время совершенствовали на случай насильственных вторжений. Эту систему дополнял механизм в спальне графини, который движением ноги в одну минуту превращал пол у ее двери в венецианский мост вздохов, и отчаянный посетитель проваливался в темное подземелье, не имевшее выхода. А из алькова прямо на пожарную каланчу был проведен электротелеграф, от слабого нажатия пальца тотчас начинал звонить колокол, и в случае опасности мужчины, жившие на хуторах и в охотничьих домиках, могли тотчас же поспешить на помощь.
В комнате Эмеренции тоже был такой электрический звонок, и отворявшийся на двери щиток (tourniquet[24]) тем или иным знаком указывал, кого зовут.
Чашка означала, что надо войти горничной.
Книга призывала компаньонку.
Итак, Эмеренция сначала послала горничную. Затем раздался новый звонок, появилась книга, и тогда к графине вошла компаньонка. Через некоторое время она вернулась и распахнула дверь перед священником, шепнув ему:
— Ночью у графини были видения. Она многое хочет вам рассказать.
Последуем за преподобным отцом во внутренние покои графини. Присутствовать при исповеди дамы?! Не надо пугаться этой мысли! Тот, кто отважился обойти со мной призрачный мир эпохи мамонтов, осмелится последовать и в неизведанные края, заранее убежденный, что если я изредка и буду показывать привидения, то это будут дрессированные привидения, и я пощажу нервы своих читателей, когда поведу их в загадочные сферы. В конце концов нам надо все узнать!
Словом, тщательно прикрыв за собой дверь, священник подошел к графине и пожал ей руку. Графиня сидела в большом кресле и выглядела очень утомленной. Жестом она предложила священнику сесть в стоящее напротив кресло.
— Вы опять их видели? — спросил священник.
— Опять, — шепотом ответила графиня. — Началось так же, как в прошлые разы. Когда часы на башне замка пробили полночь, снизу, из глубины, как будто со дна гробниц, зазвучал «De profundis».[25] Жуткое, кошмарное песнопение. Слышался голос священника, ведущего службу, антифон, хор. А потом все прервал хохот, разгульные выкрики, женский визг, звон бокалов, дикий рев какой-то пародийной песенки. Затем снова зазвучал тихий, благоговейный хорал. Так и шло вперемежку. Я ущипнула себя за руку: уж не сплю ли я? Вот след от щипка: я не спала. Я встала. Мне хотелось убедиться, что я бодрствую. Я взяла карандаш и нотную бумагу. И когда каденция или аккорд этого жуткого песнопения ясно доносились до меня, записывала их на бумагу. Вот, пожалуйста. Вы ведь разбираетесь в нотных знаках.
Священник пробежал глазами записанные графиней ужасные звуки и тотчас узнал их. Это была «Нут, дикая чечевица! Черноглазая молодица!».
Разумеется, такая песня, доносящаяся после полуночи со дна склепа, звучит довольно жутко.
— А вы, графиня, раньше никогда не слышали, как поют эту песню крестьяне в поле?
Графиня с видом оскорбленного достоинства ответила:
— Разве я бываю в таких местах, где распевают крестьяне?
Затем она продолжила свой рассказ:
— Вот ясное свидетельство того, что я бодрствовала. Я больше не смогла уснуть. Меня неудержимо тянуло спуститься туда, откуда доносились голоса. Я оделась. Точно помню, что надела платье qros de Naples[26] травяного цвета с кашемировой каймой, расшитой пальмами. Я никого не взяла с собой — все в доме спали. В сердце моем пробудилась невиданная храбрость, я одна спустилась по лестнице к фамильному склепу. Как только я подошла к двери, обе створки ее распахнулись передо мной, и я снова очутилась в том обществе, в котором столь часто бывала, — в кругу усопших членов моей семьи. Все могильные камни были сдвинуты с места, все ниши — пусты. А обитатели их сидели за длинным столом, что стоит в середине склепа. В тех же костюмах, в каких они изображены на картинах в золотых рамах, висящих в гербовом зале, и одежда каждого говорила о его занятиях в земной жизни. Мой дядя-архиепископ в полном облачении служил перед алтарем склепа. Прадед-канцлер сидел во главе стола и прикладывал государственную печать к большим документам на пергаменте. Другой дядя, маршал, в латах и парике, отдавал приказания, прижав к бедру маршальский жезл. Прабабка, придворная дама Катарина, когда-то известная покорительница сердец, и теперь без устали стреляла глазами — на ее совершенно неподвижном лице только и жили эти сверкающие, чарующие очи. А тетка Клементина, настоятельница монастыря урсулинок, тянула с дядей псалмы, и им временами подпевал хор из вышеназванных особ.
— А хохот? Женский визг? Бесстыдные песни? — спросил духовник.
— Скажу и об этом. За нижним концом стола сидели и другие мои покойные родственники. Умершая совсем молодой праплемянница Кларисс, которая дотанцевалась до смерти, племянник, бывший знаменитым флейтистом, дядя Отто, страстью которого были азартные игры — он и теперь гремел игральными костями в жестяном кубке и бранился, когда выпадала пустышка. Дальше сидела моя внучатая праплемянница — она умерла в ночь перед свадьбой. У нее и сейчас был венец на голове. И наконец, по другую сторону стола сидел еще один дядя — Ласло, чья рама от портрета в нашем гербовом зале пустует; он был изгнан из лона семьи еще в начале восемнадцатого века.
— Но как же вы тогда, графиня, узнали его? — Этим вопросом духовник думал приостановить поток видений.
— Сейчас расскажу, — невозмутимо ответила Теуделинда. — Мой предок Ласло откололся от семьи, стал бунтовщиком, еретиком, был отлучен от церкви, предан анафеме, против него возбудили уголовное дело. Он был схвачен, приговорен к смерти и обезглавлен. Поэтому вместо головы на плечах у него был череп. А узнала я его потому, что мой предок Ласло первым в стране осмелился курить трубку, вопреки peremptorio[27] указу короля. За это во время исполнения приговора его сначала подвергли наказанию, предусмотренному за курение, проткнув мундштуком трубки нос. И теперь, сидя вместе с другими, он снова сжимал в зубах свою злосчастную пенковую трубку и так ужасно дымил, что весь склеп был полон табачного дыма.
Священник был убежден, что все это графине приснилось.
— Между моими двумя праплемянницами — монахиней и невестой — стоял пустой стул, на него я и села. Невесте хотелось поговорить о моде, она принялась расхваливать мой туалет, пощупала зеленое платье qros de Naples, восхищалась материей. Когда она касалась меня, от ее пальцев исходил ледяной холод. Верхний конец стола был покрыт зеленым сукном, нижний — цветастой шелковой скатертью. На одном конце стола пировали, веселились, смеялись, распевали веселые куплеты, на другом — пели антифонические псалмы, и все это вместе вызывало ужас. На блюдах лежали фазаны, рябчики, головы их не были общипаны, так и красовались в перьях, вино в кубках искрилось гранатовым цветом. Меня тоже принялись потчевать. Но ни у еды, ни у напитков не было никакого вкуса. Вдруг моя праплемянница-невеста протянула мне дужку от грудки фазана по шутливому обычаю девушек: «Давай, милая, сломаем, чтоб узнать, кто из нас раньше выйдет замуж?» Я взяла косточку за другой конец, и она сразу сломалась. Мне достался кончик подлиннее. Невеста-праплемянница расхохоталась: «Теуделинда выйдет замуж раньше». А я так покраснела! Не правда ли, духам предков не пристали такие фривольные шутки?
Преподобный отец нашел, что усопшие, разумеется, могли бы найти себе на том свете другие развлечения, вместо того чтобы заставлять своих живых незамужних родственниц переламывать дужки призрачных фазанов.
— Но что меня больше всего возмутило, так это поведение дяди Ласло. Он все время кричал, хохотал, горланил пошлые песни, бранился, издевался над святыми, папой, святынями, острил, его сальные анекдоты заставляли дам краснеть, и еще он пускал в меня дым из ноздрей. Я встряхивала фалды своего зеленого шелкового платья, чтобы к нему не пристал дым, но чувствовала, как все платье им пропитывается. Потом Ласло обвинил меня в том, что я спрятала в карман зеленого платья в качестве реликвии сломанную косточку, предвещавшую свадьбу. Я чуть не сгорела со стыда, так как он сказал правду. Но я отрицала, говорила, что это неправда. Он принялся клясться так, что даже своды задрожали, и бить по столу костлявыми кулаками. Родичи заткнули ему рот, но тогда заговорили его пустые глазницы, он был неукротим. Бранил и святых, и императоров! Тогда мой прадядя-архиепископ, проклиная его, поднял руку, прадед-канцлер поставил печать на приговор, а мой предок-маршал вытащил длинный палаш и, не поднимаясь с места, сбил с плеч Ласло череп. Череп подкатился к моим ногам, все еще держа в зубах трубку и не переставая пускать в меня дым. И тогда я убежала.
Священник понял, что речь идет о приступе истерии. Странно только было, что тот же самый сон графиня видела уже много раз, и начинался он всегда одинаково.
— И даже когда я сняла с себя зеленое платье, я продолжала ощущать горький запах дыма, которым оно пропиталось.
— А где ваше зеленое платье? Если мне будет позволено этим поинтересоваться.
Графиня чуть смущенно призналась:
— Не знаю. За моим гардеробом следит Эмеренция.
— Но вы разрешите мне задать вопрос, графиня? Где вы снимали платье, здесь?
— Ну, уж этого я сказать не могу. Эмеренция потом сюда заходила, может быть, она знает.
— Разрешите, графиня, позвать барышню?
— Сейчас она придет. — Графиня дважды нажала электрический звонок, и в комнату вошла компаньонка.
— Эмеренция! — обратилась к ней графиня. — Вы помните мое зеленое платье с каймой, расшитой пальмами?
— Да. Такое широкое, японского покроя, вы, графиня, обычно подпоясываете его шелковым шнуром с кистями.
— Да, это самое, — сказала графиня. — А где оно сейчас?
— В гардеробе, я сама его повесила и в рукава положила пачули, чтобы моль не съела кашемировую кайму.
— Когда вы его туда повесили?
— Прошлым летом.
Священник заулыбался. Теперь графиня убедится, что все ее видения просто сон.
— И с тех пор я не надевала это платье?
— Ни разу! Вы, графиня, не носите его в такую пору, открытые рукава кимоно только для лета, когда очень жарко.
— Не может быть!
— Но ведь в этом легко убедиться, графиня, — сказал священник, — если вы сами заглянете в гардероб. У кого ключ?
— У Эмеренции.
— Вы прикажете, графиня? — спросила толстая барышня.
— Да, я хочу посмотреть, — сказала графиня, поднялась с места и сделала знак духовнику, чтобы он следовал за ней.
Эмеренция, слегка надувшись, гремя связкой ключей, вихляющей походкой направилась в соседнюю комнату, отперла один из стоящих друг подле друга больших, старинных, с вычурной резьбой шкафов, распахнула створки.
Там висели по меньшей мере пятьдесят шелковых юбок. Графиня никогда не разрешала чужим рукам прикасаться к своим туалетам. Кощунственные людские руки осквернили бы их.
Хорошо разбираясь в множестве развешанных экспонатов этого музея одежды, Эмеренция вытащила откуда-то из глубины подол зеленого платья, отороченного расшитой пальмами кашемировой каймой, которое и было предметом поисков.
— Вот оно!
Священник торжествовал. Но графиня, чьи крайне чувствительные нервы были восприимчивее, чем у прочих толстокожих людей, вдруг побледнела и задрожала.
— Снимите оттуда платье.
Эмеренция с явным недовольством сдернула с вешалки платье, не в силах понять, какое дело исповеднику до японского покроя.
Графиня выхватила платье из ее рук и, отвернув голову в сторону, протянула его священнику.
— Понюхайте!
Священник был ошеломлен. Шелковое платье действительно так пропахло махоркой, словно его владелица полночи провела в картежном клубе. Графиня почувствовала это еще издали.
— Разве это не запах табачного дыма?
— Да, несомненно.
Теперь графиня вспомнила еще кое о чем. Она сунула руку в карман шелкового платья и вынула оттуда половинку фазаньей дужки.
— А это?
И тут графиня потеряла сознание и рухнула в кресло. Барышня Эмеренция громко взвизгнула и упала в обморок на другое кресло. А его преподобие так растерялся, что, желая позвать челядь, открыл подряд дверцы трех гардеробов, пока не нашел настоящую, прикрытую ковром дверь, которая вела в соседнюю комнату.
Здесь было замешано нечто сверхъестественное, какое-то колдовство.