На другой день в одиннадцать часов утра аббат Шамуэль снова погрузил свою братию в наемную карету и повез в последнюю инстанцию: к влиятельной даме, одно слово которой для самых-самых важных господ значит больше, нежели все хитроумные речи священников и ораторов вместе взятые.
Они остановились перед роскошным особняком. Привратник в шубе ярко-красного сукна и высокой медвежьей шапке потянул за звонок, и, пройдя меж двух рядов мраморных колонн, они дошли до парадной лестницы. Лестница тоже была из белого мрамора и застлана пушистым ковром. Как счастлив был бы их сельский учитель, получи он на зимнее пальто кусок такого красивого добротного материала!
Вдоль лестницы стояли статуи настолько прекрасные, что впору было целовать им руки.
Галерея отапливалась, так же как и застекленный внутренний двор и сам подъезд, чтобы не померзли красивые цветы в дорогих фарфоровых горшках.
В передней гостей встретили лакеи с серебряными позументами, и у пришедших прямо дух захватило, когда их ввели в приемную.
Стен здесь не было видно: они целиком затянуты дорогим, расшитым цветами шелком, богатые золоченые украшения поддерживают занавеси, а на стенах развешаны роскошные картины в золотых рамах. В верхней части окон — разноцветные витражи, как в богатых храмах, а напротив большой камин белого мрамора, на котором тикают удивительные часы, увенчанные диковинной движущейся фигуркой. Вся мебель из красного дерева; с потолка, от которого глаз не отведешь — такими прекрасными золочеными фресками он расписан, — свисает люстра из ста рожков и тысячи хрустальных подвесок. Как же здесь все залито светом, когда ее зажигают!
Оробевшая депутация даже не успела толком осмотреться вокруг, как из другого зала вышел какой-то господин в изящном черном фраке с белым галстуком, — если не сам барин, то, во всяком случае, дворецкий, — и объявил, что господа могут пройти в другой зал, хозяйка готова принять их.
Здесь ни в одной комнате не было дверей, а только тяжелые занавеси из дамаста, в точности как у них на родине в церкви на царских вратах.
Следующий зал был еще краше. Стены обтянуты шелком темно-серого цвета, от пола до потолка зеркала в фарфоровых рамах с цветами, в простенках между зеркалами на резных консолях танцующие беломраморные нимфы; пол застлан пушистым ковром, нога тонет в нем, словно в мягком мхе; мебель — копия версальской, ножки кресел, столов — из севрского фарфора, подлокотники в форме искусных цветочных гирлянд, соблазнительных женских фигур; каждая вещь уже сама по себе шедевр; на столе посреди комнаты и боковых столиках яркие японские вазы и кувшины. На одном из окон в стеклянном аквариуме золотые рыбки и диковинные морские растения.
Бедному простолюдину одним взглядом и не охватить всего; как только они вошли в зеркальный зал, им показалось, будто навстречу им с трех сторон зала входят еще три депутации в сермягах и впереди каждой — свой господин аббат с золотым крестом.
Но вдруг их внимание привлекла вышедшая им навстречу знатная дама поистине сказочной красоты.
Пышное лиловое платье с глухим воротом украшено дорогими кружевами, густые черные волосы локонами ниспадают на спину и плечи; лицо ее столь прекрасно, столь восхитительно и полно достоинства, что невозможно отвести от него глаз.
Но Петер Сафран и тут узнал ее. Опять она! И здесь она! Смотрите, как почтительно подходит к ней господин аббат, как склоняется перед ней, с каким серьезным видом произносит свою витиеватую речь, вверяя заботы бондаварского люда покровительству ее милости. На что ее милость отвечает любезно, ласково, обещая не пожалеть усилий и сделать все от нее зависящее. И добавляет под конец: «Ведь и я тоже родом из долины Бонда».
При этих словах депутация в сермягах обратила на нее вопрошающий взгляд, и затем каждый ответил сам себе: «Должно быть, дочка или родственница бондаварских помещиков».
И только Сафран усмехнулся про себя. «Да кто же ты на самом деле? Вчера вечером ты в прозрачном платье пела, скакала, кривлялась, выставляла свои прелести напоказ гнусному городскому сброду, который пялился на тебя в бинокли, хотя полагалось бы поглубже надвинуть шляпу, чтобы ничего не видеть; а сегодня ты принимаешь депутацию, серьезно выспрашиваешь о наших нуждах и обещаешь свое покровительство влиятельному церковнослужителю. Взаправду ли было то, что ты разыгрывала вчера вечером? Или ты и сейчас ломаешь комедию — и с попом и с нами?»
В замешательстве вспомнил Сафран дикарей с острова Фиджи в далеком море, над которыми он так смеялся из-за их невежества. С каким изумлением таращились эти готтентоты, видя, как белый человек снимает с руки кожу, а под ней оказывается другая кожа.
Таким же невежественным готтентотом чувствовал себя теперь сам Сафран.
Но тут речь идет уже не о руке, а обо всей коже.
Господин аббат, судя по всему, был очень доволен результатами визита и дал знак толпящейся позади депутации потихоньку удалиться, а сам снова почтительно согнулся перед хозяйкой.
Тут дама что-то шепнула аббату и отошла.
Аббат взял Петера Сафрана за руку и, стараясь говорить тихо, приказал:
— Ты, Петер, останься. Ее милость хочет с тобой поговорить.
Сафрану показалось, будто кровь, ударив ему в голову, вот-вот брызнет наружу.
Пошатнувшись, остановился он у двери, почти у самой портьеры.
А Эвелина, когда все вышли, бросилась к нему.
Теперь у нее на руках не было этих отвратительных перчаток, и Сафран, когда она сжала его грубую ладонь, ощутил бархатистость ее кожи и снова узнал ее голос, который он столько раз слышал, ее шаловливый, веселый, щебечущий голосок.
— Ну, Петер, что ж ты не скажешь мне даже «здравствуй»? — обратилась Эвелина к остолбеневшему парню и похлопала его по спине. — Ты все еще сердишься на меня, Петер? Ну, пожалуйста, не сердись. Останься у меня обедать, и мы выпьем с тобой за примирение.
С этими словами она взяла Петера за руку и потрепала по лицу нежной белой ручкой — сейчас и не поверишь, что когда-то она была загрубелой от работы.
Если Эвелина хотела принять кого-либо у себя в гостиной, то, верная данному обещанию, она каждый раз спрашивала князя Тибальда, не возражает ли он.
И князь всегда давал ей отеческий совет.
Ведь есть же искренние поклонники искусства и порядочные джентльмены (во всяком случае, надо полагать, что есть), которых без малейшего ущерба для репутации может принять у себя в гостиной дама, живущая отдельно от своего супруга.
Князь и сам любил приятное общество, а если к тому же оно подбиралось по его вкусу, тут уж он отдыхал душой, а Эвелина следила за этикетом.
В этот день Эвелина известила князя еще о двух предполагаемых визитерах.
Одним из них был Петер Сафран.
Князь улыбнулся при этом имени.
— Хорошо. Бедняга! Примите его как должно, ему будет приятно.
Это не опасный человек.
Вторым был его превосходительство.
Тут князь неожиданно вскинул голову.
— Как попал к вам этот господин?
— А что? Разве он женоненавистник?
— Напротив. Его превосходительство великий греховодник, но предпочитает это не афишировать. Великим мира сего, вершителям судеб, прощают подобные слабости, но выказывать их возбраняется. Столь знатный господин не вправе без всякого повода посещать салон очаровательной артистки подобно тому, как завсегдатай является в свой жокей-клуб.
— Но у него есть повод. Я просила его о встрече.
— Вы сами просили его?
— Вернее, я осведомилась, когда он мог бы принять и выслушать меня, а он передал через своего секретаря, что предпочел бы сам нанести мне визит.
— Но о чем вы хотите его просить?
— Феликс велел…
— Ах, так? Господин Каульман? Но чего ради?
— Ради подписи под этим документом.
Эвелина протянула князю сложенный лист. Князь заглянул в него и удивленно покачал головой.
— А его превосходительство знает, что вы хотите говорить с ним об этом деле?
— Откуда ему знать! — расхохоталась Эвелина. — Когда он через секретаря осведомился, о чем я желаю с ним беседовать, я сказала, что насчет ангажемента в оперу. И он тотчас же просил передать, что придет. Об этом документе он и не подозревает.
— И этот совет вам дал господин Каульман?
— Да, он.
— Ясно. Господин Каульман — отменный мошенник. Но все же сделайте так, как он советовал. Господин Каульман ошибается, полагая, что столь крупного зверя можно заманить в шелковые тенета. Ну, что же, примите вашего высокого гостя. За вас я спокоен, вам не опасны чары его превосходительства, а вот за эту бумагу опасаюсь — как бы не дошло до беды.
Итак, Эвелина продела свою прелестную белую ручку под руку Петера Сафрана и провела его в другую комнату, всю заставленную серебром. А оттуда через закрытую дверь в четвертую комнату, которая вместо ковров была украшена искусными резными деревянными панелями, а на потолке перекрытия и балки тоже были покрыты резьбой и выпуклыми точеными завитками; портьеры на окнах поддерживали крылатые амуры, вырезанные из того же дерева, что и настенные украшения, старинная мебель являла собой шедевр, а великолепные кариатиды — чудо искусной резьбы; часы двухсотлетней давности были заключены в корпус филигранной работы с восходящим солнцем, луной и созвездиями; некоторую строгость и сумрачность комнаты, придаваемую ей деревянной обшивкой, скрашивали вделанные в стены овальные фарфоровые картины-пейзажи; в трех окнах открывались подобные же пейзажи, только они были на стекле, а четвертое окно, в такой же круглой раме, что и картины, выходило в зимний сад; там взгляду открывалось подобие японского садика, полного цветущих камелий, азалий и гортензий. С потолка вместо люстры свисала ваза с цветами, и вьющиеся растения взбегали от нее вверх к потолку и оттуда снова свешивались вниз, покрывая зелеными листьями и красными шапками цветов человеческие фигуры в стиле рококо с рогами и рыбьими хвостами.
Здесь Эвелина усадила Петера Сафрана на кушетку, а сама села рядом с ним в кресло.
В комнате, кроме них, никого не было.
— Ну, видишь, Петер! — сказала Эвелина, кладя свою ручку на руку мужлана в сермяге. — Значит, была на то воля божья, чтобы я с тобой рассталась. Мне это далось тяжело, поверь, ведь нас тогда уже трижды огласили в церкви. Но не следовало тебе обижать моего бедного Яношку. И меня ты избил. Ну, да ладно, оставим это. За побои я на тебя не сердилась. Мне другое было обидно. Ты ведь не знаешь даже, что, когда ты не вернулся домой, я пошла разыскивать тебя темной ночью через весь лес, к корчме в котловине. Там я увидела тебя в окно. Ты танцевал с Манци Цифра и даже целовал ее. Вот когда я рассердилась на тебя.
Петер стиснул зубы. Он чувствовал, что попался и связан по рукам и ногам. Он же еще и виноват! И даже нечем оправдаться. Не может же он прямо сказать: то, что дозволено мужчине, не дозволено женщине! Коли честного уважающего себя мужчину дома жена упрекнет в чем этаком, он знает, что ответить: отколошматит ее как следует — вот и весь сказ; но как обходиться с такой важной дамой, ее ведь не схватишь за косу и не станешь трепать, покуда сама не признается, что не права?
— Ну, да теперь все позади, — с приветливой благожелательностью продолжала Эвелина. — Выходит, господь все устраивает к лучшему. Тебе со мной была бы вечная маята, ведь я люблю спорить, я упрямая, ревнивая, а теперь ты сам себе хозяин. И мне, видишь, какая выпала доля. Сколько добра я могу сделать людям! В моем доме каждый день кормится десятка два бедняков. А скольким несчастным я помогаю улаживать их беды-напасти, стоит мне только замолвить за них слово перед знатными господами. Я могу облагодетельствовать всю нашу долину. В моих силах сделать такое, что тысячи людей станут благословлять меня. Разве это плохо?
Эвелина ждала ответа. Петер Сафран и сам видел: пора наконец доказать, что он не проглотил язык.
— И все это огромное богатство заработано на бондаварской шахте?
Эвелина густо покраснела. Что ей ответить на этот вопрос?
— Не совсем. Но я зарабатываю своим искусством. За каждое выступление на сцене и получаю пятьсот форинтов.
«Пятьсот форинтов!» — подумал про себя Петер; это и впрямь большие деньги. Тут уже многое становится понятным. При таких-то деньгах можно бы справить себе платье и подлиннее, но что поделаешь, раз городскому сброду так больше нравится. В конце концов хоть и в театре, а такая же работа, еще повыгоднее, чем возить уголь. Вот и приходится подтыкать подол. Ведь «всякий труд почетен»!
Петер Сафран немного оттаял.
— Ну, не делай такого сердитого лица! — уговаривала его Эвелина. — Когда вернешься домой, расскажи, что ты говорил со мной, что мы виделись. Если дома у кого в чем нужда, напишите мне хоть строчку, и я, чем можно, тотчас же помогу. И потом, советую тебе, женись, коли еще не женился; есть там у вас Панна — красивая, добрая девушка, мы с ней были подругами, или Аница, та вечно бегала за тобой, из нее выйдет хорошая жена. Только на Манци не женись, прошу тебя, с ней ты не будешь счастлив. На обручение твоей будущей невесте я посылаю свадебный подарок — вот, смотри: пару серег, цепочку на шею и брошь; а тебе дарю на память вот эти часы; на крышке нарисован мой портрет. Вспоминайте меня, когда будете счастливы.
Говоря это, Эвелина рассовывала по карманам Петера подарки, на глаза ее набежали слезы, а губы горестно дрогнули; Петер понял, что среди всей этой пышной роскоши счастье не свило себе гнезда.
Тут ему в голову пришла мысль, от которой лед в его сердце начал таять. Не от полученных драгоценностей, не от свадебных подарков. Не наденет их ни одна невеста! Будь они из золота или свинца — безразлично, их никто никогда не увидит! Пусть все остается так, как оно есть.
Но Сафран не привык выражать свои мысли вслух.
«Доброе у тебя сердце, щедрая ты. Оделяешь полными пригоршнями золота. Но если хочешь, чтоб я за тебя вечно богу молился, не нужно мне никакого золота. Подарила бы ты мне один поцелуй. Что для тебя поцелуй? Милостыня. Один поцелуй из тысячи, которые ты раздаешь! Даже размалеванным комедиантам на сцене!»
Жалкий чудак! Он не знал, что поцелуи, какими принято награждать на сцене, это бутафорские поцелуи, как сделаны из бумаги торты, которые будто бы едят на сцене. Все это не настоящее.
Петеру казалось, что от одного такого поцелуя утихнет все, что бушует в его груди. А испытывал он одно непреодолимое желание: наброситься на людей, разорвать их на мелкие кусочки. Всех, что в глаза ему льстили, а за спиной высмеивали, похвалялись своими сокровищами, выставляли напоказ свои прелести, бахвалились знатностью, и тех, что спали во время их речей, и тех, кто разглядывал в лорнет их кривляния, и попа, который их завез сюда, и своих спутников, что, разинув рты, глазели кругом, как баран на новые ворота, — так бы их всех и перемолоть зубами. Вот какой ад разбудила в груди его безответная страсть.
И все эти муки смягчил бы один поцелуй.
«Мы одни, когда-то мы любили друг друга, так что же тут невозможного?»
Но Петер не знал, как подступиться, как сказать ей об этом.
— А сейчас пообедаем вместе, Петер! — ласково предложила Эвелина. — Представляю, как тебе надоела господская бурда, которой здесь, в Вене, вас без конца потчуют. Ну, подожди, я сама приготовлю тебе обед. Твое любимое блюдо, которое ты всегда хвалил: ты уверял, что никто лучше меня не умеет его приготовить. Я сварю тебе гречневую похлебку.
На лице Пети Сафрана появилась непроизвольная улыбка. То ли при упоминании любимого блюда, то ли от того, что сама важная госпожа примется сейчас стряпать для него.
Но как же она будет варить похлебку? Ведь здесь нет ни очага, ни котла.
— Сейчас все будет! — с ребяческой живостью воскликнула Эвелина. — Вот только переоденусь, не в этом же стряпать.
С этими словами она скользнула в соседнюю комнату и через несколько минут вернулась уже переодетая (артистки ловко умеют переодеваться). Теперь на ней был белый расшитый пеньюар, на голове кружевной чепец.
Она не кликнула на помощь никого из прислуги, сама застелила скатертью старинный дубовый стол; поставила на таган серебряную кастрюльку, под которой в серебряном же котелке полыхал спирт: на нем она вскипятила воду; затем засучила по локоть широкие рукава своего пеньюара и нежной розовой ручкой засыпала в кипящую воду темную гречневую муку, не переставая серебряной ложкой помешивать варево, пока оно не загустело. Затем она взяла серебряную кастрюльку за ручки и опрокинула дорогое яство в обливную глиняную миску: да, да, в глиняную миску, — полила все сверху растопленной сметаной и достала две деревянные ложки, одну дала Петеру, другую взяла себе.
— Давай есть из одной миски, Петер!
И они черпали из одной миски деревянными ложками гречневую похлебку.
Петер вдруг почувствовал, что из глаз его на руку капает что-то горячее. Наверное, слезы!
До того вкусна была эта гречневая похлебка!
Всем поварам Вены, хоть расшибись они в лепешку, ни в жизнь не приготовить такое лакомство.
Вина не было, и даже бокалов не стояло на столе. Крестьяне не пьют за едой.
А когда они насытились, Эвелина достала из-под стола глиняный кувшин и подала Петеру, сперва сама отхлебнув из него глоток в знак уважения.
— Пей, Петер! Это тебе понравится!
То был мед, любимый напиток Петера. Безобидный, освежающий напиток. Петер решил, что обязан выпить все до последней капли.
Огонь погас в его груди. Все нутро, горевшее адским пламенем, охолонуло от этого питья.
«Да! Быть по сему! — сказал он про себя. — Приду в церковь, где я дал тот страшный обет, и отмолю обратно клятву, принесенную перед святыми образами. Никого не обижу, ни за что не стану мстить. Пусть себе зеленеет трава на лугах! А ты продолжай блистать, купайся в золоте, в шелке, принимай улыбки знатных господ: я больше не держу на тебя зла. Ради этого дня, когда ты приняла меня, забыл я тот день, когда ты меня бросила. А на прощанье дай мне один поцелуй, чтобы больше уж и не помнил я ничего, кроме этого поцелуя».
Лицо дамы светилось лаской, алые уста ее были так нежны, очи такие томные; одетая в белый вышитый пеньюар, она казалась воплощенным желанием; и все же Петер не знал, как к ней подступиться, как сказать ей главное:
«Так подари же своему покинутому жениху единственный и последний поцелуй!»
И он терзался, не умея высказать свое заветное желание, как вдруг распахнулись двери, торопливо вбежал дворецкий и доложил, что прибыли его превосходительство.
Ну, а теперь, Петер, прощай! Убирайся поскорее. Не видать тебе больше ни поцелуя, ни гречневой похлебки. Даже проводить тебя не сможет ее милость, она торопится снова переодеться. Дворецкий спешно выпроводит тебя через потайную дверь, потом лакей сведет вниз по задней лестнице и выпустит с черного хода на какую-то незнакомую улицу, где ты ни разу не был, и пока ты оттуда будешь добираться до гостиницы, можешь помечтать о том, что бы ты сказал прекрасной даме, если бы еще раз довелось побыть с ней часок наедине в комнате с круглыми окнами.
Очутившись на улице, Петер Сафран кулаком ударил себя по лбу и заскрежетал зубами.
Огненные потоки преисподней полыхали в его жилах. Серные реки, где мучатся души обреченных.
«Не зеленеть траве на том лугу!»
Когда его привезли в этот огромный Вавилон, он таил в душе только месть и ревность. Теперь к ним прибавились ненависть, отвращение, зависть, жгучий стыд и политический фанатизм. Неплохая компания, когда все это собирается вместе!