14


Ноябрь 2001 г.


— Женьк? — громко бряцая ключами, Ромка закрывает за мной тяжелую бронированную дверь. — Как ты? До сих пор очкуешь?

— А вот и нет, — несмотря на уверенный тон, я оглядываюсь по сторонам всё-таки с опаской. — Я уже переволновалась, Ром. Силы закончились.

— Ну и правильно, — шутливо натягивая шапку мне на нос, следом он сдёргивает её с моей головы, чтобы забросить на верхнее отделение длинного, во всю прихожую, шкафа, сияющего зеркалами в свете десятков лампочек под потолком.

— Раздевайся! Хочешь, могу поухаживать за тобой, как воспитанный, — он помогает мне снять курточку, внимательно глядя в глаза и пытаясь казаться серьёзным.

На самом деле, настроение у Ромки самое хулиганское в отличие от меня. Ещё бы — несмотря на то, что он всегда с насмешкой отзывался о родительской квартире и не упускал случая высмеять их «жлобский ремонт», мы пришли в его дом. В его место, где он знает каждый уголок, где вырос и откуда ушёл в самостоятельную жизнь после семнадцати.

Больше всего я боюсь, что Ромка просчитается, и его отец, грозный Гарипов А-Вэ, всё ещё мой ректор по хозяйственной части, окажется дома. И мне придётся столкнуться с ним где-нибудь в гостиной, или хуже того — когда он выходит из туалета, с газетой и в домашних трениках. Мне почему-то кажется, что он обязательно носит треники в секретной домашней обстановке и может выгнать не только из университета, но и из города каждого, кто узнал его постыдную тайну. Ведь он управляет мат. частью, что ему стоит закрыть для меня все объекты хозяйственного обслуживания в столице.

Ромка только посмеивался в ответ на мои предположения:

— Какая кислота у тебя в башке, Женьк… Отборная дурь, серьезно!

— А что, хочешь сказать, твой отец не носит треники?

— Я тебе больше скажу, он даже в труселях иногда рассекает. И если кто-то из посторонних его увидит — все, хана! Мгновенная слепота! Что, опять повелась, да?

Я бурчу, что не такая уж я дурочка, на что он обнимает меня, и я больше не обижаюсь.

К счастью, сейчас квартира пуста — я верю в это только после полного обхода. Жильё довольно большое, как и полагается проректору и важному человеку по материальному обеспечению — огромная гостиная, первая по коридору, напичканная каким-то сомнительным антиквариатом и подделками под произведения искусства, большой балкон панорамного вида, хозяйская спальня, сквозь приоткрытую дверь которой я успеваю увидеть только кровать с огромным балдахинном, и окончательно понимаю Ромкину иронию в отношении этой квартиры. Ещё есть рабочий кабинет грозного Гарипова А-Вэ, весьма мрачное место, обитое чем-то вроде красного дерева, от этого напоминающее логово вампира. И, наконец, самая дальняя комната, закрывающаяся на замок. В квартире явно видны следы перепланировки — ну, не встречала я такого расположения ещё нигде, уверена, эта отдалённость была как-то нарочно спланирована.

— Заходи давай, не тормози, — снова щёлкая замком, Ромка легонько подталкивает меня в спину, и я делаю шаг вперёд, все ещё продолжая озираться.

Ещё секунда, и он включает свет, а я оказываюсь в его маленьком мире, где он жил, рос и стал таким, какой есть — самым лучшим и немножко невыносимым при этом.

Эта комната не выражает так ярко Ромкин характер, как его нынешняя мастерская. На первый взгляд все обычно-прилично — видно, что её обставляли взрослые по своим вкусам и согласно представлений о хорошем: раскладной диван самой модной в девяностые конструкции, добротный шкаф, выкрашенный под цвет дивана, небольшой музыкальный центр и старый компьютер, письменный стол с навесными полками, книги — в основном с репродукциями, мимо которых не могу пройти и беру сразу несколько штук.

— Заберём? — спрашиваю Ромку, по-хозяйски распахивающего дверцы шкафа, в котором под его одеждой, висящей на плечиках, нагромождено все то, к чему я уже привыкла за время жизни среди художников — деревянные рамы, тубусы, этюдники (теперь я знаю, как называются эти странные чемоданчики на застёжках) старые краски, коробки и пеналы с кисточками, упаковки карандашей, одну из которых он тут же подхватывает со словами: «О-па, Кретаколор. Иди сюда, ты мне нужен».

Мы пришли к Ромке за какими-то его старыми работами, которые нужны для конкурса, в котором он участвует с конца лета, и уже через пару месяцев должны быть объявлены итоги. И, несмотря на то, что в начале я хотела побыстрее убраться из его старой квартиры, сейчас мне совсем не хочется это делать.

— Что, Женьк? — рассеянно спрашивает он, поворачиваясь на мой голос, и я вижу на нем максимальную сосредоточенность, как когда он работает.

— Книги эти… Возьмём? С собой? — я не люблю отвлекать Ромку, когда он чем-то увлечён, но уж слишком красивые издания я нашла и, наверное, жутко дорогие. Глянцевая плотная бумага, прекрасная полиграфия, и сами изображения картин — это так прекрасно, что не отвести взгляд. Как только Ромка мог их здесь оставить?

— Репродукции? А, бери, — и продолжает дальше рыться в своих художественных завалах.

Довольная своей добычей, я усаживаюсь на диван и, включив настольную лампу, начинаю рассматривать свои сокровища

— Импрессионисты, Ром? Ты любишь импрессионизм? — ей-богу, если что и было создано для таких красочных книг-репродукций, так это картины импрессионистов. — Матис, Моне… Ван Гог! — я радостно хлопаю в ладоши, как будто увидела старого друга. Именно про Ван Гога Ромка рассказывал мне в самый первый вечер, когда я ночевала у него, перед сеансом с моей группой в его мастерской.

— Нравится? — отвлекаясь от своих поисков, он внимательно смотрит на меня, и на его губах играет лёгкая улыбка. — Чёт я вообще не удивлён. Считай, это твоё.

— Что — мое?

— Чувства, эмоции, всякие загоны. Все как про тебя писано, Женька.

— И твоё! Между прочим, я нашла эти книги у тебя! Только не говори, что тебе насильно их подбросили, а ты сопротивлялся, весь такой ледяной и бездушный!

— Подловила, — посмеиваясь, Ромка закрывает дверцы шкафа — видимо, всё-таки не нашёл, что искал, и подходит ко мне. — Я перед поступлением в спец-школу фанател от импрессионистов, даже подражал типа. Сейчас покажу тебе эти приколы… — он вдруг резко берет диван за нижний бортик и дёргает, приподнимая на себя, а я, наоборот, падаю на спину, не ожидая этого.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍— Та-ак… Вот это мне надо. И это. И это. А вот, Женьк, посмотри, чисто соплестрадания, но я старался! — доносится его голос из-за краев приподнятого дивана, из недр которого он достаёт рулоны бумаги и бросает в меня. Оказывается, диван весь изнутри наполнен его старыми работами. Почему только они не висят на стенах? Без картин эта комната выглядит какой-то… неприкаянно-пустой. Мало того, что её обитатель давно съехал, так ещё и следы его пребывания кто-то постарался поглубже зарыть в глубинах старой мебели.

— О-па, — Ромка возвращает диван в прежнее, вертикальное положение, а заодно и меня вместе с ним. Наши глаза теперь находясь на одном уровне, и мне очень хочется задержать это мгновение, не дать ему уйти. Я делаю инстинктивное движение навстречу, почти касаясь губами его губ, но Ромка едва заметно отстраняется — всего на миллиметр, и я снова подаюсь вперёд. Он снова отстраняется — опять еле-еле — и это так мучительно дразняще, что, забыв обо всех свёрнутых в рулоны рисунках, я отпускаю их, и пока они с тугим шелестом падают на пол, притягиваю его за плечи к себе и целую со всем нетерпением и азартом, который он разбудил во мне своими играми

Ромке нравится меня провоцировать, нравится, когда я вот так откровенно к нему пристаю, наплевав на страхи «А вдруг кто-то придёт» или «А вдруг нас застукают». Никакой страх не может перекрыть волшебства момента, когда он и я — мы оба в его старой комнате, которая помнит его взрослеющим, когда меня совсем не было в его жизни, когда мы были другими, а теперь — вдвоём здесь, в этой точке реальности, к которой привело так много маленьких и больших совпадений.

А если бы мы не встретились с ним? Если бы не пересеклись тогда? Если бы в день нашего знакомства я не пошла бы звонить родителям, или задержалась хотя бы на несколько минут? У нас была такая разная жизнь, такое разное детство, что мне до сих пор не верится, что мы здесь вместе.

— А каким ты был? — шепчу ему на ухо, в то время, как всё, что занимает Ромку — это пуговица на воротнике моего свитера, которую ему очень хочется расстегнуть.

— Что? — он вскидывает на меня глаза, и я понимаю, что настроен он сейчас совсем не на ностальгию.

— Каким ты был, когда жил здесь?

— Ну… таким же. Только мелким, — усмехается Ромка, устав дёргать пуговицу, и теперь его ладони пробираются мне под свитер, оттягивают пояс джинсов, но я кладу руку сверху, чтобы немного притормозить его. Мне сейчас хочется целоваться и говорить с ним, но… пока не больше. Всё-таки призрак грозного Гарипова А-Вэ в домашних трениках нет-нет, да и возникнет в голове, отвлекая от растворения в моменте.

— А как ты начал рисовать? — не унимаюсь я, и Ромка за последние месяцы усвоивший, что если на меня нашло настроение поговорить — лучше не протестовать, только громко выдыхает и нехотя отклоняется назад.

— Так, значит? Потрындеть охота?

— Не потрындеть, а узнать твое прошлое. Мне так интересно, Ром. Я уже столько всего знаю о тебе, но ещё больше — не знаю.

— Ладно, валяй, — глядя на меня смеющимися глазами он садится рядом, после чего быстро наклоняется, подбирая с ковра пару рулонов и даёт их мне в руки.

Быстро сдергивая тонкие резинки, которыми стянута бумага, я разворачиваю одну работу, потом вторую и потрясённо молчу.

— Офигеть. И это твоё? — после долгой паузы, наконец, я могу подать голос.

— А чьё ещё? — за его показной небрежностью всё-таки замечаю плохо скрытое удовольствие от такой реакции. Мой восторг и вправду непритворный — такое его творчество я вижу впервые.

Я успела привыкнуть к Ромкиныи работам с формой — его любимые фракталы, ещё какие-то странные и удивительные фигуры из металла, стекла и проволоки, литая скульптура — но его графику и акварель я вижу впервые. Ромка сейчас почти не занимается рисунком, вкладывая все силы в создание объемных композиций, и сам он много раз говорил, что любит скульптуру за осязаемость, за возможность «наследить не только в вечности, а конкретно сегодня в реале». Но то, что у него руки волшебника, я замечала не раз, даже когда он что-то рассеянно черкал на случайном листе бумаги.

Ромка часто рисовал в своих блокнотах, развлекаясь — наброски, мини-картины, скетчи. Он говорил, что главное в художнике — это насмотренность, и обязательно с натуры. Никакой самый лучший референс, по его словам, не передавал игру света и формы так, как обычная мелочь из реала. Поэтому я привыкла, что время от времени он расслабленно что-то черкает, как будто извлекая из глубин белого листа то, что в нем спрятано, и только он один это видит.

Я всегда шутила, что даже в рисунке он скульптор — как будто отсекая, убирая ненужную белизну листа, он заполнял его объёмом, который так любил. И на бумаге проступали абсолютно живые фигуры, лица, части тел. Всё это было таким осязаемым, настоящим, что случайно нарисованную чашку кофе во время наших посиделок в кафе, хотелось понюхать, взять в руки и выпить.

Именно настоящесть, живость его законченных работ, которые держу сейчас перед собой, поражает больше всего… и я не знаю, что сказать. Рисунок как будто дышит, дрожит, рвётся с листа, и эта энергетика, которой напитана каждая деталь, просто сбивает с ног. Я бы точно сползла на пол от переполняющих эмоций, если бы уже не сидела рядом с ним на диване.

— Эй? — Ромка шутливо толкает меня в бок. — Ты чего, Женьк? Зависла? Я ж говорю, импрессионизм — это чисто для тебя. Прямо поднакрыло, да?

— Ага, — согласно киваю я, пытаясь противостоять силе захвата рисунков, утянувших меня в себя. Вот, например, графика — я безошибочно узнаю один из уголков центра, кафешку у большого старинного фонтана. Вроде бы ничего необычного, я много раз сидела там — не в самом ресторанчике, недоступном для студентов, а рядом, на лавочке, в не менее живописном и красивом месте. Но вся эта картина настолько выпуклая, динамичная, что, кажется, я снова слышу шум воды, разбивающейся о медные бортики фонтана, шелестение листьев каштанов, обступивших этот пятачок, гул людских голосов, обрывки музыки, звяканье столовых приборов… Я даже слышу запахи — отчётливо и по-настоящему. Я проваливаюсь в этот рисованный черно-белый мир, как в ожившую анимацию, и понимаю, что это совсем другая реальность, пусть и похожая на нашу. Реальность созданная рукой Творца, который… сидит рядом со мной на диване и беспечно грызёт кончик карандаша, стыренный у самого себя из пенала рабочих принадлежностей.

Чувство, сравнимое с тем, что я испытываю, наверное, испытывали герои греческих мифов, сразу не признавшие в юноше-скитальце или молодом пастухе с дудочкой могущественного бога, который, отбросив беспечность и игру ради веселья, вдруг являл им свою силу — пугающую и восхитительную одновременно.

Кажется, теперь я понимаю весь этот скандал с перепрофилированием, и почему преподы не отпускали Ромку с кафедры рисунка и живописи на кафедру скульптуры.

— Ром, — наконец, справившись с эмоциями, отдаю ему рисунок карандашом и акварель — простую, вроде бы, сирень в прозрачной вазе на весенней веранде. Но только что благодаря ей я побывала в самом настоящем мае, пережила несколько секунд весны, и то самое наваждение — удивительная сенсорность его образов, вплоть до окутывающего аромата и ощущения соцветий на пальцах, все ещё не отпускает меня. — А ты больше так не рисуешь?

— Не-а, — он смотрит на меня как ни в чем ни бывало, и мне хочется его стукнуть за такую беспечность. Пока я тут переживаю катарсис от силы искусства, он просто сидит и наблюдает за мной, хорошо, хоть на грудь не пялится… хотя в последнем я, конечно, не уверена.

— А… можешь?

— Могу. Но не хочу.

— А почему? Почему я никогда не видела таких твоих работ… ну, не сильно авангардных… больше по классике.

— Академ — говно.

Конечно же, чего я могла ожидать. Эта фраза — одна из его самых любимых, наряду с запретами, которые живут только в нашей голове и квантовым бессмертием, о котором он вспоминает всякий раз, утверждая, что «сдохнуть не жалко, это все равно какой-то прикол».

— Но импрессионизм… это же не академизм. Это всё-таки разные направления.

— Опа, Женька… — он придвигается поближе. — Кто-то прошарился по истории искусств. Ничего себе.

— Ну так… с тобой попробуй не прошарься. Но я же правильно сказала? Импрессионизм — совсем не академ, хотя и он — всего-навсего нестареющая классика, идеалы античности и возрождения. Да, пусть ничего нового… классика на то и классика, и вообще — ты этим не занимаешься. Но вот такие твои рисунки — это же больше про личное, про первое впечатление… Что-то такое… вне правил. Да, пусть это не фракталы, повторяющие в отображениях друг друга и символизирующие системность и бесконечность мира… Пусть импрессионисты показывают картинки из реальности, а не авангард или абстракцию. Но это тоже очень концептуально и безумно красиво!

— Бля, ты меня прямо возбуждаешь, когда вот так втираешь за искусство. Давай, Женьк, дальше. Расскажи мне ещё что-нибудь. Типа Бугро клёвый, а Малевич — отстой, тебе я даже такое прощу.

Все ещё не понимая, шутит он или серьезно, я боюсь продолжать, потому что знаю, как Ромка относится к критике всего, что выходит за рамки привычного — нетерпимо и вспыльчиво. Даже его вечный ироничный пофигизм слетает в два счета, стоит только кому-то заявить, что-то в стиле «Вот раньше художники красоту рисовали, а сейчас какую-то мазню абстрактную лепят». Конфликты в академии не прошли бесследно, и легкомысленное отношение к словам преподавателей: «Роман, уходя в авангард, вы закапываете свой талант, меняете истинное искусство на дешевый китч» — его тщательно завуалированная болевая точка, легкого касания к которой хватает для того, чтобы он вспыхнул как спичка.

Впервые я столкнулась с этим в общежитии, когда в начале семестра мы забирали из моей бывшей комнаты последние вещи, и соседки по этажу устроили мне прощальную вечеринку в рекреации. В отличие от той, где я застукала Ромку с первокурсницей, в нашей стоял небольшой ветхий диванчик, небольшой стол, а ребята принесли табуретки и пару раскладных стульчиков. Мы сидели, погасив свет, пили суровый студенческий портвейн и закусывали самыми недорогими пельменями с майонезом. Совершенно дикая еда для каких-нибудь мажоров, но такая родная и привычная для нас, спасшая не от одного голодного вечера. Ромка сбегал в ларёк неподалёку и принёс кучу чипсов, крекеров, пива, газировки и хороших сигарет — так что получилось настоящее пиршество.

Сидя у него на коленях, чувствуя, тепло его рук и дыхание на своей шее, я ни капельки не жалела, что съезжаю отсюда, из своего первого самостоятельного жилища в другом городе — и в то же время… немного боялась. Нет, я совершенно не могла представить себя снова здесь, без Ромки, без наших совместных пробуждений и спешки по утрам, без переругиваний из-за ключей, опять завалившихся куда-то, без возможности надеть его рубашку или свитер и пойти на пары, принюхиваясь к лёгкому аромату его дезодоранта, оставшемуся на одежде, без ночных походов в литейную, где огромная и пугающая печь гудела утробным звуком пламени, которое, казалось, вот-вот вырвется из-за закрытой железной двери, без утреннего кофе из первых попавшихся автоматов на улице, без долгих прогулок домой, во время которых Ромка рассказывал мне идеи своих будущих работ, на ходу бракуя некоторые из них, а я смотрела на него во все глаза, понимая одно — никакой другой жизни, кроме этой, я больше не хочу.

И в то же время, лёгкий, едва уловимый страх от такого резкого перечеркивания своего прошлого, которое принадлежало только мне, было наполнено моими планами, мечтами и целями, нет-нет, да и щекотал позвоночник колючими холодными мурашками. Но стоило Ромке крепче обнять и прижать меня к себе, все тут же исчезало.

Я обещала подружкам из двести пятой заходить как можно чаще, чтобы не пропустить их переезд и помочь перебраться в новую квартиру, оставляла всем своей новый домашний номер, и даже немного всплакнула, когда мальчишки из блока принесли гитару и затянули наше любимое «Come as you are», столько раз спетое в этой рекреации, что слова наизусть знали все обитатели этажа.

За этими братаниями и студенческими клятвами, я немного потеряла Ромку, отпустившего меня с колен и ушедшего на перекур на один из дальних балконов. И поняла это только тогда, когда побежала в другой конец этажа за банкой соленых огурцов, которую мне пообещали соседи с одним условием— я сгоняю и принесу всё сама, им в лом прерывать наш вечерний концерт.

Возвращаясь уже с добычей, я неожиданно слышу Ромкин голос из второй, пустой рекреации, расположенной зеркально на этаже. Только здесь мы никогда не собираемся — двумя пролётами ниже расположен кабинет завхоза, и любой громкий шум может стать причиной проблем. А вот для задушевных разговорчиков и более интимных свиданий — это идеальное место.

Меня вдруг охватывают не самые приятные воспоминания, и я судорожно сжимаю банку в руках, совсем как несколько месяцев назад — злосчастную мобилку. Но тут же облегченно выдыхаю, едва сдерживая смех — Ромке отвечает мужской голос, в котором я узнаю старосту нашего потока, Саныча, знаменитого тем, что может присесть на уши кому-угодно. Это он, как только я перевелась сюда, довёл меня до белого каления на дебатах по политистории. С его монологом о важности политики Слободана Милошевича я была категорически не согласна, поэтому и вызвалась спорить — но так и не смогла вставить и слова в поток его бесконечных излияний у доски.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Умение безапелляционно вмешиваться в любой разговор и навязывать собеседнику своё ценное мнение Саныч вынес за пределы аудиторий, что не раз играло с ним злую шутку. Время от времени ему приходилось «отвечать за базар» перед теми, у кого не хватало терпения выслушивать его речи до конца. И по тону Ромки — злому, отрывистому, понимаю, что наш староста снова недалёк от того, чтобы получить по шее за свои принципы.

Подхожу ближе и вижу их через приоткрытую дверцу балкона — нервно сжимая своё пиво, Саныч пытается что-то доказывать Ромке, упорно его перебивая, на что тот, наступая шаг за шагом, заталкивает его едва ли не в угол.

— Так ты сам его видел?

— Ну… А кто не видел?

— Ты — лично! Видел?

— Да, по телеку!

— По телеку?

— Да, а что?

— И какой он?

— Ты прикалываешься?

— Какой он говорю? Что ты увидел?

— Ну, обычную фигурку. Чёрную и квадратную.

— Квадратную? Ещё один супер-знаток, бля…

— А какую? Она так и называется «Чёрный квадрат!»

— Супрематический.

— Что?

— Чёрный супрематический квадрат. Это если доебываться к названиям. Хотя, похер, как что называется. Ты тоже старостой называешься, а на деле — пиздабол!

— Э-э, ты полегче! — совсем не чувствуя опасности, вскидывается Саныч, и тут же теряет решительность, после того, как Ромка, склонив голову на бок, многозначительно спрашивает:

— А то что?

— Ни… ничего! Ты хоть бы объяснил, чего злишься! А то только наезжать умеешь!

Наезжать он действительно умеет — никаким другим чудом нельзя объяснить то, что Саныч, на которого я не раз жаловалась Ромке, просит у него объяснений. Со мной в таких сантиментах наш староста замечен не был, никогда.

Ромке на такой редкий проблеск внимания к собеседнику абсолютно плевать. Делая несколько жадных глотков из бутылки, он отбрасывает ее в угол, и пока Саныч болезненно морщится от грохота стекла по бетону, закуривает сигарету и рвано затягивается.

— Хочешь, чтоб объяснил? Ладно, объясню. Но если опять начнёшь мести пургу, я те в лоб дам, обещаю.

— За разницу мнений не бьют! У нас демократия!

— Херократия. Сюда слушай, раз спросил… Во-первых, он ни фига не чёрный и не квадратный.

— Да конечно! Вы там в вашей художке обкурились все? Бля, да успокойся! — после звука резкого и быстрого шлепка, понимаю, что пора вмешаться. Ромка, кажется, выписал ему подзатыльник — и, несмотря на то, что я сама давно мечтала сделать это, такой уж у Саныча удивительный талант, всё-таки надо его подстраховать. Как-никак, оба находятся на балконе, и очень бы не хотелось, чтобы наш бесстрашный Саныч вылетел через перила.

— Еще раз тебе повторяю — там не квадрат! Это игра света, на самом деле нет ни черной краски, и ни одна из сторон не параллельна рамке. И это не фигура, а, манифест, заява такая, понимаешь? В авангарде срать хотели на сходство с реальностью, чтоб таких, как ты поразвлекать — главное идея. У Малевича идея в полном отказе от сложной формы, это чистый, мать его, символизм! Когда идея — всё, форма — ничего! В противовес всем старым правилам, где народ дрочил на сложную форму, и это считалось показателем мастерства. Копирование тупо, блядь, реала!

— И что? Что в этом плохого? Так хоть ясно-понятно, кто что умеет, не то, что сейчас — можно малевать всякую фигню, прикрываясь высокими смыслами!

О господи. Это какое-то форменное самоубийство. Надо вмешиваться.

— Рома! — зову, приближаясь к открытым дверям. — Ром, слушай! Привет, Саныч… Нам сейчас надо уходить. Срочно- срочно.

— Подожди…

Он даже не смотрит в мою сторону, сверля Саныча пристальным взглядом.

— Ладно, хер с тобой. Чёрный квадрат ты, короче, по телеку видел, считай искусствовед. Давай тогда за копирование формы перетрём, раз ты так за натурализм впрягаешься. Может, ещё и римские скульптурные портреты знаешь? Ну, по телеку смотрел, это я как лох вживую в музеях задротил.

— Это… Это статуи, да?

Саныч явно не может понять, с чем связана такая внезапная сговорчивость, и недоверчиво улыбается, оглядываясь на меня. Я только красноречиво жму плечами, как бы советуя ему не расслабляться раньше времени.

— Типа да, статуи. Белые головы, — снова подозрительно легко соглашается Ромка. — Которые как живые, если стоишь от них в полуметре — это идеал, мать твою, формы и подобия, они почти дышат! Это — красиво?

— Это… это да, это красиво.

— Ясное дело, красиво, и сходу понятно. Потому что это реальность, точная копия. Но символизма в них ноль! Так нахрена, когда есть уже такое совершенство формы — античность, возрождение, новое время — нахрена нормальному художнику клепать вторичку, если любой козел типа тебя щёлкнет фотоаппаратом и получит точную картинку с реальности, пока я только холст грунтовать буду? Смысл? Опять передать форму? Так ты, урод, ее со своим фотоаппаратом и передашь! И что? Что этим нового сказать можно? Классицизм легко понять — он привычный! Вообще без напряга, смотришь — хоба! Вот мужики какие-то в стремных одеждах, вот кувшины и яблоки, вот тетки с голыми жопами…

Саныч не выдерживает и начинает хихикать, но, натолкнувшись на мой предостерегающий взгляд, тут же умолкает.

— Такое понятно, да? Не надо напрягаться, не надо знать историю, контекст, фишки, язык значений. Абстракцию и авангард надо учиться читать. Учиться! Но это неприкольно — время там тратить, матчасть разбирать. Легче нести херню с видом мудака! Так что пошёл ты нах… — его взгляд внезапно останавливается на мне, и он на секунду замолкает. — …нахер со своим реализмом и тупыми рассуждениями про «фигурки»! Слышишь, Жень… Давно тут стоишь? Давай, берём вещи и валим отсюда. Чёт душниной несёт конкретно, проветриться надо.

То, что мы покидаем вечеринку так быстро, остаётся незамеченным — веселье уже вошло в такое русло, когда уже никто ничего не контролирует. Поэтому ухожу я из общежития, чтобы впредь вернуться в него только гостьей, просто и буднично, бегом догоняя Ромку, закинувшего на плечо большой рюкзак с моими последними вещами. Беру за руку, переплетая его пальцы со своими в знак молчаливой поддержки, и он сжимает мою ладонь в ответ.

Сейчас на надо лишних слов. Ромка настроен помолчать, задумчиво шурша листьями под ногами и закуривая ещё одну сигарету. Видно, что он ещё не отошёл от разговора, пусть это всего лишь глупости, которые бездумно брякнул Саныч, мнящий себя специалистом во всех сферах, а на деле — абсолютный неуч. Но когда за этим стоит мнение большинства, которое не раз слышал Ромка, которое небрежно бросали ему в лицо прежние авторитеты, или люди, не знакомые с искусством и не желающие знакомиться, но обожающие выносить оценки и судить то, что они даже не попытались понять… Это больно. И даже у Ромки не хватает сил противостоять этому.


Об этом я помню и сейчас, сидя рядом в его бывшей комнате, и на всякий случай решаю не шутить на слишком неоднозначные темы. И вместо этого прошу:

— А покажи ещё свои работы. Они у тебя просто офигенные — все! В любом стиле. Заодно и поищешь то, за чем пришёл.

Пусть Ромка пытается скрыть улыбку в ответ на моё сходящее на ноль желание переубеждать его вернуться к старому, но я-то вижу — он доволен.

— Пошли тогда на балкон. Там три коробки ещё разбирать, тебя отвернёт скоро.

— Не отвернёт.

— Ла-адно, — он как-то абсолютно трогательно смущается. — Погнали. Только не говори потом, что не предупреждал.

Он резко поднимается и подходит к балконной двери, длинная тяжёлая штора, постукивая деревянным колечками-защепками отъезжает вправо, и вот передо мной очередное Ромкино творческое логово — и я бы полжизни отдала за то, чтобы у меня в школе было такое.

Весь большой балкон (я снова подозреваю, что его либо расширили, либо это специальная пристройка) переоборудован в его личную мастерскую. Здесь есть всё, начиная от нескольких видов света — Ромка клацает выключателем на стене, и лампы зажигаются то по бокам, то под потолком, то по периметру. Освещение разное — есть тёплое, есть холодное, а если включить сразу всё, свет получается нейтральным. А ещё, кроме специально подогнанных под стены стеллажей, я замечаю какую-то интересную обивку, в которой подозреваю звукоизоляцию — и оказываюсь права.

— Так и есть, Женьк. Я тут мелким рубился под Offspring, соседи, как ты понимаешь, не оценили.

Посмеиваясь, соглашаюсь с ним и задираю голову, пытаясь рассмотреть какие-то дипломы, кубки и награды на самой высокой полке. Тут же прошу Ромку достать их, на что он небрежно отмахивается:

— Да ну нахер, Женьк. Это ещё из художки, ничего там такого нет. Не хватало тут наградами за натюрморты или постановочную натуру хвастаться. Не гони. Вот, лучше сюда смотри. Тут у меня поинтереснее, — он извлекает из-под самой нижней полки одну картонную коробку, потом вторую. И мы в четыре руки начинаем исследовать его «богатства», умостившись прямо на ковре — пол здесь, оказывается, с подогревом.

— Это я в Праге рисовал. Это у нас, в музее нац-искусства. Это Питер, Эрмитаж. О, бля! А это Лувр, с-сука… — пока я смотрю на него пытаясь понять, чем же так не угодил ему Лувр, Ромка протягивает мне лист бумаги. На нем, в отличие от других зарисовок карандашом, динамичных и живых, схематично набросана движущаяся толпа, множество поднятых рук с фотоаппаратами, и посредине невнятный квадратик с пересекающим его матереым словом.

— Это… что? — стараясь подавить в себе онемение от того, каким будничным тоном Ромка говорит о посещении лучших музеев мира, в которых он побывал ещё школьником, переспрашиваю я.

— Мона Лиза, блядь. Джоконда! Самый большой облом из всех.

Нет, он никогда не перестанет поражать меня. То, как Ромка говорит о шедевре Леонардо да Винчи, на который взглянуть хотя бы одним глазком съезжаются люди со всего мира, не может уложиться у меня в голове, хотя я успела привыкнуть к отсутствию у него непререкаемых авторитетов. Но… не до такой же степени.

— Рома… Ты что? Это же шедевр!

— Да не скажи, Женьк. Никто не спорит, портрет крутой для своего времени, и техника сфумато там что надо. Опять же, классный приём перспективы и авторская фишка Леонардо. Но…

— Сфумато? — всё-таки, он переоценивает мои познания в истории искусств, многое мне ещё приходится уточнять и переспрашивать.

— Ну, да. Дымка такая, размытость. Когда смотришь на картину и кажется, что фокус немного поплыл. Никакой четкости, короче, все типа сглажено. Мона Лиза в этом плане — чисто тебе икона.

— И ты сам это видел? В… в Лувре? В самой настоящей Франции?

— Ага, блядь, видел… Только на репродукциях. В реале я к этой сраной Джоконде и на пять метров не подошёл. Вот — он тычет мне в лицо своим скетчем, изображающим толпу и маленький портрет, перечёркнутый матерным словом. — Все, что я увидел. Зато ночь перед этим не спал, думал — вот бля, завтра все рассмотрю, всю технику самого да Винчи! Рассмотрел. Из дальнего левого угла, и в основном жопы посетителей.

— А что так? — все еще на пойму причин его недовольства. — Ты опоздал на… экскурсию?

— Да какое опоздал! Там, чтоб эту гребаную Мону Лизу нормально увидеть, надо на ночь где-то сныкаться, но полиция уже прошаренная, она таких умников на раз-два вычисляет. Невозможно к картине подойти, Женьк. Потому что с утра и до вечера, с открытия до закрытая, там топчется туева куча народу, большинству из которого срать и на технику, и на перспективу, и на да Винчи. Им надо чисто сфоткаться, чтоб потом перед друзьями и родственниками выебнуться — гля, Мона Лиза! Я там был, я культурный!

— О-о, — разочарованно тяну я, наконец, понимая его обиду — быть совсем рядом с шедевром и не иметь возможности рассмотреть его как профессионал. Чем-то похоже на муки Тантала, стоящего по горло в воде, но не имеющего возможности напиться.

— Да ладно, Женьк, не страшно, — в ответ на мои утешения, пожимает плечами Ромка, заканчивая перебирать работы в первом ящике и задвигая его на прежнее место. — Обидно, конечно, но у Леонардо и поинтереснее вещи есть. А эту козу, я считаю, надо убрать из Лувра к херам. Там же куча охраны из-за неё, все орут, толкаются, не музей, а восточный, блядь, базар!

— Ты что… — поражённая таким радикальным подходом, почему-то снижая голос, испуганно возражаю я. — Да никогда такого не будет! Это же фишка музея, его главная ценность, он добровольно от неё не откажется. И посетителей в разы меньше будет… Это просто невыгодно.

— Очень даже выгодно, Женьк. Потому что с этой толпой даже охрана не справляется. Половина народу даже в другие залы не идёт, чисто там, где Мона Лиза, тусит — и на выход, им на смену — новые «ценители». А те, кто хотят дальше пойти, тупо не могут сквозь эту толпу зевак продраться. Короче. Это не Лувр, это пиздец.

— А куда? Куда убрать? Что, вообще от людей спрятать?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍— А хоть бы и так, — весело смотрит он на меня, явно наслаждаясь моей обескураженностью. — На годик-другой, чтобы все подостыли. А потом выставлять раз в сезон, в специальном правильоне, построенном где-то в жопе мира чисто для Джоконды. Вот туда пусть валят все любители живописи, которым из музеев только и надо, что фотка Моны Лизы. Это уже не картина даже! Это тупо китч, поп-символ эпохи. Как бутылка колы! Или фотка Че, знаешь?

— Где он в берете?

— Ага. На Джоконду как на живопись давно уже никто не смотрит. Она тупо превратилось в попсу. Как припев из классной песни, когда в рекламу попадает и приедается до оскомины.

— Грустно… — чувствуя разочарование от развенчания ещё одного идеала, подвожу итог я, комкая в руках уголок наброска из Лувра.

В отличие от Ромки, я не очень удобно чувствую себя в мире, где нет авторитетов и непререкаемых святынь, где главное правило «Нет никаких правил». Я ещё не отошла от недавнего открытия, что «золотое сечение», оказывается, не эталон, не образец гармонии и меры, а всего лишь одна из форм построения композиции, «ещё и дофига переоцененная» — как тут мне на голову падают осколки ещё одного разбитого божества.

— Ладно, Женьк, не парься. Было бы из-за чего! Смотри, что тут у меня, — он протягивает мне новую пачку листов, после чего открывает новый ящик и даже присвистывает от радости — кажется, Ромка нашёл, что искал с самого начала. Краем глаза вижу, что это какие-то черновики с расчётами и фигурами в разрезе — и снова удивляюсь. Я думала, он пришёл сюда за самыми красивыми своими рисунками, а не за чертежами. Тем не менее, именно их Ромка заталкивает в файл, который кладёт в рюкзак, чтобы взять с собой, а я рассматриваю работы, которые он дал мне в руки.

Здесь, как всегда, чувствуются живость и экспрессия — отличительная черта всех его зарисовок с натуры. Снова и снова я погружаюсь в незнакомую жизнь, которая окутывает меня таким плотным коконом, что становится даже немного страшно, как будто я уже была здесь, а теперь просто вспоминаю… Вот невысокие, стоящие вплотную друг к другу домики с деревянными ставнями и цветочными кадками под ними, вот круглые столики на кованых резных ножках, выставленные прямо на мостовую, вот фонтаны, журчащие прохладной водой, лотки с фруктами, аромат которых кружит голову, пронзительно-яркое, акварельно голубое небо без единого облака, и на последнем листе — величественные древние развалины, а рядом… дети, гоняющие в мяч. Игра в футбол на фоне руин древности, два мира, старый и новый, и оба одинакового яркие и манящие. Есть в этом какая-то магия, присущая месту, которую Ромка так четко поймал и передал на бумаге.

— Это… что?

— Это Рим, Женька. Самый охуенный город на земле. Когда нибудь я буду там жить.

— Э-э… — это так неожиданно для меня, что первое время я даже не знаю, что сказать. Он в равной степени может как шутить, так и быть абсолютно серьёзным.

— Поедешь со мной? — говорит Ромка так спокойно, как будто у него уже заказан билет в Италию, открыта виза, а я заодно уже сложила чемоданы.

Ну конечно же, он шутит. Как я сразу не поняла этого!

— Обязательно, Рома, — как можно ироничнее отвечаю я. — Вот только дипломную напишу, и поехали. Прилетим и сразу пойдём смотреть на развалины Капитолия.

— Не люблю развалины. Настоящая жизнь — здесь и сейчас, а не за тыщу лет до нашей эры.

Ну, конечно. Глупо было допускать, что при его тотальном нигилизме он испытывает благоговейный трепет перед памятками старины.

— Город — это люди, Женьк, — поднимаясь на ноги Ромка даёт понять, что мы уходим, а я хватаю с собой пачку его итальянских рисунков и две книги с репродукциями, которые отложила раньше и тоже складываю в свой рюкзачок.

— Мы, короче, с тобой будем как нормальные ребята — снимем квартиру, где местные живут, — закидывая руку мне на плечо, он ведёт меня по коридору к входной двери. — Поселимся и пойдём тусить — туда, где тусят местные, я знаю пару классных мест.

— Откуда? — спрашиваю я, все ещё пытаясь привыкнуть, что мир для меня и для Ромки абсолютно разный.

Пока мой мир ограничен этим городом и студенческими буднями, его мир — гораздо шире, и говорит он об этом так спокойно, как будто по-другому и быть не может. Ромка уже объездил пол-Европы, и для него жизнь, без границ — что-то вполне естественное. Что-то такое, к чему мне ещё предстоит привыкнуть.

— Я когда-то с отцом ездил на месяц, он там по своим делам шарился, а я по своим.

— Сколько тебе было?

— Четырнадцать, — присев на колено и шнуруя ботинки отвечает он, подглядывая на меня снизу вверх, пока я тоже одеваюсь. — Думал — зашибись, месяц в Италии! Нифига не буду делать, только зависать с местными и к итальянкам подкатывать.

Не могу отказать себе в удовольствии шлёпнуть его по плечу, но он, резко поднимаясь, уворачивается от моей руки, и я едва не падаю.

— Чё бесишься? — смеётся Ромка, обнимая меня. — Ничего не вышло все равно. Я так охерел от города, Женьк, меня так перекрыло… Целый месяц по музеям, куда пускают с натуры порисовать, ходил, вольным слушателем в школу искусств записался, книжек накупил, итальянский учить начал. Короче, задротил, как ты, — забавляется он, глядя, как я с притворным возмущением пытаюсь вырваться, но безуспешно.

— У меня после Рима эта фича и осталась — в любой поездке в местный музей порисовать смотаться. Сейчас я уже подостыл, а раньше всегда так было.

— Это ты не после Лувра остыл, нет? — больше не делая попыток освободиться, я просто удивляюсь, о каких вещах мы говорим вполне буднично, как будто Римская школа искусств или французские музеи — что-то очень привычное, типа пекарни на соседней улице.

— Не-а, — на Ромку снова находит настроение подурачиться, и он зубами пытается цапнуть меня за нос — он любит «мучить» меня ради прикола, а я при этом должна обязательно визжать и отбиваться. Но сейчас я не могу делать этого — его квартира по-прежнему действует на меня немного пугающе..

— Просто попустило. Ну, и скульптурой начал потом плотно заниматься. Но когда приеду — опять схожу, как в старые добрые. Ты тоже выкупишь эту фишку, Женька! — приподнимая и крутнув полукругом вокруг себя, Ромка прижимает меня спиной к входной двери так, что мои ноги все ещё немного не касаются пола. — Там даже дышится кайфовее, серьезно тебе говорю. И меня нигде так не прёт по творчеству, как там.

— Хочешь сказать, Рим — это твой город? — почему на этой фразе меня пробирает едва ощутимое беспокойство, несмотря на то, что он совсем рядом и мне снова очень хочется его поцеловать.

— Ага, — довольно улыбается Ромка. — Мой. Не зря мы с ним тезки.

О чем он говорит? Мысли плывут еще и потому, что устав дурачиться, он пробегает губами по моей шее, языком ловит мочку уха, а я, прикрыв глаза все ещё пытаюсь понять его последние слова.

Ах да! Рим — это же Roma по-итальянски. Какое интересное совпадение. А ещё… немного пугающее. Как будто… Я ещё не знаю, что меня смущает во всем этом… Очень тяжело думать, когда Ромка делает со мной то, что делает сейчас. Кажется, он хочет вызвать во мне приятие своего старого дома самым радикальным способом — занявшись со мной сексом прямо в коридоре, у входной двери. Почему здесь? Почему хотя бы не в его комнате, закрывающейся на ключ, когда на нас не было всех этих шарфов и курток?

Но искать логику в его поступках бесполезно — Ромка живет одной минутой, одним днём, и делает то, что хочет, здесь и сейчас. И я снова поддаюсь этой сумасшедшей энергетике, забывая об осторожности и живо представляя то, о чем он говорил — как мы с ним вместе отправимся в его любимый голод и будем там очень-очень счастливы.


Не знаю, то ли от его поцелуев, то ли от картинок нашей будущей жизни, ярко вспыхивающих перед глазами, мне начинает казаться, что стена, вернее дверь за моей спиной куда-то наклоняется… Хотя, это скорее норма — когда я с Ромкой, меня вечно куда-то ведёт и кружится голова.

Но тут и он, сдавлено выругавшись, делает шаг вперёд, потом назад, дёргая меня на себя — и весь мой тайный ужас, терзавший перед приходом сюда, становится явным, когда дверь за моей спиной медленно открывается… вообще-то, наверное, она открывается быстро, но из-за стресса мне кажется именно так…

В образовавшуюся расщелину важно вплывает лицо грозного Гарипова А-Вэ, румяное с легкого мороза, в совсем несолидной шапочке-петушке. Все-таки, я ухитрилась увидеть своего проректора в неподобающем виде, пусть не в трениках или трусах, но легкомысленная шапочка — это тоже незачёт. Незачёт, а может и вылет из универа прямо с последнего курса, который он может влёгкую мне устроить, если захочет.

И пока все эти мысли хаотично носятся в моей голове, лицо смотрит на нас не менее растерянно, чем мы на него, и, наконец, произносит:

— О… Рома! Почему… Почему не сказал, что зайдёшь? — и переводя внимательный взгляд на меня, добавляет: — Здравствуйте, барышня.

— А я не собирался, — по голосу Ромки слышу, что он еле сдерживает смех. — Мы с Женькой просто мимо проходили.

О боже. Он назвал мое имя. Только пусть ничего не говорит о том, кто я такая и где учусь — нервно натягивая свитер на бёдра, я понимаю, что у меня расстегнута ширинка на джинсах, а одного взгляда на растрепанного Ромку, со следами моей помады на подбородке, хватает, чтобы представить картину со стороны, во всей ее живописности.

— Па, знакомься. Это Женька, мы с ней вместе живем, — тем временем продолжает Ромка, пока мои глаза лезут на лоб. Нет, не так, совсем не так я представляла себе знакомство с семьей моего парня. И, кажется, не только я. Потому что грозный Гарипов А-Вэ сейчас совсем не грозный, а довольно-таки сконфуженный.

— Вот как… — негромко крякнув, он пытается понять, что лучше сделать и почему-то протягивает мне руку каким-то партийно-коммунистическим жестом. — Очень рад. Э-э… Евгения? — и сопровождая эти слова лёгким кивком, добавляет, — Арнольд. Гарипов. Приятно э-э… познакомиться.

— И мне, — еле выдавливаю из себя в ответ, надеясь только на одно — что Ромкин отец не пригласит нас сейчас на семейный ужин из вежливости. В отличие от сына, кажется, он человек очень строгих протоколов и правил.

— Да ты не парься, па! Женька знает, кто ты.

О боже, нет. Нет-нет-нет, только не это. Не надо говорить, что я его студентка!

— Правда?

— Ага! Она учится в твоём универе и боится тебя до усрачки. Так что мы не будем задерживаться, и зайдём как-нибудь, когда Женьке на так ссыкотно будет. Да, Женьк?

— Рома, не ругайся при даме, — это замечание вызывает во мне нервный смешок. Знал бы он, как Ромка умеет ругаться «при даме», и в какие моменты это делает, и что дама… сама совсем не против… Черт, о чем я думаю, стоя по струнке перед своим же протектором в его собственной квартире! И правда, лучше бежать отсюда прямо сейчас, пока я ещё чего-нибудь не ляпнула, что приведёт, конечно же, к моему отчислению.

— Спасибо большое, Арнольд Владленович, — блин, за что я его благодарю? Может, стоило просто сказать «Извините, я спешу»? Или это было бы слишком грубо… — Но нам действительно… пора.

Нам?! А не слишком ли фамильярно я заявляю что-то не только от себя, но от Ромкиного имени? Хотя… Он же сразу сказал, что мы живем вместе.

Ох, черт. Черт, черт, черт!! Теперь Гарипов-старший точно меня выгонит за внебрачное сожительство с его сыном! Все пропало, все потеряно, поэтому хуже уже не будет, если, прихватив свой рюкзачок, я просто возьму и выскользну в коридор, обязательно попрощавшись при этом. Чтобы мой проектор, которого мне посчастливилось увидеть в петушке, не подумал, что я совсем уж хамка и плохо воспитана.

— До свидания! — делая ровно то, что решила секунду назад, кричу я уже из подъезда, куда выскакиваю в приоткрытую дверь — за всеми нашими церемониями, никто так и не догадался ее закрыть.

— Ладно, я тоже пошёл. Всё, пока!

Пробегая лифт и устремляясь вниз по ступенькам, я слышу Ромкин голос, а следом — звук его шагов.

— Рома, ты когда зайдёшь?! — гремит нам вслед, умиленный подъездным эхом, грозный вопрос Гарипова А-Вэ. — И вы! Евгения! Тоже приходите, слышите?

— Я позвоню! — кричит Ромка, догоняя меня в пролёте между этажами и сгребая в охапку, лишая всякой возможности убегать дальше.

— Только позвони! Марта ужин приготовит! Позвони обязательно!

— Потом договоримся! — задрав голову, кричит Ромка, а я делаю над собой усилие, чтобы не дотронуться губами к его шее, не прикрытой воротом куртки, которую он не успел застегнуть.

— Мы же не пойдём ни на какой ужин, правда? — шёпотом спрашиваю я, после того, как дверь с громким лязгом закрывается над нами.

— Конечно не пойдём. Ну его нахер. Потом как нибудь ещё пересечемся. Тоже без подготовки, как сегодня, да?

Несколько коротких секунд, наполненных напряженным молчанием, мы смотрим друг на друга, после чего начинаем давиться смехом, а ещё спустя мгновение — хохотать на весь подъезд. Это какое-то безумие — как и каждый день с Ромкой, и давно уже стоит перестать париться по мелочам.

В каком залихватском порыве он обнимает меня, а я подпрыгиваю повыше, обхватываю ногами его бёдра, распахиваю ворот куртки ещё шире и целую взахлёб — шею под подбородком, ниже и ниже, выступ Адамова яблока, ямочку между ключицами, а он, закинув голову, негромко и так страстно стонет, что я готова сделать что угодно, лишь бы он не прекращал. Я отомщу ему за то, что он устроил в своей квартире перед выходом, и это будет самая сладкая месть для меня и для него.

— Э-кхм… Мододежь. Вы бы хоть на крайний этаж поднялись… Я все понимаю — не лето, под кустами е поваляешься, но… Тут же люди ходят. И часто.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Да что же это такое! Вот, опять — ещё один ушат холодной воды на наши разгоряченные головы. Опустив глаза и стараясь не встречаться взглядами с новой персоной, застукавшей нас, сползаю на пол только для того, чтобы услышать Ромкин жизнерадостный голос:

— О, здрасьте, Нин-Иванна!

— Рома? Здравствуй! А я тебя не признала сразу, в таком-то ракурсе. К папе приходил?

— Ага, — одаривая ее солнечной улыбкой во все тридцать два зуба, он общается с соседкой так, как будто они церемонно сидят на лавочке у подъезда. — Проведывал.

— Правильно, родителей надо проведывать. Ну, передавай привет отцу, если скорей меня увидишь. Я зайду к Арнольду Владленовичу на днях, надо будет с ним по поводу компьютеров переговорить, будь они не ладны. Везде эти компьютеры, скоро людей живых за ними видеть перестанем!

— Такая жизнь, Нин-Иванна, — важно говорит Ромка, практически покровительственным тоном. — А вас тоже переоборудуют, да?

— Да, Ромочка, переоборудуют. Паны в кабинетах развлекаются, а нам потом с их решениями жить. Одно дело закупить технику, бюджет выделить — с этим мы ещё хоть как-то справимся. А совсем другое — научить людей на ней работать. И чтоб без поломок и сбоев всё… Ох, беда-беда с этими вашими новшествами… Так я зайду? Передашь отцу, когда увидишь?

— Да вы заходите, хоть сейчас, Нин-Иванна! Он как раз один там, поговорите с ним. А я… Нам пора! До свидания! — и, хватая за руку, тащит меня вниз по лестнице.

— Всего хорошего, Рома! Ты курточку-то запахни, не май месяц на улице!

— Хорошо! Спасибо! — кричит он в ответ с подозрительной вежливостью, после чего разворачивается ко мне, подмигивая: — Нина Ивановна, соседка наша. Директор горпочты.

— Что, всей-всей?

— Всей-всей.

— И даже главного отделения? Того, откуда я родителям звоню и где мы с тобой познакомились? — от удивления я даже рот открываю. Хотя, чему удивляться? Во всем этом доме явно живут непростые люди, и какая-нибудь бабушка с авоськой вполне может оказаться заслуженной профессоршей на пенсии.

— Ага, — кивает Ромка, накидывая капюшон сначала мне на голову, а потом и себе. — Батя ее терпеть не может. Она проныра страшная, вечно у него со склада что-то по себестоимости пытается выбить.

— Так зачем же ты её к нему направил! — ахнув, я смотрю, как он нажимает на кнопку, чтобы открыть дверь с домофоном с нашей стороны.

— А пусть пообщаются, — смеётся он. — У них там давно какие-то мутки, он через неё интернет проводил вам в универ, нехилое бабло отмыл. Вот теперь пусть долг возвращает. Чтоб не расслаблялся, Женьк! — и он выталкивает меня в серую промозглость ноября, уныние которого мне не страшно, пока я с ним.

Мне действительно все равно, какое время года на дворе, даже привычная осенняя хандра в этом сезоне обходит меня стороной. Пока рядом Ромка, вокруг — самое настоящее лето, знойное и безумное.

Как-то совсем незаметно я подхожу к концу года и последнего семестра в универе. Теперь впереди только несколько месяцев практики, которую я буду проходить в частной службе доверия, и диплом, который будто бы пишет сам себя. Так странно, то самое событие, которого я ждала последние несколько лет, важность которого холила и лелеяла в своём сознании, меркнет перед обычными, такими любимыми радостями моей новой жизни.

Я обожаю моменты, когда мы с Ромкой работаем вместе: он — в наушниках, я — включив виниловый проигрыватель Костика, разложив конспекты и книжки прямо на полу. Я всё-таки научилась хоть немного жить в Ромкином ритме, заразилась от него привычкой просто брать и делать что-либо, не раздумывая, не взвешивая, не планируя ничего целую вечность. Да, после таких ударных подвигов я устаю быстрее, чем он, но и восстанавливаюсь скорее, чем раньше. Потому что рядом Ромка и он щедро делится со мной своей кипучей энергией и жаждой впечатлений, активности, чего угодно, только не покоя.

Я так люблю, когда мы дурачимся и сходим с ума — вроде бы совсем взрослые люди, но эта беспечная ребячливость не даёт мне циклиться на мелких проблемах, ломать голову над вопросами, которые нельзя решить прямо сейчас, и, наконец, выключает вечный хоровод тревожно-навязчивых мыслей, которые до этого бесконечно кружились в моей голове.

Я перестаю париться по поводу бытовых мелочей и маленьких несовершенств — например, психовать по поводу курения в окно или еды, не вставая с постели. Раньше я бесконечно фырчала на любителей такого «безобразия», не разрешая заходить с сигаретой в комнату или жевать бутерброды не только в своей кровати, но и рядом с ней. Я гоняла соседок по комнате на кухню, пугая их тараканами, крошками на простынях и просто морально-этическим разложением.

Теперь я просто обожаю дымок, тянущийся от подожженной Ромкиной сигареты, когда он, свесившись из окна в своей любимой манере, курит голый по пояс или полностью, хоть в тёплую, хоть в холодную погоду.

— Меня болезни на берут. Потому что срать я на них хотел, — уверенно заявляет он мне, а я ему безоговорочно верю.

Я сама с удовольствием ем и пиццу, и печенье, и орешки, и вечные шоколадки прямо из Ромкиных рук, не вставая с постели, куда он регулярно приносит всё это. При этом не могу понять, почему никак не набираю вес — обычно от такой еды я стремительно поправляюсь. Но только не сейчас.

Ведь это совсем не проблема — от крошек достаточно сменить белье на кровати, от прибавки в весе — «отработать норматив по сексу, Женьк, это круче, чем физра». Ромка прав — глядя на его стройную, поджарую фигуру с широким разворотом плеч и узкой талией, никогда не скажешь, что он ходит по дому, все время что-то жуя, закидываясь орешками, сухариками и чипсами, которые, ради забавы, подбрасывает вверх и ловит открытым ртом.

Все эти чертовы калории, которые я так привыкла считать с подросткового возраста, горят сами по себе в крутом водовороте жизни, который возможен только с ним. И я мгновенно привыкаю к этой свободе.

Я перестала подстраивать людей под себя, требовать соблюдения моих правил, считать свои нормы — единственно верными. Теперь я ни в жизнь бы не поскандалила с Ромкой из-за потерянной им трубки, скорее приняла бы звонки с незнакомых номеров, попыталась бы выяснить у друзей, как его найти, вместо того, чтобы одиноко страдать в надежде на случайную встречу.

Нет, я по-прежнему удивляюсь его показной беспечности, но без осуждения. Конечно же, Ромка не перестал влипать в какие-то истории и приключения, являясь поутру, хмельной и веселый, со сбитыми костяшками и ссадинами на лице, и я отношусь к этому… почти спокойно. Главное — сразу отвести его в джакузи, снять одежду и бросить ее в стирку, промыть раны, щедро залив их перекисью, запихать в душевую кабинку рядом с ванной, куда он обычно утаскивает и меня. И пока струи воды хлещут сверху, впитываясь в мою одежду, заставляя ее липнуть к телу, я намыливаю шампунем его непослушные волосы и выслушиваю рассказы о том, как они с Орестом ходили на какой-то контрабандный рынок покупать настоящий ямайский ром с коноплей, познакомились с классными ребятами, затусили с ними, а потом вдруг ввязались в поножовщину с цыганами, контролирующими эту территорию.

Я не могу даже возмутиться, хотя раньше непременно ругалась бы из-за такой беспечности — мне достаточно того, что Ромка здесь, с ним все в порядке, он задирается и пристает ко мне, а его поцелуи отдают шампунем для волос, стекающим по его лицу и губам.

Мне нравится, какой он после этого ночью — дикий, голодный и злой, как будто все ещё дерётся со всем миром, как молодое агрессивное животное, в котором так много силы и вызова, что это переливается через край. Мои бёдра и живот усыпаны маленькими синяками-отметинками — следами его пальцев, царапинами и укусами, но на следующий день он буквально затапливает меня в нежности, его ладони скользят по телу как мягкий бархат, а губы совсем не яростно-требовательные, выбивающие из меня крики и хриплые стоны, а неспешные, чувственные и мягкие, целующие так неторопливо, что можно растаять и разлиться патокой у самых его ног.

Он бросает меня из контраста в контраст, из огня — в ледяную воду, и я понимаю, что только так и готова прожить с ним — что бы ни случилось, куда бы он ни вляпался.

Поэтому, когда в первый день нового года он говорит, что скоро уедет, и я могу перебраться в его мастерскую из комнаты Костика, мне кажется, что это просто шутка или неудачный розыгрыш.


Да, конечно же, я ослышалась — просто накануне мы очень мало ели и слишком много выпили вина, которое Ромка открывал моим каблуком.

На новогоднюю вечеринку я нарядилась специально для него — в самое лёгкое и короткое платье «с во-от таким вырезом, чтоб и сверху, и снизу — все было развратно», надела чулки и шпильки второй раз в жизни (первый был на выпускном) В мини-отпуск из стажировки в Польше вернулась Маринка, заявив, что ее всё-таки берут на постоянное место, чем вызвала слёзы Ангелы и напряженное молчание Никитоса.

— Ого, Женька! Какая ты стала! Ромео на тебя круто влияет, я посмотрю! — непритворно удивляется Маринка, когда к вечеру я выхожу в общую комнату при полном параде. — Иди сюда, обниму! Слышь, крендель, не обижай мне девочку, смотри, какая она у тебя куколка!

— Он не обижает, — чувствую одновременно укол ностальгии — Маринки действительно не хватает в этом доме — а ещё её руки, недвусмысленно ощупывающие мой зад — и аккуратно отстраняюсь.

— Да ладно, не дёргайся! — тут же уловив мое напряжение, успокаивает Маринка. — Я своим не изменяю, да, ребятки? Но ты прямо такая смачная стала! Ромыч, откроешь секрет, что ты с ней делаешь? Я тоже так хочу!

— Ничего не делаю, — Ромка подходит сзади и обнимает меня за талию. — Женька такая и есть, просто шифроваться перестала.

Вскоре мой будуарный образ понадобился для решения проблем вполне земных — Орест, желая показать, как круто он может открывать вино, ящик которого привезла Маринка, сломал наш последний штопор. А в супермаркет, который, кто знает, работает ли за час до нового года, никто бежать не хочет.

— Вот же мудило, — ворчит Маринка, пока Никитос уныло ковыряет ножом винную пробку в бутылке. — Ну в кого ты такой мудило?

Орест плевать хотел на ее возмущения и уже украл из бара последнюю бутылку шампанского, которую мы оставили под самую полночь. Когда внезапно раздаётся звук вылетающей пробки, мы все вскакиваем как один человек, с одним желанием — найти засранца Ореста, и накостылять ему за то, что оставил нас не только без штопора, но и без шампанского впридачу. И это в новогоднюю ночь!

— А-а!! — кричит Орест, убегая от злого Никитоса, на ходу вливая в себя шампанское прямо из бутылки. Оно шипит, пузырится и льётся у него через нос, от чего он кашляет, продолжая кричать: — Ребзя, успокойтесь! Ну вы чего, ребзя! Вам что дороже, я иди шампунь!?

— Шампунь! — орет на него Ангела. — Я, может, с. Маринкой хотела набрудершафт выпить, желание загадать… А ты!!

— Выпьешь вина! — предлагает Орест, перепрыгивая через небольшой угловой диванчик в нашей комнате отдыха.

— Какого вина, бля! — от отчаяния в голосе Ангелы звенят слёзы. — Из-за тебя мы не можем ни одну винную бутылку открыть! А так у нас только водка и все! Я не хочу со своей девушкой упиваться водкой на Новый год!

— И я! — подтверждает Никитос, тоже готовый уничтожать бедного Ореста.

И пока вокруг творится такая суета и неразбериха, Ромка подходит ко мне и тихо говорит:

— Снимай туфли.

— Что?

— Туфли снимай, говорю.

— Зачем? Ром… Ну, не сейчас же! — мои мысли начинают бежать в каком-то очень пикантном направлении.

— Снимай.

И я, не дождавшись больше объяснений от него, снимаю. Потому что не могу противостоять тому, когда он вот так говорит, почти приказывает.

Взяв одну из туфель, Ромка направляется к невысокому столу, на котором Никитос оставил вино с истыканной ножом пробкой, и… приставляет каблук к горлышку, начиная аккуратно простукивать сверху ладонью. Вокруг продолжается кутерьма, крики, суета, Орест снова пробегает мимо, уже в сторону лестницы на первый этаж, а я только и могу, что смотреть во все глаза на Ромку, вбивающего мой каблук в пробку, которая вдруг неохотно, но поддаётся и скользит вниз по стеклянному горлышку.

— Оп-па… Твоё здоровье, Женьк! — пробка падает внутрь бутылки, обдавая Ромку градом брызг, и он, весело подмигнув, делает несколько жадных глотков прямо из горла, после чего предлагает присоединиться и мне.

Если у меня возникают мысли о том, можно ли пить из бутылки, которую только что открыли обувью, то они быстро исчезают — каблуком Ромка орудовал очень аккуратно, не задевая краев, и у меня помимо воли закрадывается мысль — кто же его обучил этой хитрости? Но… нет, я не буду забивать себе голову всякой ерундой, лучше просто наслаждаться праздником и даже воплями Ореста внизу, которого, всё-таки, кажется, поймали.

Я пью, наблюдая через горлышко, как с такой же ловкостью Ромка расправляется ещё с несколькими бутылками, оставляя их на столе открытыми для ребят, после чего берет меня за руку и тянет за собой:

— Пошли.

Так я бегу за ним по коридору с вином, пока он несёт в руках мою обувь и заворачивает, как всегда, в направлении своей комнаты.

— Слушай, а давай вдвоём Новый год встречать, — заталкивая меня внутрь, Ромка бросает у порога туфли и красноречиво щёлкает замком на входной двери.

— Но… неудобно как-то.

— Ничего неудобного, Женьк. Там и без нас справятся. Вино мы им открыли, а потом вернёмся.

— Так у нас же здесь ничего нет.

— Как нет? Самое главное есть. Ты есть. Я есть. Даже винище — и то есть. Что ещё надо?

— Но… — я понимаю к чему он клонит — Это не будет невежливо?

— Нет, — шаг за шагом Ромка подталкивает меня к окну у стены напротив. — Не будет. У меня тут важная причина, вообще-то, — рывком он подсаживает меня на подоконник. — Хочу посмотреть на тебя в этом… — его пальцы приподнимают мое и без того короткое платье, обнажая ажурный край чулка. — И без этого, — с плеч падает сначала одна, потом вторая бретелька. Лёгкая ткань платья ползёт вниз, и Ромка, чуть отклоняясь, окидывает меня взглядом и удовлетворенно выдыхает — лифчик по его просьбе я не ношу, и, кажется, ему очень нравится то, что он видит.

— Прямо сейчас давай отмечать, — снимая через ноги сначала платье, а следом и кружевное белье, которое я так долго выбирала, а Ромка избавляется от него одним махом, он опускается на колено. — Начнём в этом году, — хитро улыбается он, глядя на меня снизу вверх. — А кончим — в следующем. Может, даже одновременно.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Откинув голову, я смеюсь, понимая, к чему он клонит — и… Ну, как я могу ему возражать?

Мы остаёмся вдвоём, не смотрим на часы, не произносим тосты, не пьём шампанское и не слушаем поздравительные речи по телеку. Мы пропускаем момент перехода в Новый год — это просто неважно, у нас свой праздник. За окнами взрываются салюты, доносится какой-то шум, свист, отголоски взрывов петард — но все это происходит не в нашей жизни, не с нами. Для меня есть только он, его глаза, губы, тело, покрытое лёгкой испариной — и пусть в комнате совсем не жарко, я тоже горю и плавлюсь, просто потому, что он рядом, и он — мой.

— А ты знаешь, что как Новый год встретишь, так его и проведёшь, — посмеиваясь, шепчу ему на ухо, пока Ромка, обнимая меня одной рукой, другой цепляет тонкий нейлон на моих ногах и пускает стрелки по чулкам — единственной одежде, которую он захотел оставить на мне, но чей идеальный вид его не устраивает. Он слишком не любит, когда все правильно, красиво, недостаточно вызывающе.

— Точняк, Женьк… Я б так и завис тут с тобой до следущей зимы. Затарились бы твоими шоколадками, водой там, закусками — и, прикинь, год бы не выходили.

— Целый год? — понимаю, что он шутит, но, пусть на пару мгновений, мне хочется верить, что мы обсуждаем серьёзные планы.

— А что, думаешь, не потяну? — Ромка тоже играет со мной в притворную серьёзность. — Это ты скоро сваливать начнёшь, как обычно. Только я ключ спрячу. А лучше — выкину… да хоть в окно. И всё — считай, ты попала!

И уже к вечеру этого дня, он с такой же беспечностью говорит Маринке на общей кухне, где продолжается наша ленивая первоянварская вечеринка:

— Слушай, а у тебя номер того травматолога, у которого ты справку на академ брала, остался?

— Что? Травматолога? Блин… Не помню, — Маринка, сидя на коленях у Никитоса, кормит того чипсами рот-в-рот и, кажется, особо не настроена на серьёзные разговоры.

— Поищи, мне надо, — настаивает Ромка, разливая по чашкам шампанское. Орест, желая загладить свою вину, притащил днём целую коробку игристого, после чего сбежал к очередной девушке, спасающей его от импотенции после Милы Йовович. Остальные тоже разошлись, в доме нас только четверо — и мы чувствуем себя настоящими аристократами, особенно закусывая бутербродами с красной икрой, которая осталась от Костика. Конечно же, мы подозреваем, что он спер её из холодильника своей депутатши, но менее вкусной она от этого не становится.

— Я завтра посмотрю, ладно?

— Мне надо сегодня.

— Зачем так срочно? — нехотя поворачивая к нам голову, переспрашивает Маринка, а Никитос из-за ее плеча смотрит на Ромку осуждающим взглядом.

Я тоже не понимаю, какая муха его укусила. Кайфоломшиком Ромка никогда не был, напрягать друзей в единственный день в году, когда отдыхают даже отпетые трудоголики — не в его правилах.

— Хочу перетереть с ним насчёт справки. Мне академ надо будет срочно открыть, уже со следующего месяца. Так что придётся косить на перелом, как ты, — Ромка подмигивает Марине, а она только и делает, что смотрит на него все пристальнее и пристальнее.

— Не поняла. Ты что, не собираешься в этом году выпускаться?

— Не-а, — отпивая из чашки, он широко улыбается, и вслед за Маринкой, начинаю внимательнее приглядываться к нему и я.

Что он ещё придумал? Куда вляпался на этот раз?

— А куда тебя несёт? — она озвучивает вопрос, который крутится и у меня в голове.

— В Италию.

— Что?! — вскрикиваем одновременно мы с Маринкой, я — с чувством все возрастающего ужаса, она — с востром и удивлением.

— В Италию, говорю. В РУФА.

— Куда? — кто на этот раз задаёт вопрос, я уже не понимаю. Я вообще ничего не понимаю из того, что происходит. Совсем недавно он собирался запереться со мной на год от всего мира, а теперь уезжает в какое-то РУФА.

— В Римский Универ Искусств. Да не прикалываюсь я! — в ответ на Маринкин жест, показывающий что-то типа «Давай-давай, вешай мне лапшу на уши», смеётся Ромка — а мне становится совсем не до смеха. — Мне недавно приглашение прислали — я у них на курс прохожу, по спец. программе. Есть полтора месяца, чтоб приготовиться и все документы сделать. С заграном я не парюсь, он у меня в порядке, а вот с универсом надо срочно порешать. Прям любыми методами, Маринка! Прикинь, там стипуха грантовая — пол-штуки евро каждый месяц! И учёба, и бабло — всё в одном!

Господи, ну почему даже это он говорит Маринке, а не мне! Продолжаю сидеть, поднеся к губам несчастную чашку с бабочками, наполненную шампанским, но не могу сделать даже глоток. Я полностью окаменела, во мне нет ничего живого, кроме мысли: «Он уезжает. Он уезжает и бросает меня».


— Ого! — Маринка на радостях даже с колен Никитоса соскакивает и, не дожидаясь Ромкиной помощи, щедро льёт себе в чашку шампанское. — Ну, блин, Ромео… Вот это новость! За тебя! Я всегда говорила — ты самый крутой из нас, смотри, куда тебя занесло!

— Да ладно тебе, — с притворной скромностью ухмыляется Ромка. — Что тут такого?

— Что такого?! Это охуенное предложение! Ты же по конкурсу попал? Там какой-то отбор был, вряд ли на эти условия с улицы брали?

— Да фигня вопрос. Двадцать три человека на место.

— Что-о…. Бля! Ну ты крендель! Офигеть! — вскрикивает Маринка, на радостях бросаясь на Ромку с объятиями, а мы с Никитосом сидим неприкаянно со своим шампанским и грустно смотрим друг на друга.

Мы — не такие, как они. Не такие яркие, не такие талантливые, не такие крышесносные. Нас просто угораздило попасть в круговорот энергии этих небожителей и… пропасть, променяв всю свою жизнь на момент короткого счастья с ними.

— Слу-ушай! А как так? Почему об этом никто не знал? Ты что, шифровался? — Марина все ещё от души обнимает Ромку, расплёскивая на пол шампанское.

— Да я сам сильно не парился. Выгорит-не выгорит, не это главное. Мне программа конкурса понравилась, я решил чисто прокачаться пройти. Если бы у нас на кафедре такие проекты задавали — я б, может, и не рыпался никуда. Я за три месяца у них узнал больше, чем за три года в нашей понтовой академии!

— Ты хоть бросать не будешь? А то наша песня хороша, начинай сначала. Мы твоего второго загула не выдержим, — отставляя чашку, Маринка перемещается на своё место на подоконнике, и открывает верхушку окна, впуская в кухню морозный воздух. Ромка, присаживаясь рядом, подкуривает ей, и вместе они продолжают обсуждать подробности его новой стипендиальной программы. А я чувствую себя такой лишней, такой неуместной здесь. Такой глупой, поверившей в своё особенное место в его жизни и в этом доме, что уйти хочется прямо сейчас — и отовсюду.

— Не, бросать — не вариант, хотя я б хотел… Ну, ты знаешь. Но у бати пунктик на том, чтоб я получил этот сраный диплом. Он так всех преподов у нас закошмарил, что хрен они меня отпустят, если я опять решу уйти. И моя программа в РУФА — студенческая, я должен числиться при каком-то универе. Так что сделаю пока академ, а дальше — как пойдёт. Потом просто забью, и пусть ищут. Если не появлюсь, а срок академа выйдет — у них просто выхода другого не будет. Отчислят, никуда не денутся.

— А не жалко тебе, Ромео? — склоняя голову, внимательно смотрит на него Маринка. — Тебе всего полгода осталось. Приедешь после своей Италии, походишь эти пять месяцев, и никакой нервотрепки не будет. И папаша твой будет счастлив, и у тебя диплом.

— Да ну нахер, — рвано выдыхает он дым в морозное окно. — Не хочу. Я, может, вообще, возвращаться не собираюсь.

— Как?! — ахает Маринка, в то время как я не могу выдавить из себя и слова. — Ты что, не выдумывай!

— Почему нет? — он смотрит на неё с такой серьёзностью, что мне становится физически больно. Каждое его слово врезается в кожу невидимым лезвием, и я сижу, истекая невидимой кровью, пока рядом со мной они буднично обсуждают переезд Ромки в Италию.

— Подумай сама, что нас тут ждет, — тем временем продолжает он. — Только так, по чеснаку, без фантазий, что народ вдруг прозреет и станет интересоваться тем, что мы делаем. Никому мы тут нафиг не нужны. Сама знаешь, куда нам дорога после выпуска — или младшими ассистентами на наши кафедры, где старперы будут ебать нам мозги уже как начальники. Или на подсосе у какого-то объединения — сидеть на гос. заказах, клепать мемориальные таблички и стремные памятники в парки. Либо лизать жопу какой-то галерее и ее хозяину, заводить связи, тусить с нужными людьми, половина из которых — редкое говно. И за место в самом херовом зале раз в полгода тебе будут ебать мозги ещё больше, чем наши старперы. Нет, есть ещё вариант — сидеть и бухать по заведениям типа «Красной собаки» или «Паб-Тэна» — желательно на халяву или у бармена в долг. И гундеть, как нас, таких охуенных, никто не ценит. Только для меня такое не катит, понимаешь, да? Ни один из этих быдло-вариантов.

— И что — ты готов прямо вот так взять и все бросить?

— Почему нет? Что меня тут держит?

На этом месте я понимаю, что сидеть и слушать это я не могу. Просто не могу больше. Молча отставляя чашку, которую так и не пригубила, я встаю, ничего не видя перед собой, и только тёплые дорожки чего-то мокрого на щеках дают понять, что это слёзы, которые больше не получается сдерживать.

Я очень тороплюсь уйти — изнутри рвётся то ли крик, то ли стон — я сама стала этим криком, моя боль стала им, и теперь раздирает сердце, рёбра и кожу, стремясь прорваться наружу. Не хочу, чтобы кто-то видел меня в этот момент. И сама никого видеть не хочу.

— Эй, пропажа, куда намылилась?

— Женя! Жень, ты куда?

— Что-то случилось, Женьк? Ты чего?

Негромкое бурчание Никитоса перерывает окрики Марины и Ромки, несущиеся вслед, но я только ускоряю шаг, приближаясь к лестнице. И все равно слышу — как будто бы спиной, или до крайности обострившимся слухом:

— Ты что — ничего ей не сказал?

— Почему? Сказал, только что. Как и тебе.

— Ты дебил, Ромео?!

— Да в чем проблема! Я совсем недавно всё решил, просто не думал раньше!

— Блядь! Он не думал! Ты нихера ни о чем не думаешь сначала, а народ потом с катушек слетает!

И несмелые мысли-утешения, которые возникают у меня под влиянием Маринкиного голоса — она тоже девчонка, она мне сочувствует и понимает, как ранит подобная беспечность — разбиваются о её следующую фразу:

— Беги давай, догоняй её! И… я не знаю, что хочешь делай… Если ещё одна твоя телка вылезет на крышу или нажрется таблеток… Я тебе лично кастрацию сделаю, потому что ты задолбал!! И бабы твои с вечными трагедиями — задолбали!

— Так, а ну спокойнее. Рот прикрой! Единственная баба, которая устраивает сейчас трагедию — это ты! Никитос, проследи за своей красоткой, я б на твоём месте не наливал ей больше. Женя! Женьк, подожди! — Ромкин голос звучит чуть громче, как будто приближается — это значит, он выбежал из кухни за мной, и это заставляет меня только быстрее перебирать ногами, перескакивая через ступеньки, вверх по лестнице.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Вот так вот. Падать на землю с той высоты, куда тебя забросили и где тебе не место, всегда очень больно. Здесь, в этом доме и этой стране нет ничего, за что держался бы Ромка. А для его друзей — я всего лишь очередная телка, которая задержалась дольше обычного и ещё не успела отравиться таблетками. И все те слова про «куколку» и «не обижай, смотри, какая она классная у тебя» были лишь дежурным выражением лёгкой симпатии. Как и для всех остальных его пассий, побывавших здесь.

На какую-то долю секунды я понимаю их — этих несчастных девочек, которые творили здесь всякую дичь. Когда тебе так невыносимо больно, хочется сделать что угодно, лишь бы заглушить, выключить это чувство. И если ради этого нужно выключить себя — почему нет, это небольшая цена за избавление от адского пламени, которое жрет тебя изнутри. Например, крыша. Та же крыша, о которой с такой въедливой иронией говорила Маринка — ведь это действительно… способ. Быстро и может, не вполне эффективно, дом невысокий, всего два этажа, пусть насмерть я не разобьюсь, но зато — сломаю себе руки и ноги, приедет скорая, заберёт в больницу, обколет меня уколами или введёт в наркоз, а потом можно будет самой выдернуть какую-то важную трубочку, например, с кислородом, и не будет ничего, абсолютно ничего…

— Женька… А ну стой, сказал! Да стой ты… — Ромкин голос снова, повторно сбрасывает меня на землю — на этот раз сомнамбулически-суицидального транса.

— Ты чего? Какого хрена тебя опять перекрыло?!

Его руки крепко держат меня за плечи, прижимая к стене, дыхание сбито — видно, что он бежал за мной. А я не могу смотреть на него, понимая, что скоро этого всего не будет. Ни его ореховых глаз, в которых я привыкла ловить своё отражение, ни густых бровей такого удивительного оттенка — не чёрного, не русого, а цвета подтопленного тёмного шоколада и таких же ресниц, загнутых на кончиках. Ни волос, спадающих на шею непокорными завитками, в чьих каштановых волнах неожиданно играют тёплые, золотистые блики — даже зимой. Скоро я не смогу к этому всему прикоснуться — но ведь это необходимо мне. Просто необходимо для жизни.

Боль становится ещё сильнее, заставляя выть и поскуливать, трясти головой из стороны в сторону, чтобы не смотреть на него — а взгляд сам тянется к его лицу, снова и снова, будто притянутый магнитом. Зубы начинать случать, я не могу сделать глубокой вдох и только, всхлипывая и заикаясь, повторяю:

— Ты, ты… ты…

— Жень, успокойся, — шепчет он испуганно. — Все хорошо. Все в порядке, ну? Иди сюда, — он аккуратно привлекает меня к себе и касается губ губами — нежно, успокаивающе и так сладко, что я кричу — но только про себя, внутри той адский тюрьмы, которой стала для меня мысль о том, что он уезжает.

Он всё-таки бросает меня. А я умру. Я точно умру после этого.

— Тихо-тихо… — продолжает успокаивать меня Ромка. — Ты, главное, дыши, Жень. Давай, вместе со мной. Вдох… Выдох. Вдох-выдох… Всё, получается? Зашибись. У нас с тобой всегда всё круто получается.

Да, круто. С ним у меня получается абсолютно всё — даже дышать в приступе панической атаки, только синхронно с ним. Но скоро это закончится. Он уедет, и все закончится.

— Давай, иди сюда. Заходи-заходи, — он аккуратно проводит меня через невысокий порожек на входе в его комнату и щёлкает включателем света. — Сейчас ты ляжешь и отдохнёшь, да? Я с тобой, я никуда не уйду, — чувствуя, как мои пальцы впиваются в его локоть, спешит успокоить меня Ромка. — Никуда я не денусь, Женьк. Куда, блин, я могу от тебя деться? Сама подумай.

Если он решил издеваться надо мной каким-то изощрённым способом — это лучший вариант. Говорить о том, что любит, что хотел бы закрыться со мной на весь год в этой комнате, что никуда на денется — и тут же о том, что здесь его ничего не держит, он уезжает и возвращаться не собирается.

— Воды хочешь? — уложив меня в кровать, которая скоро станет пустой без него, которая помнит так много… слишком много о нас, Ромка перевешивается через меня к подоконнику. На нём всегда стоит бутылка минералки — это я завела такую привычку, без меня у него здесь стояли только портвейн или пиво. Интересно, какие ещё из наших общих привычек он быстро забудет, как только уедет в свою новую жизнь?

— Ты…. ты, — зубы все ещё стучат о пластиковые края бутылки, вода льётся внутрь меня с какими-то булькающими звуками.

— Тс-с… Сначала попей. Потом скажешь. И дыши, не забывай — вдох, выдох. Давай, как я. Чтоб мы одновременно с тобой. Как мы умеем, — уголок его губ подрагивает в улыбке, а я снова не могу сдержаться — и чувствую, как по щекам градом катятся слёзы.

— Блядь, да что ж такое, — его пальцы проходятся по моим щекам, потом он рывком стаскивает наволочку с подушки, и вытирает мне лицо — а я прижимаюсь к ней с почти благоговейным трепетом. Ведь она едва уловимо пахнет им. Но скоро он уедет и заберёт с собой даже этот запах.

— Слушай, если ты обижаешься, что я тебе первой не сказал, так без шуток — я сам почти забил на это дело. До нового года ничего ещё точно по срокам не знал и не читал почту, а потом не до того было. Сама знаешь, тусня вся эта, праздники, к отцу смотаться, всех наших встретить-проводить. Я сразу даже не понял, что выиграл, прикинь? Там же на итальянском пишут, я решил, что мне какое-то бабло, в смысле награду дали за участие, и вообще, я молодец. Только вчера, тридцать первого, пока ты спала, сел и все письма разобрал нормально. Бля, я думал, что язык нормально знаю — а нихера я не знаю. Только со словарем дошло, что меня приглашают на курс, а не просто приехать премию забрать.

Я молча смотрю на него и понимаю, что не могу даже упрекнуть ни в чем — он такой и есть, парадоксально совмещающий несовместимое. Другому бы я не поверила никогда. Но Ромка — именно тот человек, который может влёгкую победить на тяжелейшем конкурсе, не сразу осознать, что сделал, а потом ещё и отмахнуться от своей победы на время праздников.

Только мне-то от этого никак не легче.

— Ты… к-когда уезжаешь? — наконец, выдавливаю из себя фразу, которая крутилась в голове с самого начала. Мне нужна чёткая дата. Я боюсь — и в то же время хочу знать её. Мне нужно знать, сколько мне ещё осталось настоящей жизни, которая, даже несмотря на мучительный обратный отсчёт, будет лучше той пустоты, которая придёт с его отъездом.

— В марте. Третьего, — внимательно глядя на меня, Ромка как будто не верит, что я уже говорю.

Третье марта. Что ж, теперь я знаю дату моего приговора.

— Женя. Же-ень, — он зовёт меня все громче и громче, и только это даёт понять, что я не отвечаю ему уже какое-то время. — А ну, посмотри на меня. Давай-давай, не отворачивайся! На меня смотри, сказал, — его напор помогает, и я понемногу фокусируюсь на Ромкином лице. — Мне надо это. Понимаешь? На самом деле надо. Но я не хочу уезжать, когда ты такая. Блин, это какая-то жопа, Женьк! — он прижимает меня к себе, крепко-крепко, так, что уткнувшись ему в шею, я едва могу дышать. Ну и пусть так. Пусть так будет всегда. Даже не дышать с ним намного круче, чем дышать без него.

— Слушай сюда. Это ничего не меняет между нами, понятно? Ты переедешь ко мне, в мою комнату, хватит там оракал Костяна сторожить. На полгода, Жень. На каких-то сраных полгода — ты сама не заметишь, как они пройдут. Закончишь свой универ. Получишь диплом, раньше, чем я, прикинь? А потом прилетишь ко мне. И мы будем жить вместе, как я обещал. Снимать комнату в квартале для местных, будем тусить там, где собираются местные, я буду работать, а ты…

— А я? — поднимая голову, смотрю ему в глаза, надеясь найти в них правдивый ответ на этот вопрос.

— А ты… Тоже что-то придумаешь! Не, не так — вместе придумаем. По-любому придумаем! Может, работать начнёшь — что, думаешь, в Италии психов меньше, чем у нас? Или учиться — там дохера стипендиальных программ, по второй вышке тоже. Тебе же только это и надо, Женьк… Будешь сидеть в библиотеках — знаешь, какие там библиотеки? Им по триста лет минимум, там всё такое старое и с историей, как ты любишь. Заучка моя… долбанутая… самая чокнутая. Люблю… люблю за это, — хрипло шепчет он, срываясь на поцелуй, устав строить логические мостики между своими идеями. Я отвечаю ему, так же бездумно и отчаянно, просто потому, что знаю — все эти увлекательные планы — просто Ромкина фантазия. Пьянящая и прекрасная, но не менее от этого нереальная.

То, что он искренне видит нас вместе, ничего не меняет. Реальность все равно переиграет всё по-своему.

Я уже проходила это, когда сама переезжала в столицу и убеждала своего бойфренда, что расстояние ничего не изменит — и что? Мы сдулись уже через пару месяцев.

Только с Сашей это было почти безболезненно. Потому что он — не Ромка. Он мне просто нравился, я совсем не любила его. Я, вообще, кроме Ромки никого не любила. И не полюблю, в человеческом организме просто не хватит ресурса на другое такое же чувство.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Я знаю — точно знаю, что Ромка очень быстро увлечётся новой жизнью. Он едет в любимый город, в котором уже был и куда мечтал вернуться, где собирается заниматься любимым делом, учиться в университете, в котором могло оказаться так много его соперников, а возможность появилась только у него. Очень скоро у него появятся новые увлечения, новые друзья и… подруги. Это будет круг единомышленников, свободных, раскрепощённых, увлечённых одним делом — а я…

Я просто начну его тяготить.

Его звонки или письма станут реже, короче, формальнее. Он начнёт жалеть о своих поспешно данных обещаниях и избегать меня. Каждый раз, отсылая имейл или набирая приветствие в аське, он будет надеяться, что я наконец-то всё поняла, что в этот раз не отвечу. А я все буду и буду отвечать, не обращая внимания на унижение, на откровенное безразличие с его стороны, вымаливая хоть крошку, хоть слабый намёк на те чувства, которые когда-то горели так ярко, а сейчас — погасли. Так бывает. Когда вы живете слишком разными жизнями, так всегда бывает.

Поэтому лучше обрубить это сразу. Одним махом. Хотя бы ради всего того, что у нас было. И ещё будет. Ровно до третьего марта.

Я не буду портить ему радость перед отъездом, обещаю себе, чувствуя, как его руки буквально сдирают с меня одежду — в этом исступлении Ромка сам пытается забыться, не замечать нестыковок, проблем с документами, отсутствия у меня визы, знания языка, права на работу или учёбу.

Не буду тратить ни секунды на препирательства, на ссоры — наше время слишком ценное, чтобы заполнять его подобной ерундой. Я буду жить с ним и для него ровно до того дня, когда он сядет в самолёт.

А потом — просто исчезну, пропаду. Чтобы не отравлять наше яркое прошлое унылым увяданием.

— Скажи, что согласна, Женьк… Что будешь делать, как я говорю. Что не натворишь херни… как ты умеешь… как тебя, блядь, тянет… Постоянно! — вбивая в меня каждое слово, Ромка запрокидывает мою голову назад, крепко сжимая волосы у корней, не давая шанса отвернуться, отвести взгляд — наверное, так почти невозможно врать. Но у меня получается.

— Я согласна, Рома. Я согласна…

И закрываю глаза, желая полностью раствориться в коротком моменте счастья, которого у меня скоро не будет.

Загрузка...