В тот день, когда я вошел в дом Святого Петра, была суббота. Все, что я мог забрать с собой из вещей, — это одежда, подушка, подзорная труба, не прочитанная до сих пор книга «Танцы Венеции», подаренная на память дядей Чжэчжином книга «Даже сейчас нельзя сказать» и справочник.
Уложив вещи в дорожную сумку, тоже подаренную дядей Чжэчжином, я уселся на диван и стал ждать брата Кантхо. Дядя Чжэчжин вынес из офиса всю мебель и книги, поэтому в нем было пусто. Я лег на диван и стал рассматривать вывеску бара «Ёнгун», видневшуюся через окно. Когда я смотрел на нее днем, она, точно лицо женщины из бара, смывшей косметику, выглядела блеклой, местами темной.
Каждую ночь в течение пяти месяцев моей жизни в офисе я засыпал, глядя на ту вывеску, мигавшую через равные промежутки времени. Сейчас я беспокоился лишь о том, смогу ли нормально спать в другом месте, где, возможно, не будет такого освещения, зато будут незнакомые ребята.
Размышляя так, я, еще не уехав, уже скучал по вывеске бара «Ёнгун». Я подумал: каким же все-таки прекрасным было время в моей жизни, когда я мог засыпать, глядя на мерцающий свет той вывески? Я понял, что отныне вернуться в это прекрасное время я смогу только в своих воспоминаниях. С этими мыслями я незаметно уснул.
Я проспал недолго, возможно минут пять. Проснувшись оттого, что меня трясли за плечо, я увидел брата Кантхо. Он был одет не как обычно — в брюки из хлопчатобумажной материи и широкую футболку, сейчас на нем были джинсы и коричневый свитер, а поверх него полупальто ультрамаринового цвета. Последний раз мы виделись с ним примерно две недели назад, поэтому я чувствовал себя неловко. Мне было грустно оттого, что мы расстаемся. Когда я вышел, закрыв за собой дверь офиса, то внезапно ощутил, как на сердце наваливается тяжкий груз.
— Если бы я знал, что так случится, то постарался видеться с вами чуть чаще, — сказал я, таща за собой дорожную сумку, пока мы шли прочь от запертой двери.
— Что значит «если бы я знал, что так случится»? — спросил брат Кантхо.
— Это значит, что теперь, если я перееду в дом Святого Петра, нам будет трудно встретиться снова. Вы создали книгу и теперь не нуждаетесь во мне. Наши лица тоже не то что не стали похожими, а даже наоборот: они постепенно изменяются и отличий становится все больше. В конце концов вы не сможете даже вспомнить, как я выглядел.
Когда я произнес эти слова, он остановился и обеими руками схватил мои плечи.
— Я не тот человек, который легко забывает окружающих. Все, кого я встречал в своей жизни, очень дороги мне, и я никого из них не забуду. Тебе же мне хочется сказать спасибо. Потому что ты помог мне понять, что я не один.
— Что я помог понять? — переспросил я.
— Я говорю о том, что страдала, — начал брат Кантхо, внезапно на минуту преобразившись в Хисон, — забыв любимого человека. У тебя есть способность передавать другим людям то, что ты чувствуешь, поэтому ты обязательно будешь нужен этому миру. Этот дар поможет многим. Даже если меня не будет… ты должен будешь отправиться в дом Святого Петра. Когда придешь туда, студенты, которые там живут, станут учить тебя. Набравшись от них знаний, обязательно поступи в университет. После этого измени этот мир с помощью своего умения читать в чужих сердцах. Построй другой мир, совершенно отличный от этого…
У меня исчезли мои способности, и я не мог понять, с каким чувством брат Кантхо говорил все это, но все равно ответил, что так и поступлю. Я еще не очень хорошо знал, что за мир он просил меня изменить, но слова «другой мир» не оставили меня равнодушным. Для меня они звучали как «другая вселенная», о которой говорил отец, вселенная, где могли произойти события, невозможные в этом мире. Я подумал, что создание нового мира, вероятно, похоже на путешествие в другую вселенную, когда летишь через бесконечное темное пространство.
— В переодевании в мужчину, — сказала Хисон, снова превратившись в брата Кантхо, — есть только одно преимущество — когда ты идешь по дороге и куришь, никто не сделает тебе замечание. Мужчины, в отличие от женщин, могут курить на улице, не оглядываясь ни на кого. Ты тоже мужчина, поэтому тебе сложно понять, что свобода бывает и такой. Ну, что, насладимся в последний раз нашей свободой? — предложил он, когда мы вышли из переулка на главную улицу.
Он протянул мне пачку сигарет. Мы остановились и стали курить.
— Теперь тебя не будет шатать.
— Перед любимым человеком нельзя показывать себя слабым.
Брат Кантхо выпустил сигаретный дым.
— Это вкус свободы, который можно ощутить только в 1986 году. Но скоро настанет такой день, когда никто ничего не скажет, если женщина закурит — пусть даже на середине улицы Чжонно. Твоя свобода тоже скоро закончится, потому что через год ты станешь взрослым. Поэтому теперь, сколько бы времени ни прошло, нам нельзя забывать, что мы наслаждались свободой в 1986 году, когда стояли на улице Чжонно 3-Га и курили сигареты перед зданием YMCA[58].
— Ну, стоит захотеть, всегда можно закурить еще раз, — заметил я.
— В любом случае эта сигарета — последняя из тех, что ты выкурил вместе со мной, — произнес брат Кантхо с легкой грустью в голосе.
— Почему вы все время говорите: последняя? — спросил я тихо; мне передалось его настроение. — Вы действительно больше не увидитесь со мной?
— Как бы это тебе сказать… я решился, — признался брат Кантхо.
— На что вы решились?
— Тебе не кажется, что я в чем-то немного изменился? — спросил меня брат Кантхо вместо ответа.
Я внимательно посмотрел на него и сказал:
— Я не знаю.
Было ясно, что брат Кантхо действительно в чем-то изменился. Но я ответил так, потому что отчего-то эти изменения рождали во мне нехорошее предчувствие.
С приближением к станции поезд начал постепенно снижать скорость. Пассажиры, сидевшие в вагоне, с облегчением вздохнули. Но в то же время сквозь просветы между столбами, стоявшими вдоль железной дороги, стала видна деревня, лежащая в руинах, словно после ковровой бомбардировки. В некоторых местах вился дым, и от этого местность напоминала поле боя. Лишь телеграфные столбы стояли нетронутыми. Оборванные провода, скрученные как попало, лежали на земле. Брат Кантхо, раскрыв рот, рассматривал эту картину.
Когда мы сошли с поезда, полицейские, выстроившись в ряд, недоброжелательно посмотрели на нас. Я зашагал вслед за братом Кантхо по дороге, таща за собой сумку с вещами. Под моими ногами перекатывались камешки. Когда мы прошли чуть дальше, полицейский, державший в руке рацию, громко закричал: «Эй, девушка, куда вы идете?» Брат Кантхо, остановившись, перевел на него взгляд. Девушкой, к которой обратился полицейский, оказался сам брат Кантхо.
Полицейский объяснил, что все, кто был в доме Святого Петра, теперь ушли отсюда. Когда брат Кантхо сказал: «Еще несколько дней назад было известно, что здесь можно находиться до следующей весны», полицейский, повторив слова: «Находиться здесь до следующей весны…», отрицательно покачал головой и произнес:
— Из тех, кто противился закону, здесь остались только красные.
— Куда же тогда ушли сироты, которые жили в доме Святого Петра? — поинтересовался брат Кантхо.
— Я этого не знаю, — грубо ответил полицейский. — Нас волновало только то, что они находились здесь без законных оснований. А теперь, когда они ушли, зачем нам знать, куда именно они отправились?
Затем, указав на меня подбородком, он спросил:
— Этот ребенок тоже сирота?
Я посмотрел на брата Кантхо, но он, словно не расслышав вопроса, двинулся вперед. Спецназовцы со щитами преградили нам путь.
— Отойдите! — громко сказал брат Кантхо, но они даже не шевельнулись. — Отойдите!
Они расступились лишь после того, как полицейский с рацией приказал им пропустить нас.
Когда образовалась щель, стали видны шлемы членов бригады по сносу зданий. Рабочие стояли позади экскаватора. Вокруг я увидел обломки кровли из шифера, лежащие у дороги, куски стен, валявшиеся в беспорядке, разрезанную палатку, перевернутый стол, разорванный диван, сломанный обеденный столик, расколотое на несколько частей зеркало, превратившуюся в лохмотья одежду, разбитые плитки, осколки кувшина, бутылку макколи, разбросанную еду, в том числе и недоеденный рамён, и прочий мусор. Когда я глядел на этот хаос, мне становилось любопытно: что же здесь случилось?
Подойдя ближе, мы заметили обгоревший в огне черный крест, сделанный из стропил. Он возвышался на горе из мусора, набросанного в виде гробницы. Члены бригады по сносу зданий стояли, уставившись на этот крест, но, когда мы приблизились, они повернулись к нам. Я испугался, подумав, что сейчас они начнут избивать нас кувалдами, что держали в руках. Перед ними занимался огонь, но даже это не заставило их оторвать от нас взгляда. Но, видимо, в тот день они закончили все дела, поэтому оставили нас в покое. Мы прошли мимо креста. Когда мы оставили его позади, перед нами внезапно показались около двадцати сделанных из полиэтиленовой пленки палаток, разбитых прямо на руинах.
— Ты ничего не слышишь? — сказал брат Кантхо, внезапно остановившись и прислушавшись к чему-то.
Это случилось, когда мы, следуя в направлении, указанном переселенцами, искали временное обиталище мальчиков, живших в доме Святого Петра. Я тоже остановился и прислушался. От того места, где обугленный черный крест высился между противостоящими друг другу лагерями переселенцев и членов бригады по сносу зданий, и до поселка, куда должны были переехать люди, можно было добраться меньше чем за час, но там был совершенно другой мир.
Близился Новый год, и улица Мёндон казалась очень шумной из-за рождественского гимна, несущегося из динамика в музыкальном магазине; громких голосов продавцов, старающихся перекричать друг друга, чтобы привлечь внимание семей и влюбленных парочек; звуков оловянных барабанов, в которые били игрушечные зайцы и обезьянки; хорового пения, доносящегося от группы людей вдали.
— Вы говорите о той песне? — уточнил я, имея в виду пение хора.
— Нет, не о ней, прислушайся хорошенько. Ты не слышишь тихую мелодию, похожую на звуковой сигнал?
Я снова напряг слух. Действительно, моих ушей коснулся слабый звук, напоминавший непонятные сигналы. Он был настолько слабый, что стоило подумать о чем-то другом, как ты тут же переставал его слышать. Эта мелодия доносилась с правой стороны, с лотка, установленного на ручной тележке, на которой были выложены заранее выложены рождественские и новогодние поздравительные открытки. Мы подошли к лотку.
На прилавке лежали разнообразные открытки. В основном это были обычные на вид почтовые карточки со смешным Санта-Клаусом и волшебным говорящим оленем Рудольфом Красным Носом, с соснами или журавлями, с надписью: «С Новым годом!» Но среди них попадались и трехмерные голографические открытки с большой рождественской елкой, которая появлялась, когда их открывали. Также там были открытки с Санта-Клаусом и запряженными в сани оленями, которые быстро перебирали ногами каждый раз, когда открытку поворачивали вправо или влево. Мелодия лилась из открытки, стоящей на прилавке в раскрытом состоянии. Когда мы посмотрели на нее, продавец, на голове которого была шапка с ушами, схватил ее и закрыл. Музыка тут же прекратилась. Стоило ему раскрыть ее снова, как звучание возобновилось.
— Это популярные в последнее время поющие открытки. Посмотрите, — сказал продавец и протянул нам карточку.
Брат Кантхо, взяв открытку, с растерянным видом стал слушать мелодию. Я схватил такую же открытку. На картоне был нарисован мирный пейзаж деревни, на которую падает снег. Окна в кирпичных домах с треугольной крышей светились желтым огнем. Мне показалось, что любой человек, погуляв под снегопадом, был бы счастлив, обнаружив такой дом, немного в нем отдохнуть. Когда я развернул открытку, из нее тоже полилась та же самая мелодия. Секрет был в прикрепленном к бумаге круглом устройстве, находившемся внутри открытки; оно-то и воспроизводило мелодию.
Когда с видом, словно открыл нечто невероятное, я повернул голову в сторону брата Кантхо, то ничего не смог сказать — я просто смотрел на него. Он в чем-то неуловимо изменился, и только в тот момент я, кажется, понял, в чем именно. Я разглядывал его лоб и глаза. Теперь он не был больше братом Кантхо.
Он вернулся к своему образу Хисон. Она протерла глаза правой рукой и спросила продавца о цене открытки. Купив две штуки, одну она протянула мне. Но мне некуда было ее посылать.
— Ветер был горький, — сказала Хисон, хотя я ни о чем не спрашивал.
— Кто-то бросил в ветер молотый перец? — предположил я в шутку, как будто не понял ее слов.
— Наверно, воздух вдоль дороги был отравлен слезоточивым газом. Ты слышал раньше эту песню? — спросила меня она.
— Это ваша любимая песня?
— Это песня английского певца Джона Леннона, она называется «Imagine». «Imagine» означает «Вообрази». Он был убит в Нью-Йорке, когда я училась на первом курсе университета. Это случилось примерно в то же время. Когда он входил в свой дом, в него выстрелили пять раз, он умер на глазах у своей любимой.
Я представил себе сцену, которую она описала, сцену, где некий мужчина, возвращавшийся домой с любимой женщиной, падает от пяти выстрелов в спину; сцену, где женщина, прижавшись губами к уху потерявшего сознание мужчины, страстно шепчет, что любит его, что действительно любит его.
— Я не говорила, чтобы ты вообразил эту картину, а просто сказала, что название песни «Imagine» переводится как «Вообрази». Сейчас я и не помню, как долго рыдала, услышав известие о его смерти.
— Он ваш знакомый? — спросил я.
Хисон пристально, немигающим взглядом посмотрела на меня и пояснила:
— Я знала его, но он вряд ли знал меня. Да и я сама, хотя и сознавала, что в этом мире живет такой человек, никогда не думала, что буду плакать из-за него. Просто было жалко, что умер еще совсем молодой мужчина, вот я и расчувствовалась. Но вечером того дня я услышала по радио эту песню в его исполнении, прозвучавшую в передаче, посвященной его трагической смерти. Неожиданно для самой себя я стала подпевать, повторяя строку: «Imagine there’s no heaven». Внезапно у меня хлынули слезы. Я подумала тогда: «Если нет рая, а над нами — лишь небо, куда же он ушел?» Я подумала, что он теперь человек, ушедший в никуда. Я подумала, что теперь никогда не встречу этого человека. Смерть оказалась такой печальной вещью. Только тогда я действительно поняла, что означает, когда умирает человек. Это случилось в декабре 1980 года.
— Ух ты, если это был декабрь 1980 года… — не договорив, я замолчал.
Если это был 1980 год, значит, это был тот год, когда Хисон впервые встретила дядю Чжэчжина, которого вели в комнату для допросов. В тот день, когда убили Джона Леннона, тело жениха Хисон всплыло на одном из участков Желтого моря.
Мне не нужно было слушать дальше, я и так знал, что смерть, о которой она говорила, не имела отношения к убитому английскому певцу. Я знал, что она плакала не из-за новости, услышанной в тот день по радио. Также я знал, что, хотя с того момента прошло много времени, каждый раз, когда она слышит эту песню, у нее краснеют глаза, как это было несколько минут тому назад. «Imagine». Так я представил и прочитал душу Хисон декабря 1980 года. Возможно, если бы дядя Чжэчжин был рядом, он сказал бы, что это работа именно для гения.
— There’s no heaven. It’s easy if you try. No hell below us. Above us only sky… — пела Хисон. — Но что это с твоим лицом… — внезапно прекратив петь, произнесла Хисон, глядя на меня.
— Моим лицом? — переспросил я. — А что с ним?
Когда я притронулся к лицу рукой, то почувствовал, что по щекам текут слезы. Я остановился и посмотрел на свое отражение в зеркале витрины. В ярком свете торгового центра виднелось мокрое от слез лицо. И тонкие ручейки, бегущие по щекам без всякой причины.
— Ха-ха-ха, что все это значит? — фальшиво рассмеялся я. — Почему это я плачу?
И хотя я говорил смеясь, слезы лились без остановки.
Возможно, мои воспоминания отличаются от того, что было в действительности. Я помню, что в том году декабрь стоял теплый. Это совсем не было похоже на зиму: ничего не замерзло, не было даже висящих под карнизом сосулек.
Я помню магазины, продававшие американские и европейские чемоданы с прикрепленными к ним бирками известных фирм, помню, как холодный ветер трепал эти ярлычки. Помню переулки со стоящими в ряд прилавками под ярким, слепящим глаза освещением; заполнивших улицы женщин, продающих украшения, ленты для волос и серьги; старушек, сидящих в ряд на корточках, поставив перед собой кимбабы, завернутые в полиэтиленовую пленку; покрытые сахаром пончики, выложенные друг на друга слоями; дребезжание колес тележек, которые мелкие торгаши тащили по неровной дороге, нагрузив их термосами с горячей водой, с растворимым кофе, напитками ючжичха и юльмучха для продажи перекупщикам и прохожим; белый дым, неизменно поднимающийся над оранжевого цвета прилавком, внутренняя часть которого не была видна из-за пара, осевшего на пластиковых окнах.
В декабре 1986 года я шел, напевая про себя песню «Imagine» и разглядывая прохожих с надетыми на лицо масками и со шляпами на голове. Для них, как и для меня, зима 1986 года тоже была единственной в жизни. И я не знаю, как для них, но для меня она, пожалуй, была жаркой. «Интересно, — думал я, — такой же жар чувствует молодой верблюжонок, который впервые шагает по бесконечным пескам в самом конце растянувшегося каравана, следуя за хвостом последнего верблюда?» Ему, находящемуся немного в возбужденном состоянии, пустыня, вероятно, кажется горячей, кипящей. Конечно, в будущем у него будет множество поводов, чтобы снова пересечь эти бескрайние просторы, но в этот миг — именно в этот миг он в первый раз ощущает настоящий жар пустыни.
Начало и конец — похожие слова. Мы не можем дважды испытать первое ощущение. Декабрь 1986 года вызвал у меня такое же чувство: он был для меня первым и последним. Не знаю, можно ли меня назвать мечтателем, но я был не единственный, кто так думал. «Вы тоже когда-нибудь, как мы…» — напевал я, а навстречу нескончаемым потоком шли люди.
Они шли как на процессии молчания: не было слышно ни разговоров, ни песен, ни криков. Они, словно молчаливые тени, проникали сквозь шум и красочные огни Мёндона, где из-за толпящихся людей, казалось, некуда было ступить. Сначала я думал, что это какое-то мероприятие Католической церкви, готовящейся к празднованию Рождества, которое вот-вот должно было наступить. Я решил так из-за мужчин, облаченных в длинные монашеские одеяния, шагавших впереди толпы. Когда молчаливая процессия, точно поток, протекающий через широкое поле, прошла сквозь людское скопление, раскрылась дорога, словно устье реки.
Я двинулся вслед за людьми с мрачными лицами и потрепанным видом, за священниками и монашками. Мимо меня шагали мужчины небольшого роста, с морщинами на лице и шее; женщины в траурных одеждах, с глазами, полными тревоги и беспокойства; старушки, часто семенившие ногами, опиравшиеся на палки тощими, искривленными, словно ковш, руками; дети, шедшие по обе стороны колонны, равнодушно рассматривавшие окружающих с видом, словно не плакали с самого рождения. Впереди всех шел мальчик моего возраста, он с бесстрастным выражением нес траурный портрет, обрамленный сверху двумя черными лентами. Лицо на портрете, с застывшим, как у того мальчика, выражением, смотрело вперед и словно сожалело, что в этом важном шествии не участвует только оно.
Я раньше уже видел подобный парад, когда однажды слег с лихорадкой и находился в бреду; когда очень тосковал по отцу; когда, больной, не различающий сон и явь, я пытался вообразить лицо матери, которую никогда не встречал; когда, словно объятый горячим воздухом, не в силах был поверить тому, что вижу. Но тогда я не мог с уверенностью сказать, что этого шествия не существует в реальности.
Я помню, как просто смотрел, пока мимо не прошли пингвины породы «джентльмен», орангутанги, азиатские маленькие жаворонки, трясогузки, рыжеухие буль-були, сойки, черные дрозды, рыжие воробьи… Я смотрел на умирающих животных, участвовавших в процессии, в самом конце которой в последний раз проходил мой отец.
Стояло ранее утро, когда Иисус, шагая по воде, направился к лодке, где сидели его ученики. Это было время суток, когда обычно еще очень темно. Возможно, что тогда было так же темно, как сейчас. Ученики, хотя они собственными глазами видели, как несколько часов тому назад Иисус совершил чудо, накормив пять тысяч человек пятью буханками хлеба и двумя рыбами, увидев, как он шагает по воде, закричали: «Призрак!» — и задрожали от страха.
Возможно, это произошло потому, что в потемках не было хорошо видно, Иисус это или кто-то другой. Тогда Иисус сказал им: «Успокойтесь. Это я. Не бойтесь. Не бойтесь», — повторил он, когда поднялся на высокую гору, забрав с собой только Петра и Иакова с его младшим братом Иоанном. Там Иисус изменил внешность — его лицо засияло ярко, словно солнце, а одежда стала ослепительно-белой, точно свет.
Когда Иисус предстал перед Моисеем и Илией, они завели с ним разговор. Вперед вышел Петр и сказал Иисусу, что построил три шалаша: один для него, другой для Моисея, а третий для Илии. Но еще до того, как Петр закончил говорить, их накрыло сияющее облако и голос, раздавшийся из него, произнес: «Иисус — мой любимый сын, слушайтесь его». Ученики Иисуса, услышав те слова, страшно испугались и пали ниц, не осмеливаясь поднять свои лица.
В этот момент Иисус протянул руки и, коснувшись распростершихся на земле людей, сказал: «Встаньте. Не бойтесь. Страх означает бездействие. Как сейчас, когда вы пали ниц, склонив голову к земле. Когда глаза не видят, уши не слышат, рот не говорит, мы находимся в плену у страха. Поэтому, когда я говорю „не бойтесь“, это не просто слова. Это значит, что надо действовать: смотреть, слушать, говорить. Это значит проявить смелость и встать с колен. Какая бы тьма ни виднелась впереди, не бойтесь. По крайней мере, мы можем наблюдать за тьмой. Проявите смелость перед ней. Для начала просто встаньте».