Вот наступил и канун рождества — сочельник. У молодых Прокофьевых появилась за окном большая разукрашенная елка, хотя детей у них не было. Ребята со всего двора собрались у них под окном и глядели на смутно сверкающие широкие лапы рождественской елки.
Мама тоже устроила Соне елочку. Елочку они купили небольшую, да большую-то и поставить негде. Игрушки были старые, немножко помятые, кое-где облезлые. Когда-то мама носила молоко на дом одним господам, и они отдали ей эти игрушки — на господскую елку они уже не годились. Но Соня любила их, она каждый год радовалась встрече с ними, как встрече с друзьями, которых давно не видела.
Елку наряжали и отец и мама. А Соня помогала им, доставала по одной игрушке из коробки и подавала. Так радостно, так интересно это было!.. Что такое там серебрится? А! Это серебряная комета с хвостом. Хвост у кометы давно потускнел и погас, но Соня этого не замечала. А вот и балерина в белой юбочке, вот и рыбки — золотая и серебряная!..
— Эх, рыбки-то совсем расклеились у нас! — сказал отец. — Подклеить надо бы!
— Ничего, еще повисят, — ответила мама.
— Месяц! Вот он — месяц! — закричала Соня. — Он тоже немножко расклеился, но ничего, еще повисит!
Она достала из коробки серебряный потускневший полумесяц с человеческим профилем. Полумесяц смеялся и глядел загадочно, будто знал что-то такое, чего никто не знал. И мог бы сказать об этом, но не хотел и потому молча усмехался. Соня, когда была совсем маленькая, думала, что этот полумесяц ночью тихонько срывается с елки, поднимается к потолку, там он плавает, как настоящий месяц, и освещает комнату.
Повесили на елку и маленького деда-мороза, и Снегурочку, и корзиночку с потемневшими яблоками, и длинные цепи серебряных, синих и красных бус с огоньками, блестевшими в каждой бусине… Повесили пестрые флажки, с картинкой на каждом флажке, золотые и серебряные шарики с красными и зелеными вмятинами. Соня подолгу глядела на них — шарики покачивались, мерцали, глубокие блики двигались и уходили в таинственные вмятины, и лишь несколько искорок светилось там…
Так, всей семьей, нарядили елочку, вставили в подсвечники разноцветные елочные свечки…
Соня побежала звать жильцов смотреть елку — к Анне Ивановне, к художнику. Но у художника дверь оказалась закрытой.
— А где же он? — удивилась Соня.
Художник редко уходил из дому, а если уходил, то дверь не запирал.
— Пробегала ты своего художника, — сказала Анна Ивановна. — Увезли в больницу, беднягу.
Соня побежала к маме:
— Почему, мама? Почему в больницу?
— Воспаление легких у него, простудился, — ответила мама, и брови у нее нахмурились.
— А почему простудился?
— Пальтишко у него очень плохое было, вот и простудился.
— Вон Чичкин или Титов небось не простудятся, — сказала Анна Ивановна. — Наденут шубы на бобрах… — Но взглянула на Соню и сменила разговор: — Ух ты, ну и елка! Вот это елочка!
— А он бы тоже взял да надел на бобрах… — Соню никак не покидала мысль, что художник в больнице.
Анна Ивановна засмеялась, а мама покачала головой и вздохнула.
— Эх ты, голова с мозгами! — сказал отец. — Да откуда ж нам взять бобров? Ведь Чичкин-то богатей, у него вон сколько магазинов — и молоком торгует, и сыром, и сметаной, и чем угодно. По всей Москве магазины, со всех магазинов денежки к нему в карман текут.
— И к Титову текут?
— Ну, и к Титову текут. Его булочные тоже по всей Москве торгуют. А мы с художником с нашим на что шубу-то купим? Напишет картину, а ее не берет никто. Да и возьмут — гроши дадут. Уж куда на бобрах — на вате-то хоть купил бы…
— Ничего, отлежится, после рождества придет, — сказала Анна Ивановна. — Когда свечки-то будем зажигать?
— Как стемнеет, так и зажжем, — ответила мама.
В квартире уже все было по-праздничному. Полы вымыты, занавески выглажены и повешены, в шкафу горкой лежали горячие пироги.
К вечеру все три хозяйки — мама, Анна Ивановна и Дунечка — взялись за стряпню. Еще раз затопили печь и хлопотали у кухонного стола — резали мясо, что-то жарили, что-то еще пекли…
Сергей Васильевич, выбритый, завитой, стоял у притолоки своей двери, курил и, как всегда, пускал дым в чужую комнату. Отец, непривычно нарядный, в голубой ластиковой рубашке, без фартука, гладко причесанный на косой пробор, сидел у стола. Он только что пришел из бани, был румяный и добродушный.
— Москва! Что ж, Москва? — говорил Сергей Васильевич. — Большая деревня, и все. Вот Санкт-Петербург — ну, это другая статья. Царский двор, аристократия, блеск. Далеко нам до Санкт-Петербурга! В дыре живем.
— Ну, эко вы! — не соглашался отец. — Москва — город старинный, русский. А в Петербурге-то немцев полно набилось…
— А что ж немцы? — прервал Сергей Васильевич. — Да немцы умнейший народ! Образованнейший! Нам за ними ходить да в ножки кланяться: научите нас, дураков сиволапых, жить!
— То-то они большого ума, а хлеб-то наш, русский, едят, — возразил отец.
Сергей Васильевич рассердился:
— А что ж, даром едят? Машины нам дают. Заводы строят. А если у нас, у русских, мозги не доходят?!
— У нас-то дошли бы мозги, да воли-то нам нет. Там немцы кусок захватили, там бельгийцы, там опять немцы да французы… Понастроили на нашей земле своих фабрик да заводов, а русский давай корми их да за все их товары втридорога плати. А кабы министры-то наши так вот взяли бы да решили: «А зачем нам свою землю немцам да бельгийцам отдавать? Давайте мы сами эти самые заводы построим, да сами и работать будем. А почему это бельгийцы нам трамвай пустили? Давай-ка мы сами трамвай себе пустим!» Вот она, прибыль-то, дома осталась бы. Да побольше бы веры давали простому русскому народу — умельцев сколько хочешь нашлось бы, будь здоров!
— Что с вами спорить! — сказал Сергей Васильевич и пожал плечами. — Вы в политике ни бельмеса не смыслите, и не вашего ума это дело.
— Сережа! — с упреком сказала Дунечка, выйдя из кухни. — Уж ты хоть сегодня-то не грубиянь! Ведь праздник!
Они оба вошли в свою комнату и закрыли дверь. Но Сергей Васильевич унялся не сразу.
— Не люблю, когда мужики рассуждать начинают! — слышалось из-за двери. — Вчера из пастухов, а туда же — министров учить!
Мама, встревоженная, заглянула из кухни:
— Опять ты кого-то учишь, Иван? И что это тебе за охота всегда спорить?
— Да кого я учу? — виноватым голосом ответил отец. — Так, к разговору…
Соня ходила из комнаты в кухню и обратно. В комнате сняла бусами елочка. А в кухне было полно богатой еды. Мама резала колбасу и укладывала на тарелки. Тут у нее и сыр лежал, и хорошая копченая селедка, и баночка с кильками, и даже ветчина… Ой, как хотелось хоть один кусочек ветчинки!
— Рано, рано, — отвечала мама на все ее просьбы. — Вот придете из церкви, тогда всего и поешь. А сейчас грех.
— Вон наш Кузьмич сегодня еще ничего в рот не брал, — сказала Анна Ивановна, — до звезды говеет. Встал сегодня, куска хлеба не съел, так и на работу ушел. Теперь до ночи есть не будет. Живот небось подвело до страсти. А к чему? Поел бы, да и ладно. Бог бы не обиделся, а поп не узнал бы.
— Я думаю, поп и сам поел как следует, — ввернул отец.
Но мама осталась непреклонной:
— Нет уж, как полагается, так полагается. А то какой же это праздник?
У Кузьмича в комнате целый угол был увешан иконами. Горели лампады — и большие, и маленькие, и зеленые, и красные, и голубые. Золоченые ризы на иконах словно плавились среди огоньков, но от этого еще мрачнее глядели темные лица святых из-под сияющих венцов.
Кузьмич, в белой рубашке и черном костюме, поправлял лампадки. И, когда поправил, набожно перекрестился и низко поклонился несколько раз.
В церковь пошли все — и Кузьмич, и отец, и Соня, и Сергей Васильевич с Дунечкой. Только мама и Анна Ивановна остались готовить рождественский ужин.
Сергей Васильевич и Дунечка ушли вперед. Сергей Васильевич, франтоватый, в шапке пирожком и в ботиках, не хотел идти рядом с Сониным отцом — коровником и со слесарем Кузьмичом.
Соня была рада, что Сергей Васильевич ушел. Только его и слушай да молчи, если он говорит, а говорит он всегда что-то неинтересное. Пускай ушел бы совсем, а Дунечку им оставил бы!
На улице стояла морозная ночь, полная звезд, искристого снега и колокольного звона.
— А где же Исус Христос родился? — спросила у отца Соня. — У Серафима Саровского или у Ивана-Воина?
Ей казалось, что он должен родиться в церкви, в алтаре. Но не может же он родиться сразу в двух церквах!
Кузьмич не слышал вопроса. А отец ответил:
— А кто его знает, где он родился! Говорят, в какой-то Галилее. Да ведь никто не видел.
Но Соню уже трудно было сбить с толку. Батюшка в школе рассказал им, что поклониться Христу пришли волхвы и пастухи. Кто такие волхвы, она не поняла. Но пастухи-то ведь видели же его!
— Ну, пастухи!.. Бывало, пасешь в ночном, ночь-то долгая, заснешь — что хочешь приснится! — сказал отец.
Кузьмич не слышал безбожных отцовых речей. Он уже заранее снял шапку, шел и крестился и что-то шептал — видно, читал молитву. Отец, подойдя поближе к церкви, тоже снял шапку. В церкви народу было полно, стояли и вокруг церкви, на снегу. Свет из высоких церковных окон падал на них. Из церкви доносилось пение. Люди, стоя вокруг церкви, подпевали. Подпевали гнусавыми голосами нищие и калеки, набившиеся на паперти. Кузьмич тоже подпевал.
А Соня ждала, когда начнут пускать фейерверк, и все думала о том, что сказал отец. Она уж и не знала, как быть. Батюшка в школе одно говорит, а отец — другое. Батюшка — священник, он все про бога знает. А отец… Но что отец может хоть чего-нибудь на свете не знать, этого Соня вообще не допускала. Что отец говорит, то уж так и есть. Но вот как же тут? Ведь Иисус — сын божий. А если он пастухам только приснился, то, значит, у бога сына не было?
Соня начала расстраиваться, ей стало страшно за отца. Надо было что-то сказать ему, предупредить, а то его бог возьмет да накажет… Ведь батюшка не раз им в школе рассказывал, как страшно будут мучиться на том свете люди, которые не верят священному писанию.
Но тут вдруг радостно зазвонили колокола — такой перезвон пошел, будто заиграли они и запели на все голоса. Раздался залп — и в потемневшее небо полетели разноцветные звезды: синие, желтые, зеленые… Они кучкой взлетали вверх, потом рассыпались и, падая вниз, гасли по пути. Еще залп — и снова вихри красных, синих и желтых звезд. Еще залп — и снова в небе рассыпаются разноцветные огни.
Соня крепче сжала отцову руку и открыла рот от восторга и изумления.
— Ух, ты! Фиверки! Папа, папа, — вдруг начала она теребить отца, — пойдем поищем звездочек! Вон их сколько падает — может, хоть одну найдем!
— Да ведь от них одни угольки падают, — сказал отец. — Эко ты, голова, выдумаешь тоже! Сейчас придем домой — мы свои звезды зажжем.
— Какие?
— А вот увидишь.
Колокола перестали звонить. Фейерверк погас, и синее морозное небо снова стало звездным. Окна церкви померкли. Народ толпой повалил с паперти. Громче загнусавили нищие, прося подаяния для праздничка. Отец надел шапку, и они с Соней пошли вниз с пригорка по скользкой, обледеневшей тропочке. А Кузьмич все еще стоял и крестился, чуть даже не плакал от умиления, что вот еще раз на свет родился Иисус Христос.
Дома у всех жильцов и у мамы столы накрыты белыми скатертями и уставлены всякими закусками. Дунечка и Сергей Васильевич сидели у себя за столом и уже спорили из-за чего-то. На елке горели свечи.
Мама нарядилась — надела шелковую кофту с рюшем у ворота.
— Ой, мама! Какие фиверки были! — закричала Соня, едва ступив на порог. — Ой, ты бы посмотрела!
Вскоре пришел и Кузьмич. Все уселись за стол. Соня, когда уходила в церковь, думала, как бы она съела все, что готовит мама к ужину. Но тогда ничего этого есть было нельзя. А теперь вот села за стол — ну и ешь, пожалуйста, что хочешь и сколько хочешь! Но она вдруг почувствовала, что ничего есть не хочет, а хочет она только спать. Через силу съела кусок ветчины — просто обидно было ничего не съесть.
— А ты хотел звезды пускать? — напомнила Соня отцу.
Отец с мамой выпили винца — сладкой «запеканки» — и весело закусывали.
— А вот сейчас и запустим!
Отец достал из шкафа какие-то серые палочки, чиркнул спичку и поджег одну палочку. И тотчас во все стороны с легким треском полетели разноцветные звезды — синие, красные, желтые, белые… Соня вскрикнула: «Ай! Обожжешься!» Но мама подставила руку под эти звезды и засмеялась. Тогда и Соня подставила руку — огонь этих звезд был холодный.
Соня побежала к Анне Ивановне:
— Идите, смотрите, у нас фиверки!
Потом бросилась звать Никиту Гавриловича. Пусть он посмотрит, какие звезды летят! Но подбежала к его закрытой двери и вспомнила, что художника нет, что он в больнице…
«Спрячу одну палочку, — живо сообразила Соня. — Когда придет домой, зажгу ему!»
Анна Ивановна и Кузьмич пришли смотреть, как из палочек летят звезды. Открыл свою дверь и Сергей Васильевич.
— Эх вы, «фиверки»! Это же простой бенгальский огонь. Ничего интересного не вижу… Надымили, серой пахнет… Ах, как мне в вашем кругу тесно и душно, господа! Тоска, тоска! Настоящие-то люди сейчас бы на рысаках да в «Яр»[3]. Вот где веселятся, вот где празднуют! И вина всякие, и коньяки, и шампанские. Поют, зеркала бьют, целые состояния в одну ночь прокучивают! А здесь что?.. Эх! Тоска, тоска!
Сергей Васильевич все больше повышал голос. Все примолкли — ни отец, ни мама терпеть не могли скандалов. А Сергей Васильевич выпил, и ему непременно хотелось доказать всем, какой он развитой человек и как ему тесно и душно среди таких темных и серых людей.
— А ты вот, Иван Михалыч, еще и икаешь за столом! — продолжал он. — Да-да, ты икнул. Ну, чего ты отворачиваешься и гладишь свои усы? Ты икнул, не отказывайся!
— Да я и не думал икать, что вы… — начал оправдываться отец.
— А я говорю — икаешь! — закричал Сергей Васильевич. — А кто икает за столом? Свиньи!..
— Сережа! Сережа! — послышался умоляющий голос Дунечки. — Иди сюда!
— Да, свиньи! — продолжал кричать все громче Сергей Васильевич. — А я должен жить среди свиней!..
Мама побледнела и нахмурилась. Бедный отец покраснел и смущенно покачал головой.
— А все — что? Все бедность виновата, моя несчастная, несправедливая судьба! Разве бы моя нога была в этой трущобе, среди этих ск…
Тут уж не выдержал Кузьмич. Он встал, высокий, сильный, с загоревшимися черными глазами, подошел к Сергею Васильевичу, молча взял его за локоть, которым тот опирался о притолоку, впихнул его к Дунечке в комнату и закрыл дверь.
— Сиди там, — сказал он. — Коли ты барин, так не лезь к людям, а то на мороз выведу!
Сергей Васильевич что-то пошумел еще за дверью, но на него уже не обращали внимания, и он скоро утихомирился. Анна Ивановна и Кузьмич принесли из своей комнаты закуску и бутылки и стали все вместе справлять рождество. История с отцовой икотой всем вдруг показалась очень смешной, все смеялись и подшучивали над отцом, и он сам смеялся больше всех. Чокались, закусывали, шутили…
Анна Ивановна, подвыпив, запела тоненьким голоском:
Над серебряной рекой,
На златом песочке…
Кузьмич, который обычно не прикасался к вину, тоже выпил сегодня рюмочку и сразу повеселел.
— Что ты! Что ты! — зажимая уши и делая вид, что Анна Ивановна совсем оглушила его, закричал Кузьмич. — Тише! Смотри-ка, на улице-то народ собрался!
Но Анна Ивановна продолжала свое:
Долго девы молодой
Я искал следочки…
Кузьмич подошел к окну, отодвинул занавеску и замахал руками, разгоняя будто бы собравшихся под окном людей:
— Ну, что стоите? Ступайте! Это не Вяльцева!.. Аннушка, тише! Гляди, народу-то со всей улицы!
Отец и мама смеялись. Наконец и Анна Ивановна не выдержала, рассмеялась.
— Налейте еще по рюмочке! — сказала она. — Что ж теперь — жить, жить, да не крикнуть!
Но Кузьмич отобрал у нее рюмку:
— Хватит.
— Да ну тебя, Митька! — Анна Ивановна отмахнулась от Кузьмича и опять завела свою песню:
Но следов знакомых нет,
Нет, как не бывало!..
— Вот дурачье, — сказал Кузьмич, с упреком глядя на жену. — Уже напилась. И когда успела!
— Да ладно, голова! — остановил его отец. — Ведь рождество сегодня!..
И опять они шутили, смеялись, ели и пили.
А Соня сидела в сторонке на маленькой скамеечке, которую мама ставит под ноги, когда шьет, и смотрела, как на елочке горят свечки, как мигает и кивает их пламя и блики перебегают по разноцветным бусам. Голова у нее была тяжелая. Хотелось спать, в душе поднималась непонятная тоска — может, от усталости, оттого, что было уже три часа ночи, и оттого, что среди ночи съела слишком большой кусок ветчины…
— Ступай в кухню, ляг на сундуке, — сказала ей мама. — Иди, я постелю.
Соня встала и пошла спать в кухню, на сундук.
Сундук стоял между кухонным столом и дверью Анны Ивановны. Мама постелила Соне постель, погасила елку, а сама опять пошла и села за стол. Соня в первый раз видела ее такой румяной, веселой. Серые глаза ее блестели, граненые прозрачные камушки сверкали у нее в серьгах. Свет из комнаты падал Соне в глаза. Она отвернулась к стенке — вот сейчас закроется одеялом и заснет.
Но сон почему-то никак не приходил. Соня вертелась с боку на бок, закрывала глаза, держала пальцами веки, чтобы они не открывались, — сон не приходил. Было тяжко, душно, и не переставая томила какая-то беспричинная тоска. То вспоминалось что-то неприятное — Лида Брызгалова с ее гримасами и капризами, то черной тенью проходил грозный учитель «закона божьего», напоминая, сколько еще тяжелых, трудных часов принесет он в Сонину жизнь… Потом вспомнился Никита Гаврилович. Лежит где-то в больнице, и нет у него никакого праздника. Небось как соскучился по дому! Раздумалась о Никите Гавриловиче, и сердце защемило еще больше. Ну, совсем хоть плачь!
В квартире тоже скоро все угомонились. Кузьмич отвел Анну Ивановну спать, отец улегся. Мама еще поубиралась немножко, но скоро и она легла. Праздник праздником, а в шесть часов вставай. У людей — отдых, спи хоть до обеда, три дня на работу не идти. А у них с отцом и в будни и в праздник одна песня — коровник.
Все уснули в квартире, только Соня по-прежнему лежала с открытыми глазами. С улицы прямо в окно смотрел большой лиловатый фонарь. Его свет проникал и в кухню, к Сониному сундуку. Соня лежала и смотрела на стену, крашенную желтой краской. На стене было множество трещинок, и Соня вдруг отчетливо увидела, что из этих трещинок складываются разные фигурки. Вот журавль на длинных ногах… Вот кот с круглой головой и с хвостом… А вот человечек… О! Да сколько же их, этих человечков! Они и стоят, и сидят, и бегут куда-то… И, может, оттого, что фонарь за окном покачивался от ветра и лучи его колебались, Соне показалось, что все эти человечки, и зверюшки, и птицы шевелятся. Так легонько, чтобы Соня не очень замечала, но шевелятся и даже норовят незаметно перейти с места на место. Но как только Соня начинала к какому-нибудь человечку пристально присматриваться, так он делал вид, что и не шевелился вовсе и что он вовсе никакой не человечек, а просто трещинка на стене.
Соню все это расстраивало и утомляло. Она отвернулась от стены. Но тогда фонарь стал глядеть ей прямо в глаза, он тревожил ее, проникая сквозь веки своим настойчивым лиловатым светом, и не давал заснуть. А кроме того, она отчетливо почувствовала, что фигурки за ее спиной бегают и шмыгают по стене и радуются, что Соня отвернулась и не видит, что они здесь вытворяют.
Соня измучилась и начала понемножку хлюпать. Мама тотчас услышала, встала с постели и подошла к ней:
— Ты что?
— Не спится никак.
— И все? Как тебе не стыдно! Мне ведь вставать скоро, а ты отдохнуть не даешь.
— Фонарь светит.
— Я дверь затворю.
— А мне одной в кухне страшно.
— Ну, не выдумывай! — сердито сказала мама. — Закрой глаза и спи. Вот и все тут.
Мама ушла. Соня закрыла глаза и до тех пор не открывала, пока и в самом деле не уснула.
И тут же начал ей сниться страшный сон. Она очутилась на чердаке. Она как-то ходила с мамой на чердак вешать белье, и ей там показалось очень дико и страшно — стропила поднимались над головой, ходить надо было по деревянным перекладинам, а если наступишь мимо, то нога проваливается в какую-то труху. Но всему чердаку стояли трубы, и Соне казалось, что за этими трубами кто-то прячется; и в темных углах, затянутых паутиной, тоже шевелится что-то. Она ни на шаг не отходила от мамы, пока та вешала белье, и была очень рада, когда спустились с чердака в сени, а двери на чердак мама заперла на замок.
И вот теперь, во сне, Соня оказалась на чердаке и была совсем одна. Стропила еще страшней поднимались над головой, а перекладины под ногами качались. И не труха была между перекладинами, а чернели провалы; если оступишься, то и полетишь куда-то вниз… Соня идет по этим перекладинам с замершим сердцем, охает, вскрикивает. Хочет выйти, найти дверь и выйти, но конца чердаку нет, трубы вереницей уходят во тьму. А там, в темноте, шевелится паутина и, конечно, кто-то лезет оттуда. Соня знала, что за трубами прячется неизвестное чудовище, а теперь оно здесь, оно сейчас вылезет! Соня бежит, оступается, перекладины вскидываются концами вверх, и она с криком летит в черную пропасть…
— Ты что кричишь? — Около ее постели опять стояла мама.
Соня, еще задыхаясь от страха и волнения, села на постели.
— Сон страшный… — еле проговорила она.
— Ну, ну, повернись на другой бок и спи, — сказала мама зевая. — И что это тебе сегодня покоя нет? Сама не спишь и людям не даешь. Ох, половина шестого… Еще на полчасика прилечь, погреться!..
Мама снова ушла, а Соня боялась заснуть. Вдруг заснешь — да опять страшный сон приснится! Фонарь по-прежнему глядел в окна комнаты, доставая лучом до Сониного сундука. Но окна уже чуть-чуть побледнели. Квартира спала, никому не надо вставать на работу сегодня. Улица тоже спала, ни трамваев, ни извозчиков не было слышно… Уснула и Соня.
Но только уснула — опять очутилась на страшном чердаке. В отчаянии она оглядывалась кругом, а из-за труб высунулись собачьи морды. Собаки смотрели на нее, не спуская зловещих глаз. Она бросилась в сторону, но оттуда тоже глядели собаки; бросилась в другую сторону — и там собаки… Соня вся сжалась и, стоя на месте, глядела на них. А собаки выходили из-за труб и все молча двигались к ней. Они шли со всех сторон. Шли они на задних ногах — и это было особенно страшно. Соня дико завизжала и проснулась. Мама зажигала лампочку в кухне.
— Ступай на мою постель, — сказала она. — Может, там успокоишься.
Отец уже одевался, чтобы идти к коровам.
— Ложись, я тебя укрою!
Соня забралась в большую теплую мамину кровать, отец укрыл ее ватным одеялом:
— Спи. Тут никакие собаки тебе не приснятся.
И Соня наконец уснула спокойным сном. А в окно глядел холодный зимний рассвет, и елочные бусы слабо блестели, отражаясь в небольшом зеркале, висевшем на стене.