В конце апреля явился домой Осип Петрович. Он вошел хорошо одетый, подстриженный, в новой пушистой шляпе.
— Ох, я вас и не узнала! — сказала мама. — Быть вам богатому, Осип Петрович!
— А я уже богат, — ответил он. — Видите — одели меня, шляпу купили. Только вот в карманах у меня — ау! — Он вывернул и показал пустые карманы. — Боялись — пропью. Натурой заплатили. Даже галстук на меня повесили — видите? — Он усмехнулся и подмигнул. — А разве эту натуру-то, — он потряс полой своего пальто, — пропить нельзя?
— Ну, зачем же пропивать, Осип Петрович! В чем же ходить-то будете? На дворе-то еще холодно!
— Вам этого, Никоновна, не понять. У вас семья, душа, полная чувств, сердце, полное надежд. Надежды, конечно, обманут вас, как всегда обманывают человека, как и меня обманули начисто. А у меня никого нет, я никого не люблю, и не для кого мне жить.
— Да ведь у вас талант, Осип Петрович! Ведь это не у каждого бывает. Может, у одного из тысячи!
— А кому нужен мой талант? Кому, кому, я спрашиваю, чтоб вас черти с квасом съели! Богов писать? А я не хочу богов писать, не хочу я писать архангелов, не хочу!
Осип Петрович, не раздеваясь, сел на свою узкую койку, оглянулся на убогий стол, на пустой мольберт, на окошко с ситцевой занавеской…
— Ну что я там сидел? Что меня там взаперти держали? Царя Константина я писал — хозяина Константином зовут, так он захотел своего святого в угол к себе повесить. А потом и жена его захотела свою святую — мученицу Варвару. Вот я их и писал, нимбы им расцвечивал, ангелочков везде насажал. Ну молитесь, ну черт с вами! А зачем мне это? Мне-то зачем? Чтобы в новом пальто ходить?
— Разве все мы делаем то, что нам хочется? — вздохнула мама. — Нужда заставляет.
Осип Петрович порылся в холстах, брошенных в углу, достал мамин портрет и с грустью поглядел на него:
— Из этого могла выйти вещь. Но она уже не выйдет. Возьмите это себе, Никоновна, все равно я его уже не допишу.
Мама порозовела от удовольствия:
— Да он уже написан, Осип Петрович! Спасибо! А вы раздевайтесь, скоро самовар буду ставить. Что ж делать — жить-то на свете надо!
— Вы думаете — надо? А зачем?!
Осип Петрович как-то странно и дико посмотрел на маму из-под нависших бровей.
Дальше Соня не стала слушать. Она побежала в свою комнату и объявила отцу:
— А Осип Петрович маме ее портрет подарил!
Отец повесил портрет в простенке между окнами. Как входишь в комнату, так и смотришь прямо на маму, которая, нарядившись в черное бархатное платье с зубчинами у ворота, смотрит куда-то вдаль и задумчиво улыбается полными свежими губами.
Пока отец вешал портрет, а мама хлопотала с самоваром, Осип Петрович исчез.
— Теперь наклюкается, — сказала Анна Ивановна, подсаживаясь к самовару. — На четвереньках приползет.
— Да у него и денег нету, — ответила мама. — Ему денег-то не дали!
— А пальто — не деньги?
— Ну, уж с себя-то не будет пропивать. Он же образованный человек, не босяк какой-нибудь!
— Да какой это образованный? — Анна Ивановна даже поморщилась. — Что он, доктор, что ль, какой, али архитектор, али генерал? Художник! Картинки-то малевать — нешто тут образование нужно?
— А смотрите, как давеча вошел — барин, да и только!
— Посмотрим, как сегодня войдет!
Соня стояла на коленях перед табуреткой и рисовала, потому что на столе места не было.
Анна Ивановна поглядела на нее:
— А ты что — тоже хочешь, как Осип Петрович, быть?
— Да мне разве суметь? — Соня подняла на нее серьезные вопрошающие глаза. А вдруг она скажет, что суметь? Ну, не сейчас, а когда большая будет?
— Пьяницей-то стать кто хочешь сумеет! Этому учиться не надо, — ответила Анна Ивановна. — Вон нашу Душатку никто не учил.
— А я не про пьянство. Я про картины.
— И что толку в этих картинах?.. Налей еще чашечку, Никоновна. А ты ступай за мой стол рисовать, чего на коленках притулилась!
— Богатые люди картины собирают, — сказал отец. — Я как-то в Третьяковской галерее был — вот картин-то там сколько! Глядел-глядел — голова заболела. Хорошие есть. Смотришь — сидит живой человек, да и только!
— Это барам забава, не нам.
— Отчего ж не нам? — возразила мама. — У нас тоже глаза есть.
— Пап, а мы с тобой пойдем в эту галерею? — спросила Соня, подойдя к отцу и заглядывая ему в глаза.
— А что ты там поймешь?
— Все пойму!
— Подрастешь — пойдем. Ступай рисуй.
Соня взяла свою бумагу и карандаш и отправилась в комнату Анны Ивановны. На столе, рядом с грудой бумажной зелени, лежала кучка чего-то блестящего, похожего на мелкие бусы сиреневого цвета. Соня потрогала — кучка рассыпалась. Это были мелкие фарфоровые цветочки сирени. И тут же лежала сиреневая ветка, Анна Ивановна насадила цветы на маленькие стебельки, собрала их в кисть — и получилась ветка сирени, совсем как живая, свежая, будто только что из-под дождя… Соне даже показалось, что она пахнет. И как это Анна Ивановна умеет делать такие цветы?
Соня стояла над сиреневой веткой, глядела на нее, думала. В ее думах возникала неясная мысль: все люди что-нибудь умеют… Если ничего не умеешь, то как же будешь жить? А Соня, наверное, никогда ничего не будет уметь… Как же ей тогда жить?
Она уселась к столу, к тому краю, где было свободно от цветов, и снова принялась рисовать. Хотелось нарисовать сад, в котором цветут сиреневые кусты. Но карандаш у нее был только черный, и никаких сиреневых кистей никак не получалось.
Тогда она стала срисовывать вазу, которая стояла у Анны Ивановны на комоде, — розовую вазу с изогнутыми, словно гофрированными краями. А в вазе — цветы. Их тоже можно нарисовать. А рядом зеркало с граненым ободком, играющим разноцветными огоньками. Только вот как сделать все это одним только черным карандашом? И через все зеркало — трещина.
Вспомнилась Душатка, которая ударила рукой в кольцах по этому зеркалу. Какая она? Где она? Почему она пьет вино и разбивает зеркала?
Хриплый голос в кухне прервал ее мечтания. Соня выбежала из комнаты. В кухне, еле держась на ногах, одетый в какой-то дырявый пиджак, Осип Петрович отыскивал свою дверь и ругался.
Соня бросилась к маме:
— Скорей! Осип Петрович пьяный пришел!
— Ну, а что я вам говорила? — сказала Анна Ивановна. — А то — образованный человек! Не позволит! Какой там образованный! Художник — и всё.
Мама печально покачала головой:
— И почему такие хорошие люди себе никак в жизни места не найдут?
Отец встал и пошел помочь Осипу Петровичу добраться до постели.
— Эх, голова! — слышалось из кухни. — Какое пальтецо-то пропил! Барское пальтецо-то!
— Я все пропил. И душу пропил!
— Душа там — как-нибудь. А без пальтеца-то холодно! Спохватисси!
— Значит, без шубы обойтись нельзя, а без души можно? — вдруг ощетинился Осип Петрович. — Ишь ты, умный какой, чтоб тебя черти съели! А почему Иуда пошел, да и удавился, а? Ну-ка, если ты такой умный, объясни?
— Так ведь то Иуда, предатель, — ответил отец, — а ты-то разве продал кого, что ли? Чего ты с Иудой равняесси!
— А вот и продал! Да, продал! Простого рабочего человека я продал… младшего брата своего!
При этих словах и мама и Анна Ивановна встали из-за стола и вышли к ним в кухню. Соня тоже бросила рисование, она почувствовала что-то страшное и тревожное в пьяных и горьких речах Осипа Петровича.
— Будет вам, Осип Петрович, на себя наговаривать, — сказала мама. — Ложитесь-ка спать.
— Спать! А вы знаете, что делается на свете? Знаете? Нет? Пожар загорается кругом! Пожар! — Осип Петрович, словно глядя куда-то сквозь стены тесной кухни, широко развел рукой. — Рабочие люди гибнут, но восстают! Они гибнут — но они победят!
— Про забастовщиков заговорил! — прошептала Анна Ивановна. — Уйми ты его, Иван Михалыч!
— А меня нельзя унять! — обернулся к ней Осип Петрович. — За что на Лене расстреляли людей? Они вышли просить, чтобы вспомнили о том, что они тоже люди. Потому что им жить в нечеловеческих условиях стало невмоготу! Безоружные они вышли, даже палки не взяли. А их — под пули! Вы можете это понять?
Осип Петрович тяжело опустился на сундук и закрыл рукой глаза. Сгорбленный, в дырявом ватном пиджаке, в нахлобученной обвисшей шляпе, он сидел жалкий и беспомощный.
— Что касается этого дела на Лене-то реке, — помолчав, сказал отец, — тут уж и сказать нечего. И хозяева-то, я гляжу, дурные. Что ему, тому же заводчику, в три глотки, что ли, жрать? Неужели мало у него богатства от этих рудников? Ну и поделись с рабочим — ведь он на тебя работает, тебе золото из-под земли достает! Так нет, жадность одолела. Человек хлеба просит, а ты в золоте зарылси, да еще и стреляешь в этого человека! Нет, был бы я министром…
— Иван! — остановила его мама.
— Он правду говорит! — Осип Петрович закивал головой, и шляпа его захлопала обвисшими, дряблыми полями. — Был бы я царем, я бы его министром сделал!
— Вот и отложим этот разговор до того времени, как вы царем будете…
— Спорил тогда со мной покойник Никита Гаврилыч, — продолжал отец, — что, дескать, правильно, что Столыпина убили. Ну, Столыпина убили, а Макарова на его место посадили. А Макаров-то еще злей оказался.
— Горя много на свете, — тихо сказала мама, — но мы ли виноваты?
— А я виноват! — вдруг заплакал пьяными слезами Осип Петрович. — Рабочий народ встает на битву со своими душителями, а я этим душителям святых пишу, ангелов им расписываю для услаждения и успокоения! Что — не предатель я? Не предатель, да? Что ж вы молчите, чтобы вас черти взяли?!
Он поднял опухшее, залитое слезами лицо и стукнул кулаком по столу.
— Ну, при чем же мы-то здесь, голова? — начал было отец. — Мы ведь в полиции не служим… На людей не доносим…
Но Осип Петрович, не слушая, опять начал жаловаться, ругаться и плакать:
— А вот недавно что было? Вы-то не знаете, в газетах этого не пишут. А я знаю. Представьте себе фабрику «Треугольник». Там делают калоши. На этой фабрике работают женщины. Заработок семьдесят пять копеек в день — самое большое. А то и сорок три. Надо накормить семью, надо самой не умереть с голоду. И надо калоши делать по всем правилам искусства. Вот за этими-то правилами искусства хозяин следит, заботится. Иначе товар не найдет сбыта. А вот о людях, которые делают ему эти проклятые калоши, позаботиться ему и в голову не приходит. В цехах у них там испарения от бензина — чад стоит. Люди не выдерживают, падают в обморок. У них идет горлом кровь. Они сходят с ума. Умирают… Есть известие, что на фабрику привезли какую-то испорченную калошную мазь. Чад от нее ядовитый, отравляющий. И вот на одной фабрике валятся люди как мухи, на другой, на третьей… Выносят их замертво. А то и мертвыми. У ворот стоят мужья, дети, отцы: «Что вы сделали с нашими родными?!» А полиция их — нагайками: не шуми! Однако добрались-таки до фабрикантов. А те ответили просто: «Мы с этой фирмой, которая поставляет мазь, связаны контрактом. Мазь попахивает — ничего. Работницы привыкнут. Не платить же нам неустойку! Мы и всего-то миллионов по десяти прибыли получаем!» Значит, пусть люди мрут, они дешевле. И они мрут, а мы сидим и молчим, сидим и молчим…
— Так. А что же ты сделаешь-то, голова? — сказал отец. — Не наша сила.
— А! Что сделаешь? И думаешь, все так сидят и ничего не делают? Настоящие люди — те борются, они, не щадя жизней своих вступают в бой за всех униженных, за всех угнетенных! А я… — Осип Петрович сорвал с головы шляпу и швырнул ее об пол. — А я что делаю? Богов пишу да пью водку… Не знаю я, как повернуть свою жизнь, чтобы она была правильной. А так жить не могу! Так жить нельзя!
Осип Петрович начал хрипеть, задыхаться.
Наконец Иван Михайлович уговорил его лечь, отдохнуть. Он отвел Осипа Петровича в комнату, стащил с него пиджак и ботинки и уложил в постель.
Дальше с Осипом Петровичем пошло все хуже. Он пропил все, что у него было. Домой наполовину приходил, наполовину приползал. Потом отец притащил художника с лестницы, потому что он сам никак не мог дойти и улегся на лестнице спать. А потом начал кричать по ночам, звать свою умершую жену, выгонять чертей из комнаты. Соня, дрожа от страха на своей постели, слушала, как Осип Петрович хлестал полотенцем по стенам и по полу — это он выгонял чертей в кухню. И Соне уже казалось, что чертики и в самом деле прыгают по кухне, вот-вот и к ним в комнату прибегут.
Все жильцы в квартире просыпались, вздыхали, ворчали, что с таким соседом жить никак нельзя… Совсем спать не дает.
Дарье Никоновне жалко было Осипа Петровича. Но после особенно бурной и страшной ночи она сказала ему:
— Ищите себе другую квартиру, Осип Петрович. Вы никому спать не даете, а у нас народ все рабочий, рано встают — каково работать не выспавшись? Жалко мне… Но что ж поделать? Не хотите вы жить, как люди. А такой вы большой человек!
Осип Петрович угрюмо выслушал Дарью Никоновну и ничего не сказал. Потом надвинул на голову остатки своей старой шляпы и ушел. Ушел и не вернулся. Через несколько дней пришел посыльный из больницы, забрал его вещи. Сказал, что художник у них, что у него белая горячка. И больше про Осипа Петровича на Старой Божедомке ничего не слыхали.
И Дарья Никоновна снова повесила белый билетик на окне этой несчастливой комнаты.
В квартире опять стало тихо по ночам. Никто не кричал, никто не выгонял полотенцем чертей. Но нет-нет — то отец, то мама вспоминали Осипа Петровича.
«Да, хороший человек был. И почему он не мог жить, как все люди? Форменный босяк получился», — говорил отец.
«Потому и не мог, — отвечала мама, — что он был не такой, как все. Он большой человек был, большой талант. А что ж ему было делать? Или купцам иконы пиши, или с голоду помирай — с таким-то талантом! Не мог он этого терпеть — вот и погиб».