Коровы тосковали в тесных и душных стойлах. У них от долгого стояния безобразно отрастали копыта, приходилось подрезать. Донимала жара, мухи, тянуло на волю… Коровы принимались мычать — то тихо и жалобно, то изо всех сил. Особенно старалась Дочка — ревела на всю Старую Божедомку.
— Травки, что ли, им нарвать где-нибудь… — сказал отец, придя из коровника. — Ревут…
— А ты, Иван Михалыч, сходи к Ивану-Воину, — посоветовала Анна Ивановна. — Я вчера мимо шла — там во какая травища, ужасти!
— Там рвать не велят — церковная!
— А ты потихоньку. Кто увидит-то?
Отец взял мешок и отправился за травой. Соня тоже увязалась с ним: она хотела помогать.
Соня шла рядом с отцом, придерживаясь за край его холщового фартука. Сейчас она уже никого не боялась — ни собак, ни мальчишек, ни нищих. А чего их бояться? Вот он, отец-то!
Как-то незаметно дошли до угла улицы. Зазеленел впереди Екатерининский парк. Вот она и церковь Ивана-Воина — красная с зеленой крышей — красуется на зеленом бугре.
Отец с Соней перешли мостовую, мимо городового, как всегда стоявшего на перекрестке. Городовой то и дело снимал фуражку и вытирал платком голову — жарко ему было стоять на посту среди сонного, залитого солнцем пыльного перекрестка. Соня дернула отца за фартук:
— Пап, а если городовой увидит?
— А что ему — горсти травы жалко, что ли? — ответил отец. — Не с косой ведь идем.
Церковь стояла тихая, безмолвная. Высокая колокольня поднималась над деревьями. Кругом, по бугру, ютились маленькие деревянные домики с ясными окошками — тут жили дьячки, псаломщики. Наверху, у самой церкви, блестел окнами хороший дом из толстых бревен с железной крышей. В этом доме жил сам батюшка, священник церкви Ивана-Воина.
Отец и Соня вошли в ограду. Около церкви никого не было. А трава и в самом деле поднималась кругом выше колен — густая, свежая, цветущая…
— Вот Дочка обрадуется! — сказала Соня.
Они начали рвать траву. Но и охапки не нарвали, как кто-то строго окликнул их. Соня испуганно подняла голову. Отец чуть мешка не выпустил из рук. Прямо перед ними на желтой дорожке, ведущей к церкви, стоял батюшка. Он был осанистый, в черной рясе, с круглой бородой и длинными волосами, падавшими на плечи из-под шелковой шляпы.
Отец сорвал с головы картуз, растерялся.
— Грабитель, — грозно сказал батюшка, — святотатец! Ты знаешь, что за оскорбление церкви — каторга?
— Батюшка, простите… — упавшим голосом сказал отец. — Маленько травы… коровам… Простите, батюшка!
— Простить! — Батюшка повысил голос, глаза его засверкали. — Как я могу тебя простить? Ты не у меня украл. Ты… — он показал рукой на небо, — ты у бога украл!
— Да неужто богу горсти травы жалко?
— А ты еще и кощунствуешь? Придется тебя, братец, отправить в участок. За воровство в святой церкви… Городовой!
Соня заплакала — сейчас отца заберут в участок! Отец тоже сильно испугался. Он стоял понурив голову, мял в руках свой рыжий картуз и только повторял:
— Простите, батюшка… Я ведь не думал… Ведь и трава-то зря у вас пропадает. Простите, батюшка, ради бога!
Батюшка еще долго ругал, стращал и стыдил отца. Слова были страшные, они грозили бедой и на этом и на том свете. А потом сказал:
— Только ради нашего господа бога прощу тебя на этот раз. А придешь еще — не прогневайся! Безбожники, нет у вас смирения перед господом! Уже на богово руку подымаете. Бог — он все видит и слышит! Накажет он тебя, накажет! Я наказывать не буду на этот раз, а он все равно накажет!
Наконец батюшка отпустил их, вернее — выгнал со своего церковного бугра. Даже нарванную траву велел вытрясти из мешка. Отец и Соня пришли домой огорченные, обиженные и с пустым мешком.
— «Не у меня украл. Ты у бога украл!» — с обидой и возмущением повторял отец слова священника. — У бога! Скажи ты пожалуйста! Бог-то велел все богатство нищим да неимущим раздать! А ему — вон что! Горсти травы ему жалко, а он на бога сваливает! «У бога украл»!
— Скажи на милость! — качала головой и Анна Ивановна, которая тут же вышла из своей комнаты. — Углядел долгогривый! Ему из окон-то все видно. С ними, с попами, не связывайся. Упекут, не оглянешься.
— Вот скажу Кузьмичу, как вы тут выражаетесь, — пошутила мама, — он вам даст «долгогривого»!
— А ну его к шутам! — отмахнулась Анна Ивановна и пошла в свою комнату. — Разве старовера переспоришь!
Кузьмич вырос в семье рогожских староверов. Торжественные обряды богослужений, долгие молитвы, непрестанные внушения, что все на свете от бога и что человек прежде всего должен почитать бога — в этом дурмане религии проходило его детство. Ребенок поверил во все — и в то, что бог всемогущ, и в то, что он требует полного повиновения от человека, и в то, что не повиноваться богу нельзя. Так оно есть, так было, так будет.
Детство сложилось нерадостно. Отец умер очень рано. Мать отдала парнишку в учение к меднику. Это был грубый и вспыльчивый человек. Он гонял ученика за водкой, а когда напивался, то все медные тазы и чайники, принесенные для починки, летели парнишке в голову. Только успевай увертываться!
Мальчик подрос, начал понемногу зарабатывать и уже надеялся, что в семье у них начнется хорошая жизнь. Тяжелое разочарование встретило его. Он увидел, что набожная мать его давно уже пьет запоем. То молится, то пьет и что попало тащит из дома.
А потом — трудно и стыдно вспоминать Кузьмичу об этом! — она стала приваживать к водке и его красивую четырнадцатилетнюю сестру Душатку. Кузьмич попробовал образумить их, пристыдить. Но там все уже было утрачено — и совесть и разум. Юноша в горе и в ужасе ушел из дома. А когда мать умерла от белой горячки, он решил, что, значит, так надо было богу. И ни разу не возникло у него мысли о несправедливости и странном жестокосердии бога, которому он молился.
Задумываться Кузьмич стал позже. Он работал слесарем в артели по ремонту домов. Всегда трезвый и до щепетильности честный, Кузьмич видел, что не все на свете устроено правильно. Вот они, мастеровые, работают с утра до ночи, работают трудно, до полной отдачи сил, а заработок — только-только прожить. Может быть, надо бы хозяину платить своим мастеровым побольше и поменьше оставлять себе… Ведь он богатеет их трудами, не своими…
Вот ведь, слышно, шумят на заводах рабочие, требуют, чтобы заработок им повысили, чтобы лечили их бесплатно, чтобы не изнурял их хозяин на работе. Но ведь там, на заводах, их много, рабочих-то. Соберутся все вместе — сила! Да и образованные люди к ним заглядывают, подсказывают, объясняют, что надо делать и как надо делать. А здесь, в артели, что? Попробуй открой рот — хозяин тебя сейчас и по шапке!
Жизнь кружилась однообразно, без ярких событий. Чуть свет — на работу! Придет с работы — поесть, посмотреть газету «Копейку», а там уже и ночь, спать пора. Может, потому он и держался так крепко за своего бога. Религия была для него и отдыхом, и утешением, и праздником. Исконных староверских обычаев Кузьмич не сохранил. Пил и ел из общей посуды, ходил в обычную, не староверскую церковь. Но строго соблюдал все церковные обряды и каждый день, утром и вечером, подолгу молился в своей комнате перед золоченым киотом. Часто слышно было, как он журит Анну Ивановну:
«Аннушка, ты что же ложишься не помолившись?»
«Да я уж молилась, Мить! Ей-богу, молилась!»
«Что же я не видал?»
«Да молилась я, Мить, ей-богу!»
«Ленива ты молиться, Аннушка! Как только бог твои грехи терпит! Неужели спина заболит поклониться? Плохо тебе будет на том свете!»
Анна Ивановна не возражала… Но молиться и в самом деле не любила. Перекрестилась — и ладно. Однако при Кузьмиче непочтительно выражаться о церкви или о священниках остерегалась. За это он, тихий человек, мог даже и стукушку дать.
…А коровы по-прежнему жалобно ревели на заднем дворе.
Вечером пришла коровница старуха Степаниха с Четвертой Мещанской.
Тогда на московских окраинах немало стояло по дворам коров, лошадей. В маленьких деревянных домах жил народ пришлый, из деревень. В подмосковных деревнях мало сеяли хлеба, да и не очень-то он родился на лесных заболоченных пустырях. Больше жили Москвой. Накосят сена — в Москву, на рынок. Накопят масла, яиц — в Москву. А из Москвы везут хлеба.
Если же хозяйство такое немощное, что и на хлеб продать нечего, шли в Москву на заработки — в полотеры, в дворники, в извозчики. Или заводили коров, торговали молоком. Хорошая корова тогда стоила десять рублей, а плохонькую, деревенскую буренку можно было купить и за пять. Ходить за коровами, кормить, доить хоть и тяжело, но деревенскому люду привычно. Да и за какую же еще работу возьмешься? Никакому ремеслу деревня не обучила.
Молочники держали по три, по четыре коровы. Но прибыль от них была так невелика, что еле хватало прожить с семьей. В деревне скот все лето на пастбище, а тут круглый год надо было покупать коровам и сено, и жмых, и отруби. И за квартиру надо было платить хозяину, и за сараи, да одеться, обуться. А молоко стоило всего пять копеек кружка.
Так и жили: коровы сыты и сами сыты, да и крыша есть над головой. А работа — с утра до ночи, и в будни и в праздник, на всю жизнь, пока руки не отсохнут.
У Степанихи было всего две коровенки, и жили они со своей дочерью рябой Дуницей совсем бедно. Однако Степаниха никогда не унывала, вечно у нее шутки да присказки. А что ж унывать? От этого жизнь не получшает!
— Погонимте коров на свалку, там травка поднялась хорошая, — сказала Степаниха. — Нефедов вон третий день гоняет своих. Городовой видел — ничего не сказал!
Поговорили, посоветовались и решили на другой день отвести коров на свежую травку.
Наутро мама и отец отвязали своих коров и повели на свалку.
— И я! — закричала Соня. — Девчонок позову!
И побежала к своей подруге Шуре.
Шура Селиверстова жила в сером флигеле, и старый клен, который стоял во дворе, глядел прямо к ним в окна.
Соня поспешно поднялась по белой каменной, чисто промытой лестнице. Но не успела она войти в сени, как из квартиры вышла Шурина мать. У нее в руках была большая банка варенья — Шурина мать вышла отнести варенье в чулан.
— Я к Шуре, — робко сказала Соня. — Мы на свалку идем.
— А кто еще идет? — спросила Шурина мать.
— Папа и мама идут. С коровами.
Шурина мать чуть-чуть задумалась, отпирая чулан. А потом покачала светло-русой головой:
— Нет, Соня, твои папа и мама будут смотреть за коровами, а не за вами. Нет, Шура не пойдет на свалку!
Соня огорчилась — Шуру никогда никуда не пускают без мамы! Но она ничего не сказала, спустилась с лестницы и побежала к Лизке.
Лизка была дочка сапожника. Входить к ним надо было с улицы — прямо в сапожную мастерскую. У них над облупленной дверью висела вывеска: «Починка сапог и бареток. Сапожник Очискин», — и по обе стороны двери смотрели на улицу два мутных, вечно забрызганных грязью окна.
Соня только чуть приоткрыла дверь, а Лизка уже увидела ее.
— На свалку? — радостно просипела она. — Пойдем!
Лизка, когда была еще совсем маленькой, очень сильно простудилась. С тех пор у нее почти пропал голос. Она не говорила, а сипела и смеялась так, что и не понять было: не то смеется, не то просто хрипит. Во дворе ее звали Лизка Хрипатая, и она на это нисколько не обижалась.
Уж Лизка-то обрадовалась свалке по-настоящему! У них в комнате никогда не бывало солнца. Да и свету почти не было — грязные окна не пропускали его. Комната была только одна. В углу, под окном — «починка сапог и бареток». Длинный верстак, за верстаком, на «липке», — Лизкин отец, сапожник Очискин. Рядом — его мастер, угрюмый рябой мужик, и мальчик — ученик Ванька, по прозвищу «Лук — Зеленый, молодой». А в другом, в темном углу — кровать, маленький стол и тусклое зеркало. Тут жила, спала и ела семья сапожника Очискина — Лизка и ее мать.
Соня робко стояла у дверей, пока Лизка пыталась причесать свои густые белесые волосы. Сапожник и его подмастерья работали молча, мрачно, с каким-то злым нетерпением. Все они сидели неумытые, со всклокоченными волосами. Мрачнее всех, всех угрюмее и злее работал сам хозяин, Лизкин отец.
На полу, загромождая почти половину комнаты, кучей лежала обувь, принесенная для починки, — сапоги, туфли на высоких, покривившихся каблуках, башмаки на пуговицах… В комнате стоял густой душный запах пыли, вара и старой кожи. Как же не обрадоваться Лизке этой возможности — побежать на свалку, где светит солнце и растет трава!
Когда Иван Михайлович и Дарья Никоновна повели коров по двору, то к ним, вслед за Соней и Лизкой, слетелись почти все ребятишки — Оля Новожилова с третьего этажа, ее сестренка, стриженая Тонька, Сенька-Хромой из шестой квартиры, его брат, худенький, сухопарый Коська, Матреша, дочка ломового Алексея Пуляя, недавно приехавшая из деревни… И все гурьбой отправились на свалку, вслед за коровами.
Сонин отец шел впереди с огромной веселой озорницей Дочкой и маленькой пугливой Рыжонкой. Дочка поднимала свою красивую голову с большими рогами, раздувала ноздри, норовила вырваться. А Рыжонка, наоборот, жалась к хозяину — она боялась трамваев и чужих людей, и ее надо было крепко держать, чтобы она не побежала со страху куда глаза глядят.
Дарья Никоновна вела смирную белогрудую Красотку. Красотка только с любопытством поглядывала по сторонам и послушно шагала рядом с хозяйкой.
Всей гурьбой прошли самое опасное место — мостовую и трамвайные рельсы. Спешили — боялись: вдруг налетит трамвай! Но трамвай по Старой Божедомке ходил так редко, что можно было успеть целое стадо перегнать и еще время осталось бы.
По переулку ребята побежали вперегонки. Коровы тоже прибавили шагу — увидели зеленую траву. Они зафыркали от радости, а Дочка подпрыгнула всей своей многопудовой тушей.
В конце Тополева переулка, примерно в тех местах, где сейчас стадион «Буревестник», лежал пустырь, заросший травой. Среди невысокой травы изредка сверкал золотой цветок куриной слепоты или розовела маленькая веточка гравилата. А ребятишкам казалось, что они попали в зеленый сад. Они с радостными криками побежали по широкой луговине, босиком по мягкой траве — ведь у них-то во дворе и травинки никогда не росло!
На пустыре уже паслись чьи-то коровы. Иван Михайлович и Дарья Никоновна пустили к ним и своих коров, а сами пошли потолковать со знакомыми молочницами, которые сидели среди луговины на старом, давно повалившемся дереве.
Соня глядела кругом так жадно, будто хотела все забрать в свои глаза и унести с собой. Зеленая трава, солнце, цветочки… А дальше, у забора, деревья с темными стволами и длинными, густыми ветвями. И под этими деревьями маленькая речка Синичка. Но туда не стоит ходить — там сумрачно и вязко. И потом, один раз у этой речки нашли мертвого старика нищего, который лежал лицом у самой воды…
— В салочки! — крикнула Оля.
Она прыгала и резвилась. Розовые гладкие щеки ее разгорелись, глаза блестели, и светлые серебристые волосы потемнели и взмокли на лбу от пота.
— В салочки, чур, не я! — подхватила Лизка.
— Ладно! Я вожу! — сказал Сенька-Хромой.
Сенька и в самом деле был хромой, одна нога у него почему-то согнулась в колене и не разгибалась.
Несмотря на хромоту, Сенька бегал очень быстро. Когда случалось играть в «Коршуна», его всегда заставляли быть «наседкой». Ребятишки, уцепившись друг за друга, прятались за широкой Сенькиной спиной от «коршуна». «Коршуном» чаще всего был Сенькин братишка Коська, худенький, белобрысый, цепкий, как репей, и очень азартный. Коська настоящим коршуном носился вокруг, стараясь вырвать кого-нибудь из вереницы. Но Сенька-«наседка» умел защитить своих «цыплят» от самого быстрого «коршуна».
— Я вожу! — еще раз крикнул Сенька и сразу бросился ловить ребят.
Все с визгом и криком разбежались по луговине. Соня очень любила играть в салочки, только почему-то страшно боялась, что ее поймают. Она визжала и убегала изо всех сил, сердце у нее билось, дух захватывало… А Сенька бросился за одним, бросился за другим, да вдруг и припустился за Соней.
Соня бежала, не помня себя, перелетала через кочки, через канавки, бросалась вправо, влево… И вдруг увидела прямо перед собой высокие густые заросли лопухов. Она вскрикнула и, уже забыв, что Сенька ее осалит, бросилась прочь от этого страшного места.
Когда-то давно на этот пустырь привозили всякий городской мусор. Потому и называлось это место свалкой. Потом на этих мусорных кучах, будто на холмах, густо и плотно разрослись могучие лопухи. Они стояли непроходимой чащобой. Серые колючие шарики — «собаки» — целыми корзинками поднимались над огромными листьями. Ребятишки боялись этих зарослей — в них можно было затеряться… И еще неизвестно — может, там жил кто-нибудь страшный… может, прятались какие-нибудь бродяги…
Соня с разбегу бросилась к ребятам.
— Не буду играть! — почти со слезами крикнула» она. — А чего он к лопухам гонит? Хромой бес, пошел в лес!
— А ты чего туда бежишь? — ответил Сенька, будто и не слышал «хромого беса», и тоже с опаской поглядел на неподвижные, дремлющие под солнцем серо-зеленые заросли.
Все притихли.
— А пойдемте вокруг света? — замирающим голосом сказала Оля. Голубые глаза ее стали совсем круглыми от предвкушения приключений и опасности.
У Сони сжалось сердце от сладкого страха.
— Пойдемте… — еле слышно сказала она.
— Только пускай Сенька впереди, — прохрипела Лизка.
— А я, чур, в середке! — поспешно заявила Соня.
— А сзади кто — я, что ли? — крикнул задиристый Коська.
Коська был очень вспыльчивый: сразу покраснеет, как петух, — и в драку. Но его никто не боялся, потому что он был худенький и совсем не сильный.
Наконец договорились и отправились всей гурьбой, держась друг за друга, к дальнему забору, который стоял за лопуховой рощей и огораживал всю свалку. Вдоль забора поднималась зеленая насыпь с узенькой тропочкой поверху. Эта тропочка вела далеко-далеко, на другой конец свалки.
Сенька шел впереди. Хоть и хромой он был, но зато коренастый, сильный и смелый. Ему нравилось, что вся эта мелюзга прячется за его спиной, цепляется за него. И, если бы не он, они бы сейчас все умерли со страху. Но никто не знал, что у Сеньки и у самого замирала душа.
Тропочка шла вдоль забора вокруг всей свалки кате раз над самыми лопухами. Сорвешься с тропочки, так прямо скатишься в лопухи. Ребята шли молча, затаив дыхание, словно боясь громким словом или восклицанием пробудить таинственную жизнь в сумраке бурьяна.
Глухо и пустынно было в этом конце пустыря. Далеко, так далеко, что не докрикнешь, ходили по траве коровы, сидели на упавшем дереве люди. Мама и отец тоже сидели там, Соня видела их. Ей сейчас очень хотелось бы очутиться возле них на солнышке, среди зеленой луговины. Но уже ничего не сделаешь, бурьян загородил дорогу.
— Я один раз видел, как из лопухов оборванец вылез… — обернувшись к ребятишкам, прошептал Сенька. — Морда красная, сам в лохмотьях.
— Ой… — Ребята совсем замерли. Торопливо, боясь хоть чуточку отстать, шагали они по узенькой тропочке.
Соня с тоской поглядывала на лопухи. Ей уже казалось, что верхушки лопухов покачиваются, будто кто-то крадучись пробирается понизу…
«Больше никогда не пойду! — думала Соня. — Только бы пройти! И больше никогда, никогда!..»
А тропке, казалось, и конца нет!
Но вот лопухи стали пониже, пореже. Уж и солнечные просветы начали появляться между ними… А вот лопухи и совсем кончились. Ура!
Сенька с веселым криком бросился с насыпи вниз, на зеленую луговину, на солнечный простор. И все ребятишки со смехом, с выкриками побежали следом. Страхи миновали, опасности остались позади. Если кто и вылезет теперь из страшных лопухов, то их уже не поймает.
Соня подбежала к маме, прижалась к ней.
— Ты чего это дрожишь вся? — спросила мама.
— Очень страшно было, — созналась Соня.
— А зачем же ходить туда?
Соня молчала, опустив глаза.
— Ведь вот боишься, — сказала мама, — а в следующий раз опять туда побежишь!
Соня не отвечала, а сама думала: побежит она туда еще раз или не побежит? Наверное, все-таки опять побежит!