Солнце близилось к полудню, когда ребята и Карлсон пришли на базар. Основная торговля подходила к концу, но толчея между рядами была не меньше, чем перед прилавками Гостиного двора накануне Восьмого марта. Поэтому Севка рот раскрыл, увидев Тоню-Соню. Удивило его не то, что Тоня-Соня оказалась на базаре, и не то, что шла она как в замедленной киносъёмке, — здесь все двигались медленно, только машины носились на повышенных скоростях, — а то, что шла Тоня-Соня словно не в толпе, а по безлюдной улице. Глаза её были устремлены в какую-то далёкую даль, при этом она ни на кого не натыкалась и её никто не толкал. Прямо номер из цирковой программы.
— Вы к усто? — задумчиво спросила Тоня-Соня, когда ребята загородили ей путь.
— К усто, — ответил Карим. — «Усто» значит «мастер», — объяснил он Севке.
Тоня-Соня, ни слова не говоря, повернулась и пошла впереди них.
В конце торговых рядов стоял чисто выбеленный домик с галереей — айваном. Крышу айвана поддерживали деревянные колонны, окрашенные в синий цвет. На дощатом полу лежал потёртый ковёр.
В глубине айвана у самой стены сидели на корточках три старика в пышных белых чалмах. Они передавали друг другу красную розу и по очереди нюхали её. Четвёртый старик в белой рубашке без воротника, в скромной голубой повязке на голове сидел, скрестив ноги, на самом краю ковра.
«Это и есть усто», — догадался Севка.
Широкое скуластое лицо усто было изрезано мелкими морщинками, редкая борода имела неопределённый бело-жёлтый цвет, но раскосые карие глаза смотрели живо и весело. В руках усто держал нераскрашенное глиняное блюдо. Стопки таких же блюд и холмы горшочков высились слева от мастера. Своим золотисто-коричневым цветом они напоминали землю, какой она бывает под лучами восходящего солнца.
Справа стояли расписанные тарелки, кружки, горшки. Покупатели отбирали понравившуюся посуду, клали деньги в высокий кувшин, подходили к айвану и говорили: «Рахмат, усто», то есть «Спасибо, мастер».
— И тебе спасибо, — отвечал усто, поднимая глаза от работы.
— Здорово, — шепнул Севка Кариму, — лучше, чем в магазине самообслуживания: и без кассира и без контроля. А обмана не бывает?
— Кто захочет обмануть почтенного усто? — удивился Карим.
На левой ладони усто безостановочно крутилось блюдо, в правой была кисть, которой он набирал жидкую краску. И там, где кисть дотрагивалась до блюда, появлялись синие цветы, жёлтые плоды, зелёные ветки.
Несколько человек смотрели, как работает мастер. Ребята протиснулись вперёд.
— Салам алейкум, усто Саид, — сказал Карим.
— Ваалейкум ассалам, деточка. Пришёл поработать, помочь старику пятидневное задание за четыре дня сделать? Садись, садись.
— Я не один, я с друзьями.
— Твои друзья — и мои друзья. В айване всем места хватит.
— Салам, усто, — сказали Катька и Тоня-Соня, садясь на ковёр.
— Салам, усто, — пробормотал Севка и подумал: «Не так уж трудно говорить по-узбекски».
Сначала все сидели молча и только смотрели, как крутятся тарелки на ладонях усто и Карима. Потом разговорились. Всё началось с вопроса, который задал Севка:
— Усто, почему вы рисуете только цветы да линии? Нарисуйте, как птицы летают в цветах или космонавта в космосе.
Старики в глубине айвана замерли. Тот, у которого в руках была роза, так и застыл, держа цветок. Усто Саид покачал головой:
— Нельзя, деточка. Птицу и космонавта нельзя. В святых книгах сказано, что Аллах запретил изображать человека, зверя, птицу, а кто ослушается, тому гореть в вечном огне.
Старики в знак подтверждения прикрыли веки. Тот, что держал цветок, громко втянул в себя душистый воздух.
— А почему сказано, что Аллах запретил рисовать человека? Ему разве не всё равно? — не унимался Севка.
— Непонятливый, — заговорила Тоня-Соня. — Запретил, потому что этот выдуманный Аллах хотел один создавать живые существа. Это называется «вдохнуть душу». А художники, когда рисуют, тоже вдыхают душу в то, что нарисуют. Вот Аллах и не разрешил им, чтобы они не стали, как он сам.
Севка удивлённо посмотрел на Тоню-Соню. Ничего себе «Соня» — в глазах у неё что-то металось, а щёки разгорелись, будто от бега. Однако затронутая тема была слишком интересна. Поэтому Севка задал новый вопрос:
— Усто Саид, а вам самому никогда не хотелось изобразить человека?
— Хотеться-то не хотелось, но однажды пришлось. Как ты, деточка, говоришь — «изобразил», настоящую фигуру из глины изобразил.
— Статую?
— Так. Статую. — Слово «статуя» усто произнёс неверно — с ударением на втором слоге.
— Расскажите. Пожалуйста, расскажите!
— Давно это было, а, белобородые? Лет с полсотни тому назад?
— Давно, ох, давно, — старики согласно закивали головами, — пятьдесят лет утекло, как вода в песок.
— Значит, уже после революции[8], — уточнил Севка.
— После, деточка, после. Революции лет пять уже тогда было, а мы всё не знали, какая она есть, революция. Слыхом-то слыхали, а видом-то не видали. С языка на язык перекидывалось: в Ташкенте, в Самарканде, в Кушке[9] Советы[10] появились. Да наш город под басмачами был — бандиты, всё одно что фашисты. Помните, старики?
— Ох, страшное время Аллах послал. Амударья не водой, а кровью полнилась.
— Правду белобородые говорят. Зверствовали бандиты, вспомнить страшно. Город наш совсем разорили. Баи и кто побогаче — все ушли: кто в Афганистан ушёл, а кого, говорят, в Париже видели. Город такой во Франции есть, деточки. Хозяин мой тоже ушёл. Большой усто был, много секретов знал. Деньги забрал, жену-детей забрал, ковры забрал, а мастерскую не забрал. Как её заберёшь? Стал я один работать — сам хозяин, сам работник. Глину мешу, гончарный круг верчу, посуду в печи обжигаю. Посуда, деточки, людям всегда нужна. Приходили люди, горшки мои брали и меня не обижали: кто горсть зерна принесёт, кто кислого творогу, кто шерсти… Ну, слушайте, деточки, как дальше было. Жили мы, значит, в страхе. Каждый день к смерти готовились. Басмачи-то стояли в старой крепости, — усто махнул кисточкой в сторону реки. — Место там высокое, с башни все дороги видны. Революции бандиты боялись, всё стражу на крепости выставляли. К нам они потом редко наведывались — со стриженого барана шерсти не нащиплешь. Окрестные кишлаки грабили. Каждый день добычу носили.
Усто поставил на землю готовое блюдо и взялся за новое.
— Помню, среда была — день, значит, базарный. Сижу я вот так же, работаю. Люди пришли, по рядам ходят, немного торгуют. Вдруг крик, свист, плётки в воздухе хоп-хоп, кони фыр-фыр — басмачи пожаловали. Люди разбежались, товар бросили, спрятались кто куда. Я и вскочить не успел. Двое прямо ко мне в айван въехали; как были на конях, так и въехали. Посуду побили. Оба важные — главари, значит. Один русский, другой из наших. Русский молодой ещё, выправка военная, мундир в обтяжку, на груди шнуры золотые, папаха на голове. Под папахой лицо чистое, бритое. Лоб большой, глаза круглые, глубоко под лоб ушли, а злоба так из них и течёт, как у других людей слёзы. Ох, страшный человек, как только Аллах его на земле терпел?
— Усто Саид, а откуда среди басмачей русские взялись? — спросил кто-то из толпы, собравшейся перед айваном.
— В восемнадцатом году белые казаки из иранского похода шли. Полковник Зайцев над ними стоял. В Самарканде их революция разбила, так некоторые к басмачам перекинулись.
Слушайте дальше, деточки. Сказал мне русский какие-то слова, коротко сказал. Приказал, значит. А что приказал, не знаю. Не знал я тогда русские слова, потом научился, уже когда революция к нам пришла. И читать научился, и писать. Сначала жена научилась, потом я. А тогда не знал. «Не понимай», — говорю. Тут второй, что из наших был, невзрачный такой, как обглоданная косточка, толмачом стал.
— Переводчиком, — вставила Катька.
— Вот-вот, толмачом-переводчиком, — согласился усто. — Русские слова на узбекские перекидывает. «Его высокоблагородие велит тебе сделать из глины статую Будды, ростом в полчеловека, а внутри чтобы пустая была». — «Вай, — говорю я, — вай. Нельзя и слушать такое. Аллах запретил». Благородие губы скривил, а толмач говорит: «Делай. Его высокоблагородие грех на себя возьмёт, а тебе за работу заплатит». Я руками машу, головой качаю — не соглашаюсь, значит. Тогда благородие вынул из-за пояса пистолет, направил на меня и тихо так говорит что-то. Тут и толмач не нужен, и без него всё понятно. Да не знаю я, какой это Будда. Слышал, что был такой бог, давно был, в священных книгах написано, за тысячу лет до того, как Мухаммед на землю пришёл и про Аллаха людям поведал. Учёные из Ленинграда говорят, что в Сары-Тепе Будде молились. Учёные знают, много знают, деточки. И вы учитесь на хорошо и отлично.
— Дальше, усто! Что дальше было? — закричали «деточки».
— Дальше так было. Толмач-переводчик говорит: «Сделаешь лицо круглое, грудь тучную, руки чтоб перед животом держал — ладонь на ладони, ноги чтоб скрещёнными были — сидит, значит. Главное, внутри пусто сделай. Торопись, после вечерней молитвы приедем». Русский пистолет спрятал и головой кивнул. Толмач говорит: «Если убежать надумаешь, его высокоблагородие тебя с неба за ноги стянет, из-под земли за уши вытащит».
С тем и уехали.
Остался я один. Думал, думал — жену позвал. Вместе думали. Потом за работу принялись. Жена глину месит, в мою сторону не смотрит, чтоб глаза не осквернить, значит. А я сделал на круге горшок высотой в локоть. Второй сделал. Высушил их мало-мало, горловинами соединил — туловище получилось. Сзади, в спине, значит, окошко вырезал, чтоб видно было — пусто внутри. Взял круглый горшочек, приделал к туловищу — голова вышла. Скатал полоски, как лапшу, из них глаза, брови, рот сделал. Нос тоже слепил. Приделал, смотрю — красивый, очень красивый человек получается. Хорошо мне сделалось, даже Аллаха бояться перестал. Взял тарелку, надел статуе на макушку — вышла шапка с полями, как русские господа носили. «Смотри, — говорю жене, — жених, да и только». Жена сплюнула, отвернулась и говорит: «Ты руки-ноги скорее делай». Видела, значит.
Усто засмеялся, даже работать перестал. Все тоже засмеялись, потому что представили, как жена усто тихонько поглядывала на глиняного человека.
— Стал я руки делать. Много намучился. И так слеплю, и так изогну — всё как виноградные плети получаются, а пальцы как обрубленные ветки торчат. Однако сделал. За ноги взялся — и ноги сделал. Немного малы ноги вышли, как у сынишки, — Халдару в ту пору два года было. Всё равно красивая статуя. Одно жалею: узоры на туловище нанести не успел, а то был бы мой человек в расшитом кафтане, как хан или эмир бухарский.
Прокричали вечернюю молитву, слышу — едут. Благородие взглянул на моего человека и не то кашлянул, не то словно костью подавился. А толмач подхватил статую и бросил её поперёк седла. Я ему кричу: «Осторожно! Пустой он, разбиться может!» Куда там, ускакали, только пыль узором закрутилась. «Зачем он внутри пустой?» — спрашивает жена. Я молчу. Откуда мне знать, зачем он пустой? Я ведь никогда раньше не изображал людей из глины и секретов не знаю. Про горшки знаю, а про статуи не знаю.
— А дальше что было, усто?
— Дальше пришла революция. На другое утро и пришла. Командиром красных воинов русский был, а из пулемёта «максим» узбекский парень стрелял.
— И у басмачей пулемёты были? — спросил Севка.
— Были, деточки. И винтовки, и револьверы — всё английские. Из Англии, значит, им богачи оружие поставляли. Все богачи родня между собой. Однако и простые люди друг другу братья. Надо только всем вместе держаться. А кто ты, узбек, русский или австралиец, не надо и знать. Это всё равно.
— Пулемётчиком у красных Аваз Сарагулов был, — сказал Карим. — Он потом на Анзират-апе женился. А тогда ему пятнадцать лет исполнилось, как Гайдару.[11]
— Хороший джигит был, — прошептали старики в айване.
— Орёл джигит был, — сказал усто. — В двадцать седьмом его баи убили, Анзират вдовой оставили. А в тот раз ему ногу прострелили. Много крови вытекло. Моя жена его лечила. Мы тогда не знали, как у докторов лечатся. Богачи знали, а мы не знали. Жена по-своему лечила. Два дня Аваз в моём доме провёл, а потом поскакал отряд догонять. Пока он у нас лежал, я ему всё вопросы подкидывал: «Всех басмачей поймали?» — «Не всех, ака, самых главных не поймали. Они ещё вчера ушли, своих бросили, собственные шкуры спасали». Я помолчу, а потом опять: «Не знаешь, сынок, налегке они ушли или с ношей?» — «Тайком они ушли, Саид-ака». — «Куда же они пошли?» — «Не иначе как ещё ночью через реку переправились, в Афганистан удрали». Я помолчу, а потом опять: «Скажи, сынок, а человека из жёлтой глины не видели, когда старую крепость воевали?» Он засмеялся и говорит: «Какие-такие жёлтые люди? У нас с белыми война».
Усто замолчал.
— Ещё расскажите! Пожалуйста!
— Что же ещё? Дальше вы всё сами знаете. Революция басмачей побила. Потом фашистов побила. Хорошо жить стало. Так хорошо, деточки, что и умирать не хочется.
— Живите, усто, сто десять лет и не знайте усталости, — громко сказала Тоня-Соня. — А глиняного человека вы больше не видели?
— Не видел, деточки, не видел. Согрешил перед Аллахом, пошёл в старую крепость, в мазар Халида[12] пошёл. В мазаре тот офицер жил. Искал свою статую — не нашёл, нигде не нашёл. Должно, пулями её на мелкие кусочки разбило, а может, басмачи с собой в Афганистан унесли. Красивая статуя была…
История моя на этом кончилась. Рахмат за внимание, как говорят люди в телевизоре, когда кончают рассказывать свои истории.
— Спасибо! Рахмат! — закричали все, кто слушал про глиняного человека. Громче всех кричали ребята. Потом оглянулись, видят: Тони-Сони нет.