ГЛАВА 11. ОНА

Коул

«Одержимость — это не болезнь. Это ясность. Только когда весь мир сжимается до одного имени, одной формы, одного желания — ты наконец понимаешь, чего хочешь по-настоящему.»

— Из дневника Коула Мерсера

Я буквально запрыгнул в машину, дверь захлопнулась с глухим, оглушительным ударом, словно я запирал за собой прежний мир, оставшийся за спиной. Ключ в замке зажигания дрожал. Проклятая дрожь шла изнутри, из какого-то глубинного центра. Зазор между металлом, мной и всем остальным вдруг исчез. Я был оголённым нервом.

Кейт.

Её имя выжжено в черепе раскалённой иглой. Не мыслью — физической болью.

Я вдавил газ в пол. «Тахо» рванул с места с визгом шин, сорвавшись с идеальной брусчатки подъездной дороги. Скорость не приносила облегчения. Она лишь сильнее вбивала в меня этот образ. Каждый удар сердца гнал по венам не кровь, а её имя.

Кейт.

Кейт.

Кейт.

Кейт.

Кейт.

Руки на руле были чужими. Правая — та самая, что лежала у неё на плече, — горела. Я сжал руль так, что кожа на костяшках натянулась. Отлично, это боль. Боль — значит я чувствую. Мне казалось, я до сих пор ощущаю под пальцами тонкую ткань её платья, а под ней — хрупкую, но упругую кость. Холодок её кожи, проступивший сквозь материал. Этот контраст — внешняя прохлада и та внутренняя, дикая жизнь, что должна в ней пульсировать.

Она вырезала скальпелем всех из моего сознания. Маргарита, Милена, Блейк, Мария, Стефани, Шарлотта, Эмми, Амелия… Всех этих жалких, треснутых, ненужных кукол. Их лица расплылись, как грязь под дождём. Осталась только она. Чёткая, ясная, как отпечаток на сетчатке после вспышки.

Я ехал по тёмной дороге, но перед глазами стояла не дорога. Её лицо. Не просто красивое — идеальное. Не в том прилизанном, кукольном смысле, как у её сестры. Нет. Идеальное в своей… завершённой недосказанности.

Тёмные волосы. Не просто чёрные. Иссиня-чёрные, как крыло ворона под полярной ночью, такие густые, что, кажется, в них можно утонуть. Они хранили в себе всю тьму мира, всю ту тишину, о которой я мечтал.

И глаза. Боже правый, эти глаза. Глубокие, как колодцы в забытой деревне. В них не было дешёвой наивности. Была искренность, выстраданная, как шрам. И за ней — боль. Не кричащая, не истеричная. Тихая, древняя, въевшаяся в самый фундамент души. Боль, которая не ломает, а закаляет. Которая превращает человека не в жертву, а в… в материал. В самый совершенный материал.

Я почти услышал её голос снова, тихий, ровный, без дрожи: «Мне двадцать лет. Учусь на юрфаке…»

Каждая клетка моего тела отозвалась на эту фразу судорогой желания. Двадцать. Самый расцвет. Тело, отточенное спортом — я видел это в линиях её плеч, в упругости, с которой она держалась. Волейбол. Значит, сильная. Выносливая. Может выдержать.

Мои мысли понеслись вперёд, опережая машину, грязным, лихорадочным потоком.

Её рост. Невысокая. Хрупкая на вид. Но это обман. Я видел бедра, даже скрытые тканью платья. Крепкие, округлые, созданные природой не для бега по полю с мячом, а для одного. Широкий, правильный таз.

Идеальный сосуд.

Она может рожать. И не одного. Много. Целую плеяду сыновей. Моих сыновей. С её выносливостью, с её молчаливой силой, с её тёмными, непроницаемыми глазами — и с моей волей, с моей кровью, с моим наследием.

Я представил это с такой ясностью, что в паху туго и болезненно дернулось. Её живот, округлый, тяжёлый, полный моим семенем. Её грудь, налитая молоком. Она стоила бы на кухне моего дома, у моей плиты, тихая, послушная, её тело отмеченное моими знаками, распухшее от моего плода. И та самая боль в её глазах — она бы нашла наконец свой смысл. Стала бы не просто страданием, а почвой. Плодородной, тёмной почвой, в которую я посеял бы свою династию.

Она была бы не как другие. Она не сломалась бы от первого же перелома. В ней была глубина. Запас прочности. Такая выдержит не просто роды. Выдержит воспитание. Выдержит тот процесс, когда я буду лепить из наших сыновей настоящих мужчин. Она бы молча наблюдала, её нет, не карие, черные глаза впитывали бы каждое моё действие, и в этой тишине было бы понимание. Не рабское — стратегическое. Она бы знала, что является частью чего-то великого. Моей семьи.

Она была бы не просто женой. Не просто матерью. Она была бы монументом. Живым доказательством того, что я, Коул Мерсер, могу найти в этом гнилом мире не просто глину для лепки, а готовый, безупречный шедевр и сделать его краеугольным камнем своей империи.

Я свернул на свою дорогу, ведущую в чащу. Сосны, мои немые стражи, мелькали за окном. Но сегодня они не давали ощущения власти. Они казались просто декорацией. Фоном для той одной, главной картины, что засела в моей голове.

Возбуждение было таким плотным, таким всепоглощающим, что граничило с тошнотой. Это не был просто сексуальный голод. Это была жажда присвоения на молекулярном уровне. Вдохнуть её запах, вписать её ритм дыхания в свой, заставить её клетки делиться под диктовку моих хромосом.

Я представил, как её тёмные волосы растекаются по моим подушкам. Как её бледная кожа контрастирует с серыми шелками моей постели. Как она лежит неподвижно, только грудь поднимается и опускается, а я стою над ней и просто смотрю. Изучаю. Наслаждаюсь фактом её существования. Фактом того, что она теперь здесь. Моя.

А потом… потом процесс. Не насилие — освящение. Превращение её естества в храм для меня. Методично, не спеша, с той же холодной точностью, с какой я собираю и разбираю оружие. Чтобы она не просто приняла меня, а поняла. Чтобы каждая клетка её тела узнала своего хозяина. Чтобы боль в её глазах растворилась, уступив место другому чувству — осознанию своей истинной функции.

Ворота закрылись с тем самым, знакомым щелчком — звуком отрезания. Отрезания меня от мира, мира от меня. Но сегодня этот звук был не финальным аккордом. Он был прелюдией.

Я заглушил двигатель. Тишина, обычно густая и самодовольная, на этот раз не навалилась. Она приникла. Прислушалась. Наполнилась низким, нарастающим гулом — не извне, а из самой глубины моего черепа. Это гудело моё безумие, которое десятилетиями металось в клетке, а теперь, наконец, уткнулось мордой в прутья и увидело её. Идеальную точку приложения. Идеальный выход.

Я не мог пошевелиться. Не мог оторвать спину от кожи сиденья. Руки, ещё секунду назад сжимавшие руль с силой, способной согнуть сталь, вдруг обмякли. Я сидел в темноте салона, в тени своего же бетонного чудовища, и понимал, что первый раз в жизни… я заразился.

Это была не жажда. Не голод. Это было благоговение. Отвратительное, липкое, утробное благоговение.

Я хочу поклоняться ей.

Мысль пронеслась не словом, а всем существом. Меня вывернуло наизнанку. Я, который сам был для себя и богом, и жрецом, и жертвенным алтарём — я хотел пасть ниц. Не перед её личностью. Перед её сущностью. Перед этой совершенной, божественно-больной пустотой, которая ждала, чтобы её заполнили. Мной.

Моя рука — правая, та самая — медленно, как в тягучем кошмаре, соскользнула с руля. Я поднёс её к лицу. Пальцы дрожали. Я видел их в тусклом свете приборной панели: сильные, исчерченные шрамами, пахнущие порохом и чужим потом.

А теперь они пахли ею.

Едва уловимый, холодный, чистый запах. Кожа. Мыло. И что-то под ним… что-то горькое и сладкое одновременно… запах вишни. Запах молодости. Запах не тронутой, но уже готовой плоти.

Я вдохнул. Сначала медленно, пробуя. Потом резко, глубоко, вжимая ладонь и пальцы в нос, в рот, втирая этот запах в кожу лица. Аромат будущего, которое вот-вот станет моим.

— Кейт… — вырвалось из меня хриплым шёпотом. Горло сжалось. — Кейт… что ты со мной сделала…

Фраза была бессмысленной. Она ничего не сделала. Просто стояла. Просто была.

Другая рука, левая, сама, помимо моей воли, поползла вниз. Движения были отрывистыми, нервными, как у вора при свете фонарика. Пальцы нащупали пряжку ремня. Металл был холодным. Я дёрнул. Резко. Ремень со свистом выскользнул из шлевок.

Внизу, в темноте, под тканью дорогих брюк, пульсировала боль. Не просто эрекция. Это была демонстрация силы. Каждая вена налилась кровью, каждая мышца сжалась, требуя выхода, утверждая право собственности ещё до того, как собственность была получена.

Я не мог терпеть. Мысль о том, чтобы войти в дом, подняться в спальню, лечь на ту пустую, стерильную кровать — была невыносима. Это должно было произойти здесь. В этой металлической скорлупе, пропитанной её запахом. Первое жертвоприношение. Первое освящение.

Я расстегнул ширинку. Змейка разошлась с тихим, пошлым звуком. Ткань отпала. И он вывалился наружу — тяжёлый, влажный от предэякулята, тёмный и злой на вид, как дубина. Он жил своей собственной жизнью, подёргиваясь в такт бешеному стуку сердца.

Я не убрал правую руку от лица. Я вжимал её в себя, втирая в поры остатки её прикосновения, её ауры. Левой же, дрожащей, я обхватил себя у основания. Кожа была горячей, почти обжигающей.

И я начал.

Не мастурбацию. Ритуал.

Я водил по головке, болезненно возбужденной медленно, с давлением. Представляя, что это не кожа, а её бедро. Тонкая ткань платья. Потом сама кожа — бледная, гладкая, холодная снаружи и тёплая изнутри. Я слышал в голове её тихий, ровный голос: «Мне двадцать лет». И представлял, как этот голос сорвётся на стон. Не от боли. От осознания. От понимания того, кто теперь является центром её вселенной.

— Моя… — прошипел я в ладонь, пропитанную её запахом. — Моя. Моя. Моя.

Каждое слово было толчком. Рука двигалась быстрее. Грубо, без изысков. Это было не для удовольствия. Это было для метки. Для утверждения. Я покрывал пассажирское сиденье своей липкой, пахнущей медью смазкой, помечая территорию. Её будущее место. Место, где она будет сидеть, пока я буду везти её сюда, домой. Место, которое уже будет знать запах её нового хозяина.

Дыхание стало рваным, хриплым. В глазах поплыли тёмные пятна. Я видел не салон автомобиля. Я видел её.

Её живот, плоский сейчас, но который я сделаю круглым, тяжёлым, полным. Её бёдра, которые будут раздвинуты для меня, всегда, когда я того пожелаю. Храм, построенный из её костей и плоти. И я — единственный прихожанин. Единственный бог.

Спазмы накатили волной, свинцовой и безжалостной. Я вдавил лицо в свою же ладонь, вонзился зубами в мякоть у основания большого пальца, чтобы не закричать. Горло издало дикий, животный звук, заглушённый кожей и плотью.

Это не был оргазм. Это было извержение. Вулкана желания, копившегося всю жизнь и нашедшего, наконец, свой кратер.

Я кончил. Безудержно, обильно, с судорогой, выгибающей спину. Тёплая, липкая жидкость заляпала сиденье, брюки, мою руку. Запах спермы, густой и терпкий, смешался в салоне с её призрачным ароматом, создав новую, чудовищную смесь. Запах обладания. Запах начала.

Я сидел, обмякший, дрожащий мелкой дрожью, как после долгого боя. Воздух был спёртым, сладковато-отвратительным. Свет от луны, пробивающийся через лобовое стекло, падал на белесые брызги на чёрной коже сиденья.

Я медленно отнял руку от лица. На коже остались красные отметины от моих же пальцев и отпечаток зубов. Я посмотрел на свою левую руку, липкую, испачканную. Потом на сиденье.

И тихо, очень тихо рассмеялся. Хриплый, безумный звук, сорвавшийся с губ.

Всё было правильно. Совершенно.

Я не просто захотел её. Я освятил место для неё. Принес первую жертву. Начал строить алтарь.

Я вытер руку о брюки, не глядя. Достал из бардачка упаковку влажных салфеток — на случай, если придётся оттирать кровь. Сегодня они оттирали другую биологическую жидкость. Я методично, с холодной, вернувшейся сосредоточенностью, вытер сиденье. Не дочиста. След должен остаться. Напоминание.

Потом вытер себя.

Я вышел из машины. Ночной воздух ударил в горячее лицо, смывая последние следы лихорадки. Я был спокоен. Решителен.

Теперь мой особняк это не просто дом. Это был ковчег. Ковчег, который скоро примет на борт моё самое ценное приобретение. Мою святыню. Мою Кейт.

Я пошёл к дому, твёрдым шагом. Внутри всё ещё бушевало пламя, но теперь оно было заключено в стальную печь моего намерения.

Всё только начинается. Сначала — наблюдение. Изучение. Потом — планирование. Безупречное, как часовой механизм. И наконец — действие. Тихий, неотвратимый захват.

Она станет моей религией. А я — её пророком, жрецом и единственной реальностью.

И горе тому, кто встанет на нашем пути.

Загрузка...