Глава 9. 1762 г: «Благополучная перемена отечеству»

Вступил покойный отец мой на престол и принялся заводить порядок, но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оное.

Павел I

1756–1761 гг.: «сумбур интриг и переговоров»

Спустя полвека после побед Петра I по полям Германии вновь маршировала русская армия. Самый известный поэт тех лет А. П. Сумароков приветствовал успехи русского оружия

Пылай, Россия разъяренна,

Греми, рази и не щади.

Карай и, кровью обагренна,

Покой в Европу приведи!

На практике же положение России оказалось не столь выигрышным. Она вступила в Семилетнюю войну как союзница Австрии и Франции в борьбе с Фридрихом II. Его же «дипломатическая революция» середины XVIII в. привела к заключению в 1756 г. союза с Англией: в обмен на британские субсидии король соглашался защищать её интересы и владения в Германии (Ганновер) и получил поддержку планам собственных захватов. Главной пружиной войны стала борьба двух колониальных империй — Англии и Франции — за раздел заморских владений в Ост- и Вест-Индии и Северной Америке.

В марте 1756 г. Конференция при высочайшем дворе определила цели войны: захват Восточной Пруссии для обмена на Курляндию с Речью Посполитой и такого изменения границ с последней, «которым… способ достался бы коммерцию Балтийского моря с Чёрным соединить и чрез то почти всю левантскую коммерцию в здешних руках иметь».[1638] Эта формулировка намечала перемещение центра внешней политики на юг, куда будут направлены усилия министров и полководцев Екатерины II. Таким образом, проблема приведения прусского короля «в умеренные пределы» изначально не предполагала разгрома и, тем более, уничтожения Пруссии.

Но союзники не считали Россию самостоятельной участницей войны и возражали против её территориальных приращений.[1639] Более того, французский МИД инструктировал в 1760 г. посла в России барона де Бретейля: «Следует опасаться слишком больших успехов русских в этой войне». Наставление «секрета короля» (тайной дипломатии Людовика XV) указывало послу на желательность династического кризиса в России: возведение на престол заточённого «князя Ивана» могло бы вызвать смуту, и она «только выгодна королю, так как она ослабила бы русское государство».[1640] Рассчитывали в Париже и на профранцузскую «партию»: тайные «пенсионы» выплачивались кабинет-секретарю императрицы А. В. Олсуфьеву, секретарю Конференции Д. В. Волкову, жене вице-канцлера М. И. Воронцова; сам Воронцов получил на покупку мебели для своего дворца 250 тысяч ливров (50 тысяч рублей) и взял в качестве «партикулярного» секретаря француза Я. Убри.[1641]

Русско-австрийская конвенция 1760 г. предусматривала территориальные приобретения обеих сторон (соответственно, Силезию и Восточную Пруссию) и их обязательства заключить мир только по взаимному согласию. Однако интересы союзников расходились. Конференция весной 1760 г. признавала, что после занятия Восточной Пруссии можно было бы ограничиться военными демонстрациями и содержанием на чужой территории армии «в хорошем состоянии». Но австрийский двор стремился вернуть отнятую Фридрихом в 1740-х гг. Силезию; при этом русскую армию в Вене рассматривали как «помощной корпус» для решения этой задачи. Создавался порочный круг: для России цель войны была достигнута ещё в 1758 г., но её победное завершение требовало совместных действий, а для этого приходилось действовать по австрийским планам: в кампаниях 1759, 1760 и 1761 гг. выбор неуклонно делался в пользу силезского направления.

Командующие союзными армиями были связаны исходившими от их дворов указаниями, требовавшими согласований и переговоров. Переговоры затягивались, планы противоречили друг другу; в итоге кампании 1760 и 1761 гг. оказались в стратегическом плане проигранными: союзные войска не смогли ни дать решающее сражение Фридриху II, ни захватить главные крепости Силезии. Проявились и разногласия в окружении Елизаветы. По оценке французских дипломатов, Шуваловы рассчитывали на присоединение Восточной Пруссии, тогда как И. И. Неплюев полагал необходимым обмен этой провинции на восточные территории Речи Посполитой.[1642]

Попытки французской дипломатии склонить к миру Россию оказались тщетными. М. И. Воронцов, несмотря на обещанные ему 800 тысяч ливров, передал, что не может воздействовать на императрицу и её окружение.[1643] На миролюбие канцлера повлияло и печальное состояние российских финансов: по его расчётам, к концу 1760 г. война обошлась России в 40 миллионов рублей за вычетом стоимости ежегодных расходов на содержание армии.[1644] Найденные нами документы показывают, что эти цифры близки к действительности. По сохранившемуся «валовому щёту» Военной коллегии выходило, что все военные расходы за 1756–1759 гг. составили 43 409 842 рубля; в эту цифру чиновники включили и «стоимость» солдат: «За собранных в 1754, 56, 57, 58 и в нынешнем 1759 годех рекрут 231 644 человека положить за каждого только по 60 рублей, то зделает за всех 13 898 640».[1645]

Тем не менее императрица была намерена продолжать борьбу «со всею силою и ревностию». Конференция предложила отказаться от маршей в Силезию и сосредоточить армию для «диверсий» в Померании и Мекленбурге.[1646] В ноябре 1761 г. был подготовлен «план операций на будущую 1762 году кампанию». Сам этот документ в беловом тексте протоколов Конференции отсутствует, хотя и значится в оглавлении книги.[1647] Однако он, несомненно, существовал, ибо на его основе 10 декабря были направлены указы: в Военную коллегию — о доукомплектовании действующей армии солдатами из других полевых и гарнизонных полков, в Сенат — о заготовке провианта на 100 тысяч человек. Через три дня последовал другой указ Сенату: о проведении нового рекрутского набора и покупке для армии лошадей.[1648] Таким образом, Россия, несмотря на все трудности, была готова к продолжению войны в рамках союзнических обязательств. Но в мире придворных «конъектур» будущее выглядело менее определённо.

Затянувшаяся война нарушила равновесие между придворными «партиями». Последние годы царствования императрицы принесли ей ту же проблему, что и её отцу: конфликт со взрослым и законным наследником. Пётр Фёдорович не скрывал своих симпатий к Пруссии и уже с мая 1757 г. был выведен из состава Конференции. С другой стороны, болезнь Елизаветы и её устранение от дел заставляли окружение императрицы всё больше считаться с «молодым двором». Появились слухи о возможном лишении Петра Фёдоровича наследства и передаче короны маленькому Павлу Петровичу, в чём подозревали клан Шуваловых. Позднее сама Екатерина сообщала, что «за несколько времени» до смерти императрицы Иван Шувалов предлагал воспитателю наследника Н. И. Панину таким образом «переменить наследство» и «сделать правление именем цесаревича», на что Панин ответил отказом.[1649]

Переписка Екатерины с английским послом Чарльзом Уильямсом показывает, что подобные перспективы беспокоили «молодой двор» намного раньше, хотя в ту пору великая княгиня ещё не отделяла своих интересов от судьбы мужа. В августе 1756 г. она уже имела план (изложенный в её письме от 18 августа 1756 г.) юридически корректного, но фактически силового утверждения Петра III и себя у власти в случае неожиданной смерти императрицы. Вместе со своими сторонниками — А. П. Бестужевым-Рюминым, С. Ф. Апраксиным и генералом Ю. Г. Ливеном — она должна была войти «в покои умирающей» вместе с сыном, принять присягу караула и, опираясь на пятерых доверенных гвардейских офицеров и «младших офицеров» — лейб-компанцев вместе с их солдатами, пресечь попытки сопротивления со стороны Шуваловых. Она признавалась, что занимается «формированием, обучением и привлечением разного рода пособников»: «В моей голове сумбур от интриг и переговоров».[1650]

Эта переписка свидетельствует, насколько зыбкой была ситуация на российском политическом Олимпе, если законный и утверждённый наследник трона вынужден был вербовать себе сторонников. Кстати, в письмах Екатерины тех лет её муж выглядит «весьма рассудительным» и способным «ухаживать» за гвардейцами, то есть далёким от образа ограниченного голштинца, созданного позднее в её же мемуарах.

Вокруг «молодого двора» складывалась своя «партия». Гетман К. Г. Разумовский ручался Екатерине за «свой» Измайловский полк, генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой сообщал о происходивших на Конференции заседаниях, фельдмаршал С. Ф. Апраксин имел «шпионов», следивших за императрицей, а его коллега А. Б. Бутурлин на всякий случай заверял Екатерину в своей преданности.[1651] Однако лишь канцлер А. П. Бестужев-Рюмин с его проанглийскими симпатиями был готов к изменению политического курса и думал при этом не только о себе. Остальные были озабочены прежде всего сохранением в новое царствование собственных позиций при дворе; объединяло их и недовольство могуществом Шуваловых.

Екатерина обсуждала с Бестужевым его план, согласно которому она становилась «соправительницей» императора, а канцлер — президентом трёх «первейших» коллегий и командующим всеми гвардейскими полками.[1652] Но одновременно она встречалась с шефом Тайной канцелярии А. И. Шуваловым. Его влиятельный брат П. И. Шувалов в августе 1756 г. сообщил Екатерине о готовности ей служить, а сама она писала ему о «предательстве» Бестужева и желании «броситься в ваши объятия».[1653] Одновременно она стремилась получить — и получила — финансовую поддержку не только от своего главного корреспондента, но и от послов Дании и Австрии.[1654]

Первым в этой ситуации проиграл Бестужев.[1655] Подозрения, возникшие в связи с отступлением русской армии из Восточной Пруссии, последовавший за ними арест фельдмаршала С. Ф. Апраксина и обнаруженная переписка его с Бестужевым и Екатериной лишили канцлера доверия императрицы. Однако историки до сих пор не нашли никаких следов предполагаемой «измены» — приказа об отступлении, якобы полученного Апраксиным от канцлера. Кажется, не верили в это и следователи; во всяком случае, пункт об «измене» был вычеркнут из перечня вопросов Бестужеву.[1656]

Зато переписка французских дипломатов свидетельствует о сильнейшем давлении, оказываемом ими на русских министров с целью убрать Бестужева. В начале 1758 г. посол Лопиталь поставил перед вице-канцлером М. И. Воронцовым ультиматум: в течение двух недель добиться смещения Бестужева — или с ним больше не будут иметь дел.[1657] Cдал канцлера и великий князь — рассказал императрице, что министр советовал ему противиться её воле.[1658]

Дело канцлера до сих пор остаётся загадкой. Ещё С. М. Соловьёв отметил, что следственные материалы побывали в руках самого Бестужева после его возвращения из ссылки, в результате чего оттуда пропали первые показания обвиняемого. Осталась неизвестной и «священная тайна, о которой никто не может помыслить без ужаса», открытая Бестужевым и зафиксированная в исчезнувших протоколах допросов: сохранилось только упоминание о ней в заключении.[1659] Обвинить же его смогли только «в суетном желании так долго быть великим, как бы он общему всех смертных пределу подвержен не был», и в претензии на роль «соправителя».[1660] Бестужев виновным себя не признал и отделался сравнительно легко — ссылкой в подмосковную деревню.

Падение канцлера упрочило положение его противников — группировки Нарышкиных, по классификации Д. Ле Донна.[1661] Начало нового тура борьбы за власть породило соответствующее предложение: некий Фридрих фон Бонгорст подал в Кабинет императрицы проект создания нового гвардейского полка, «состоящего из немецкого дворянства».[1662] Столь радикальные меры в духе Анны Иоанновны при Елизавете уже не годились, и проект остался без последствий.

Летом 1760 г. кадровый состав центрального управления был существенно обновлён, о чем речь уже шла в предыдущей главе. Но сбалансировать успешно действовавший в 40-е — первой половине 50-х гг. механизм власти старевшая и больная императрица уже не смогла. Начавшиеся в конце 1740-х гг. реформы в условиях войны и борьбы за власть были свёрнуты. В очередной раз не было завершено Уложение, не проведён в жизнь указ 1757 г. о передаче управления церковными вотчинами светским властям.

Не был реализован и проект И. И. Шувалова о введении в России «фундаментальных и непременных законов», сохранять которые должен был поклясться будущий император. Этот документ показывает, что сильнее всего волновало наиболее приближённых к императрице лиц. Половина предлагавшихся законов посвящена гарантиям господствующего положения Русской православной церкви (в том числе обязательство православного исповедания самодержцев, их жён и детей), сохранению на три четверти «православного» состава армии, гвардии и флота и назначению высшей администрации из «здешних подданных». Можно полагать, что всё это в глазах И. И. Шувалова уже ставилось под сомнение поведением наследника. Прочие пункты предусматривали 26-летний срок службы для дворян, гарантию владения родовыми вотчинами для родственников осуждённых и освобождение дворян «от бесчестной политической казни».[1663]

Таким образом, к концу царствования Елизаветы можно говорить о некотором оживлении «шляхетских» надежд. В этом смысле идеи Шувалова перекликаются с мыслями М. И. Воронцова «к рассуждению о вольности дворянства». Однако годы «бироновщины» и придворная «школа» Елизаветы уже заметно ограничили уровень пожеланий: он не поднимался до каких-либо гарантий «вольности» в виде новых государственных учреждений или системы представительства. Напротив, в наброске Воронцова заметно прежде всего стремление обеспечить «особливые преимущества знатному и старому дворянству пред новым» — например, выделить их «знатные вотчины» в княжества, графства и баронства по пропорции душ подданных.[1664]

Нет в проекте Шувалова и закона о престолонаследии; можно предположить, что «знатное» дворянство ещё не ощущало в нём потребности. Или это было косвенное указание на то, что намерения «переменить наследство» не были оставлены? В ноябре 1761 г. секретарь Кабинета императрицы А. В. Олсуфьев озадачил французского посла намёками на непригодность Петра Фёдоровича к правлению и плохое отношение к нему тётки.[1665] Датский посол Гакстгаузен докладывал, что за неделю до смерти императрицы обсуждался план воцарения Павла под «опекунством» великой княгини и назначения её мужа генералиссимусом, и ожидал «беспорядков» гвардии и черни.[1666]

И всё же Елизавета не рискнула изменить ею же утверждённый порядок: в последние месяцы жизни она не занималась делами и затворилась в Царском Селе. О настроениях в её окружении повествует переписка между М. И. Воронцовым и И. И. Шуваловым в ноябре 1761 г. Вице-канцлер желал поскорее уйти в отставку; фаворит умолял его не делать этого, но одновременно признавал полный паралич управления: «Все повеления без исполнения, главное место без уважения, справедливость без защищения. Вижу хитрости, которых не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями».[1667] Об обстановке тревоги и страха при дворе и колебаниях Шуваловых говорит донесение австрийского посла Ф.-К. Мерси от 31 октября 1761 г.[1668]

3 декабря императрица высказала «гнев» сенаторам за «излишние споры и в решениях медлительство» — и слегла окончательно. Как и её отец, Елизавета до самого конца гнала мысль о смерти: она распорядилась приготовить ей покои в новом Зимнем дворце к марту 1762 г.[1669] Возможно, в том числе поэтому никаких неожиданных распоряжений о наследстве не последовало.

Впрочем, если бы такие планы и существовали, фаворит Иван Шувалов при всех достоинствах не годился для борьбы за власть, а его старший родственник, способный на всё Пётр Иванович Шувалов, был уже смертельно болен. Но, по словам Екатерины, в последние недели жизни императрицы Шуваловы всё же сумели войти в доверие к наследнику при помощи директора Шляхетского корпуса А. П. Мельгунова.[1670] Поддержка со стороны Шуваловых — вместе с лояльностью становившейся императрицей Екатерины и усилиями самого Петра по привлечению на свою сторону гвардейских офицеров[1671] — обеспечила выход из очередной «переворотной» ситуации.

Как вспоминал позднее секретарь Петра III Д. В. Волков, его просили подготовить текст манифеста и присяги ещё при жизни Елизаветы. 25 декабря 1761 г. наследник с супругой попрощались с умиравшей, и в половине четвёртого пополудни она скончалась. Придворный ветеран Н. Ю. Трубецкой первым принёс Петру присягу и объявил Сенату о начале нового царствования. Император в преображенском мундире объехал построенные вокруг дворца гвардейские батальоны и обратился к ним: «Ребята, я надеюсь, что вы не оставите меня сегодня». Гвардейцы радовались: «У нас теперь опять мужчина императором».[1672] Так триумфально началось новое царствование, которое трагически завершилось уже через несколько месяцев.


Пётр III: несовпадение со временем

В учебниках конца XVIII — начала XIX в. образ свергнутого императора выглядел противоречиво. С одной стороны, его правление трактовалось как «ниспровержение» порядка и «совершенное порабощение» страны. С другой — он представал государем с «добрым сердцем» и «благородными чувствами»; издал манифест о вольности дворянства и упразднил Тайную канцелярию, но затем «к наивящему России и человечества благополучию ощутил бремя несносное» и добровольно отрёкся от престола.[1673]

Начавшаяся с 50-х гг. позапрошлого века публикация источников в подцензурных и бесцензурных изданиях сделала тему открытой для исследования, несмотря на усилия властей не допускать публичного оглашения неудобных для династии подробностей. Однако лишь немногие работы стремились выдержать академический тон и соблюдать беспристрастность;[1674] большинство же авторов на основании открывшихся материалов (в том числе весьма тенденциозных мемуаров самой Екатерины II) выносили Петру III однозначный обвинительный приговор; подчёркивались ничтожность личности императора с «прусской ориентацией» и угроза «новой бироновщины».[1675]

Лишь с начала 1990-х гг. в литературе наметилось другое направление, которое можно считать попыткой посмертной «реабилитации» Петра III. А. С. Мыльников отметил веротерпимость как важный фактор политики императора, сочетавшийся с защитой российских интересов в Курляндии и Речи Посполитой. В очерках В. П. Наумова император предстаёт личностью с задатками государственного деятеля, великодушием идеалиста-романтика и «маниакально-депрессивным психозом в слабой степени (циклотимией) с неярко выраженной депрессивной фазой». В итоге он оказался «слишком хорошим» для своего времени и в конце концов пал под бременем самодержавной власти. Наконец, книга К. Леонард прослеживает все основные направления государственной политики императора и его «коалиции» при весьма скептическом отношении к «российским» источникам, которые оцениваются как заведомо недостоверные.[1676]

Усилиями названных авторов удалось по-иному представить фигуру необычного монарха, освободить её от коварного обаяния «Записок» его жены-соперницы. Однако нередко симпатии к Петру как человеку в перечисленных работах автоматически и без достаточных оснований переносились на отношение к главе государства; фактов, необходимых для пересмотра сложившихся представлений о режиме Петра III, в итоге оказалось всё же недостаточно.

Реальная историографическая проблема, послужившая стимулом для «реабилитации», состояла в несовместимости личности императора с тем, что «за полгода в России была осуществлена радикальная социально-политическая реформа, по сути, заложившая фундамент под едва ли не все мероприятия следующего царствования».[1677] Исследователи отмечали: реформы проводились по «заготовкам» предшествовавшего царствования и теми же лицами — М. И. и Р. И. Воронцовыми, А. И. Глебовым, Д. В. Волковым. В результате возник парадокс: не любивший и не понимавший Россию император стремился переиначить политику тётки — ив итоге устранял пережитки крепостнически-служилой модели российской государственности.

Однако можно поставить вопрос: почему же «коалиция реформ» вокруг Петра III оказалась столь непрочной, а сам он легко пал жертвой очередного переворота? Ведь в решающий момент поддержка влиятельных «персон» (Н. Ю. Трубецкого, Шуваловых, Воронцовых) обеспечила Петру беспрепятственный приход к власти — впервые с 1725 г., если не считать воцарения младенца Ивана III с последующим «свержением» Бирона.

Канцлер Воронцов уже 25 декабря представил монарху предложения: объявить амнистию, «упустить» казённые недоимки, пожаловать треть годового жалованья армии и гвардии, поскорее заполнить вакансии в гвардии и при дворе, проводить ежедневные заседания Конференции и обновить её состав.[1678] Правда, царь показал характер и исполнил далеко не всё из предложенного.

Н. Ю. Трубецкой стал подполковником в гвардейском Преображенском полку. Доверенное лицо П. И. Шувалова А. И. Глебов сменил Я. П. Шаховского на посту генерал-прокурора. Одним из первых указов в день вступления на престол Пётр заменил А. Б. Бутурлина на посту командующего заграничной армией (был возвращён П. С. Салтыков); П. И. Панин назначался губернатором Восточной Пруссии вместо В. И. Суворова; наиболее ярко проявивший себя на заключительном этапе войны П. А. Румянцев срочно отзывался ко двору — на него у императора были особые виды.

Армия без колебаний принесла присягу, о чём Салтыков доложил уже 8 января. 25, 30 и 31 декабря император подписал указы о повышении в чинах большой группы гвардейских офицеров.[1679] Но уже на второй день царствования, 26 декабря 1761 г., Пётр отозвал из действующей армии в Петербург свой «личный» кирасирский полк, которым командовал с 1742 г. Следом за ним в столицу были отправлены 2-й гренадёрский полк во главе с новым полковником М. Л. Измайловым и Воронежский полк, а из Москвы — два эскадрона Новгородского драгунского полка.[1680] Предосторожности, кажется, были излишними: нам не известно ни одной попытки и даже намерения сопротивления законному престолонаследнику.

Работы А. С. Мыльникова и В. П. Наумова показали, что император не был ни великовозрастным дебилом, ни безграмотным капралом. Наследник получил «нормальное» (по меркам ещё не екатерининского, а предшествовавшего времени) образование и собирал библиотеку. Он вполне прилично писал и переводил на русский, хотя в своём «голштинском» кругу предпочитал говорить по-немецки; сохранились его записки на французском языке, адресованные М. И. Воронцову, сделанные нетвёрдым и неаккуратным почерком.[1681] Император искренне любил музыку, интересовался живописью и обладал «добрым и весёлым нравом» и чувством юмора.[1682]

В то же время можно отметить (хотя бы на основании такого специфического источника, как дела Тайной канцелярии), что потомок Петра Великого, кажется, не пользовался популярностью у будущих подданных. Некий монах Савватий из Толгского монастыря в 1745 г. прямо высказался: «Вот-де наследник неверной, да и наследница такая ж… не могла она (Елизавета. — И.К.) здесь, в России, людей выбрать». Наследника бранили «иноземцем» и даже «шутом».[1683] Осуждение фаворитов императрицы порой заставляло предполагать печальную судьбу Петра; так, два молодых прапорщика во время вынужденного безделья на гауптвахте пришли к выводу, что ему «недолго дадут пожить, тотчас-де, как грибка молоденькова, скушают».[1684]

Однако главной причиной бесславного конца нового царствования стала хаотичная и импульсивная деятельность самого монарха. При этом не раз отмеченная современниками и историками неспособность Петра III к управлению государством усугублялась сознательно взятой им на себя ролью.

При характеристике Петра обычно на первый план выставляются его прусские симпатии. Однако сам Фридрих II как раз полагал, что «император хотел подражать Петру I, но у него не было его гения»; стремление уподобиться своим знаменитым предкам Петру I и Карлу XII отмечали и близкие к императору люди: его учитель — академик Я. Штелин — и библиотекарь (и одновременно упомянутый в камер-фурьерском журнале как итальянский «буфон») Мизере.[1685] О намерении следовать по «стопам» Петра I свидетельствуют и манифест о вступлении на престол нового императора, и ссылки на предка в указах нового царствования. Н. Ю. Трубецкой тут же почуял эту черту в государе; по его инициативе была отчеканена медаль на похороны Елизаветы, где возносившаяся на небо императрица указывала на наследника со словами: «В нём найдёшь меня и деда».[1686]

Император желал противопоставить «слабой» политике тётки и её изнеженному двору иной стиль руководства в духе славного предка. Он блестяще воссоздан в очерке М. И. Семевского: государь вставал в семь утра, в восемь часов уже принимал доклады в кабинете, затем отправлялся на развод караулов или на парад, ездил по городу с посещением учреждений; после обеда следовали не менее активные развлечения — бильярд или поездки. Вечером император с избранными приближёнными запросто приезжал к кому-либо из вельмож на ужин, который затягивался далеко за полночь — до трёх-четырёх часов.[1687]

Пётр лично инспектировал коллегии[1688] и поставил задачу решительными мерами «уничтожить все беспорядки», накопившиеся в предшествовавшее царствование. «Пора опять приняться за виселицы», — реагировал он на участившиеся грабежи на столичных улицах. В секуляризации церковных и монастырских вотчин он видел завершение «проекта Петра Великого».[1689] Продолжая дедовскую традицию, внук желал «поднять мещанское сословие в городах России, чтоб оно было поставлено на немецкую ногу»; для этого предполагались «импорт» немецких ремесленников в качестве учителей и отправка русских в Германию для обучения «бухгалтерии и коммерции».[1690] Секретарь французского посольства Ж.-Л. Фавье отмечал, что царь следовал Петру I и Карлу XII «в простоте своих вкусов и в одежде»;[1691] княгиня Дашкова отмечала его ненависть «ко всякому этикету и церемонии».

Из этого подражания — очевидно, совпадавшего со вкусом и темпераментом самого Петра III, — вытекали и его шокирующие двор привычки: император удил рыбу в Петергофских прудах, гулял по улицам столицы, «как бы желая сохранить инкогнито»; запросто заходил в гости к хорошо знакомым ему купцам и даже к своему бывшему камердинеру; бросал все дела и мчался тушить пожар.[1692] Своих придворных Пётр заставлял пировать в тесноте кают на спущенных на воду новых кораблях.[1693]

Под стать петровским ассамблеям были и вечеринки его внука. Он любил повеселиться в непринуждённой обстановке — и при этом непременно становился, как и дед, душой компании: устраивал, например, импровизированный оркестр из первых чинов двора — Нарышкиных и обер-прокурора Сената П. Н. Трубецкого — или отправлялся майской ночью распевать серенады по улицам до двух часов утра.[1694] Под звон стаканов в густом табачном дыму обсуждались международные новости и государственные дела. Эти разговоры поутру уже разносились по Петербургу и вызывали самые разные комментарии.

Елизавета тоже начинала царствование с реставрации петровских учреждений, но вовсе не пыталась возрождать манеры политики отца. Избранный Петром III стиль государственного руководства «а-ля Пётр Великий» оказался ему не под силу. Дед, человек железной воли и универсальных способностей, мог работать по 16 часов в сутки, одновременно держать в голове десятки дел и поручений, быстро входить в суть любой проблемы, не терять головы даже во время буйных пиршеств. Внуку ничего этого не было дано. Поэтому внешнее копирование образа жизни Петра Великого становилось дурной пародией, когда дворцовые приёмы превращались в офицерские вечеринки с певичками или после «бесед с Бахусом» устраивались игры для вельмож: «Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы…»

К тому же возрождение духа «австерии времён Петра Великого» или его современника прусского короля Фридриха-Вильгельма уже не совпадало со вкусами и привычками общества. Поведение молодого царя могло бы более или менее естественно выглядеть при дворе Анны Иоанновны с её шутами и стрельбой из окон, но спустя поколение уже оценивалось как неприемлемое.

Милые Петру III кабацко-солдатская «демократичность» и простота нравов воспринимались как «безразборчивая фамилиарность», от которой ещё императрица Елизавета предостерегала племянника. «Он не похож был на государя» — в этой оценке вполне сходились и образованная дочь вельможи Екатерина Дашкова, и аристократ князь Михаил Щербатов, и армейский поручик Андрей Болотов. Позднее именно это «фамилиарство своё к публике» вместе с оскорблением национальных чувств выделит в качестве причин свержения императора министр А. Р. Воронцов в записке Александру I.[1695] Двор и столичное общество отвергали новый стиль государственного руководства, но Пётр этого не чувствовал.

Не обладал он и талантом предка выбирать себе помощников, хотя старался приобрести популярность среди своего окружения, которое сразу это почувствовало. В бумагах М. И. Воронцова нам встретилась его жалобная записка: «всеподданнейший бедный раб» сетовал на свой двухсоттысячный долг, из-за коего заимодавцы причиняют ему сильнейшее «внутреннее беспокойство». Далее был помещён список с указанием желательного количества (28 тысяч) крепостных душ себе и своим родственникам Гендриковым и Ефимовским, а также ещё нескольким придворным; следом составлен был второй такой список о пожалованиях ещё 21 тысячи душ братьям Нарышкиным, И. И. Шувалову, А. Г. Разумовскому и И. И. Неплюеву.[1696]

На деле раздачи оказались скромнее. Тем не менее новым владельцам достались целые волости из дворцовых земель. Сам канцлер и его жена получили четыре тысячи душ; А. И. Шувалов — две тысячи «по его выбору»; гофмаршал М. М. Измайлов — 1 085, А. П. Мельгунов — 1 000.[1697] Голштинские родственники императора стали российскими фельдмаршалами, А. Н. Вильбуа — генерал-фельдцейхмейстером, Н. А. Корф, И. А. Глебов, П. А. Девиер, П. А. Румянцев и 3. Г. Чернышёв — полными генералами. Н. И. Панин получил чин действительного тайного советника, А. П. Мельгунов — генерал-лейтенанта, Д. В. Волков — действительного статского советника.

Однако несмотря на эти милости, собрать надёжную «команду» Петру III оказалось не под силу. Со смертью в январе 1762 г. П. И. Шувалова влияние его клана пошло на убыль. С упразднением Тайной канцелярии отошёл на задний план брат покойного А. И. Шувалов; а бывший фаворит И. И. Шувалов отправился заведовать кадетским корпусом и должен был, судя по его письмам, просить поддержки у входящего в силу Волкова.[1698]

Не сбылись надежды и других вельмож. Едва успел датский посол Гакстгаузен отметить в донесениях фавор А. И. Глебова и Н. Ю. Трубецкого, как уже через три недели признал, что Трубецкой пребывает «в полном пренебрежении». Глебов остался «хозяином» Сената, но сам Сенат в новое царствование не сумел вернуть себе прежнего значения. Зато Пётр тут же выписал ко двору родственников — дядю, прусского генерала Георга-Людвига Голштинского, и принца Петра Голштейн-Бекского: первый стал командиром Конной гвардии, второй — петербургским генерал-губернатором.

Министры Конференции во главе с канцлером представили императору проект указа о сохранении этого учреждения «на прежнем основании»; но Пётр 20 января упразднил её. Однако документы Конференции остались в руках её бывшего секретаря Д. В. Волкова, и через несколько дней он стал тайным секретарём императора. Пётр III разделил свой Кабинет на «хозяйственное» отделение (его по-прежнему возглавлял А. В. Олсуфьев) и личную канцелярию,[1699] что сделало Волкова одним из самых влиятельных людей нового царствования, однако, по его собственному признанию, не имевшим отношения к «делам придворным и комнатным». Это подтверждает камер-фурьерский журнал, из записей которого следует, что тайный секретарь не сопровождал царя на ужинах — здесь у него были другие советчики. На руководящие посты при дворе выдвинулись приближённые «молодого двора» Л. А. и А. А. Нарышкины, М. М. Измайлов вместе с компанией новых камергеров из числа камер-юнкеров.

Неопределённым осталось положение канцлера М. И. Воронцова. В своих первых докладах он объяснял, что будущая «перемена системы» потребует согласованных действий всех ведомств и с упразднением Конференции эту роль не смогут взять на себя ни Сенат, ни Коллегия иностранных дел.[1700] Но император счёл возможным отказаться от большинства предложенных ему и полезных для нового режима мер. В саму же коллегию император назначил новым членом голштинского министра и камергера Вульфа, а самого канцлера называл «французом», что в устах Петра было скорее ругательством. Срочно был перетасован состав русских дипломатов за границей: в Лондон вместо отозванного А. М. Голицына назначен Г. Гросс из Гааги; но в конце концов ответственный пост занял двадцатилетний племянник канцлера А. Р. Воронцов, тут же пожалованный в камергеры и полномочные министры. Ф. Воейкова в Варшаве заменил Кейзерлинг, И. Остермана в Стокгольме — Э. Миних.[1701]

Однако опытный канцлер оказался прав. В мае 1762 г. Петру III пришлось срочно создавать очередной координационный орган — Императорский совет — и даже предоставить ему право принимать без его участия решения по делам «меньшей важности». Сохранившийся в архиве набросок («План… или росписание учреждаемого вновь при дворе совета») отражает поиски подходящих кандидатур: в список добавлялись на французском языке и вычёркивались (судя по почерку, М. И. Воронцовым) имена контр-адмирала Милославского, генерала М. Н. Волконского, Б. А. Куракина, А. И. Глебова, Р. И. Воронцова.

В итоге из поименованных в черновике в составе совета остались Д. В. Волков, родственники императора Георг Голштинский и Пётр Голштейн-Бекский, возвращённый из ссылки Миних, М. Н. Волконский, бывшие члены Конференции Н. Ю. Трубецкой и М. И. Воронцов, А. Н. Вильбуа. Вошёл туда не названный сначала А. П. Мельгунов, но зато не попали намеченные гетман К. Г. Разумовский, сенатор и отец царской фаворитки Р. И. Воронцов и генерал-прокурор Глебов.[1702] Можно, пожалуй, предположить, что отстранение этих лиц стало одной из причин, толкнувших их на сторону Екатерины.

Перетасовка кадров и непродуманные решения увеличивали нестабильность в правящем кругу и — важнее — не привели к созданию единого «штаба» в условиях начавшихся реформ и «перемены системы». Им не стали ни Сенат, ни Кабинет, ни распущенная Конференция, ни даже Императорский совет, мнение членов которого Пётр не всегда принимал во внимание. Из серьёзных кадровых рокировок можно указать лишь замену генерал-прокурора, хотя едва ли прожжённый делец Глебов являлся для императора более надёжной опорой, чем честный чиновник Шаховской.

Назначения нового царствования выглядят достаточно случайными. В Сенат были введены два новых члена (престарелый обер-шталмейстер П. С. Сумароков и брат канцлера И. И. Воронцов), а один отправлен в отставку (Я. Л. Хитрово); кроме того, умер сенатор М. И. Шаховской. По традиции, император выбрал нового лейб-медика, по неизвестной причине дважды сменил президента Мануфактур-коллегии (сначала им стал камергер Г. И. Головкин, а за несколько дней до переворота на этот пост был назначен бывший камердинер Петра III де Брессан); П. Голштейн-Бек сначала был перемещён с ревельского генерал-губернаторства в столицу, но через несколько дней возвращён в Эстляндию, а на генерал-губернаторство в Москву отправился фельдмаршал Бутурлин.

Прочие перемещения коснулись только Ямской канцелярии (по иронии судьбы, именно к главе этой службы Л. Овцыну Пётр в поисках спасения обратится с одним из последних своих указов) и придворного мира. Остальные ключевые должности в центральном аппарате управления и губерниях сохраняли назначенные при Елизавете сановники (см. Приложение, таблицы 1 и 2).

Скромные перемены на статской службе Пётр компенсировал чинопроизводством военных. Весной 1762 г. император назначил семь новых генерал-аншефов, 23 генерал-лейтенанта и 62 генерал-майора — больше, чем за всё двадцатилетнее царствование своей тётки.[1703] Пристрастие к военным приводило к тому, что генералами становились придворные (Нарышкины, Дараганы) или назначенный начальником Канцелярии от строений И. И. Бецкой. Можно полагать, что таким массовым пожалованием Пётр стремился обеспечить себе опору в армии накануне предстоявших реформ и войны с Данией. Может быть, с этим связана и значительная доля «немцев» (девять генерал-лейтенантов и 28 генерал-майоров) среди пожалованных. Однако в свете непопулярности затей императора эти назначения скорее могли служить ещё одним аргументом для недовольных.

Сменил император и чинов морского ведомства. В один день 30 апреля он уволил в отставку генерал-адмирала М. М. Голицына, адмиралов 3. Мишукова и А. Головина, генерал-кригскомиссара Б. Голицына и контр-адмирала Д. Лаптева. Адмиралом стал В. Льюис, вице-адмиралом — С. Ф. Мещерский, контр-адмиралом — А. Нагаев; контр-адмирал В. Ларионов был назначен генерал-кригскомиссаром.[1704] Главным по морскому ведомству Пётр сделал произведённого им в вице-адмиралы С. И. Мордвинова, несмотря на наличие старших по званию.[1705]

Пётр III торопился: обживал свои новые дворцы, награждал приближённых, мечтал преобразовать армию и флот, изменить всю систему внешней политики. Датский посланник тут же почувствовал, как изменилась атмосфера двора: «Всё пришло в движение, и во всём проявляется деятельность изумительная». Но царь не был способен реально контролировать ни своих генералов, ни министров, ни даже фаворитку: двор имел удовольствие наблюдать «кухонные» сцены, когда ревнивая Воронцова называла Петра «гадким мужиком», а российский император в ответ требовал от любовницы вернуть подаренные бриллианты.[1706]

Подсчёт законодательных актов второй половины столетия по годам показывает, что шесть месяцев Петра III побили рекорд законотворческой активности и уступают в этом отношении только павловским временам: пять манифестов, 70 именных указов, два договора и 13 резолюций по докладам; почти каждый второй день из 185 дней на троне отмечался личным царским распоряжением, не считая сенатских указов.[1707] Интенсивность этого потока особенно заметна в первые месяцы царствования.

В январе 1762 г. были упразднены провинциальные полицеймейстеры, утверждены образцы монет, решения о переделке медных денег и снижении цены на соль, Сенат получил указ исполнять устные распоряжения императора, упразднена Конференция, объявлено о рекрутском наборе и записи добровольцев в голштинские полки, беглым раскольникам разрешено вернуться в Россию и свободно отправлять богослужение, открыт апелляционный департамент при Сенате, помещикам разрешено переводить крестьян в другие уезды без санкции властей, Мануфактур-коллегия переведена в Петербург.

В феврале был обнародован манифест о вольности дворянства,[1708] упразднена Тайная канцелярия, объявлено о грядущей секуляризация церковных и монастырских владений согласно елизаветинскому указу 1757 г., распущена Лейб-компания, создана комиссия по улучшению флота, беглым предоставлена возможность безнаказанно вернуться из-за границы, прекращена ссылка на каторгу в Рогервик.

В марте было запрещено иметь церкви в «партикулярных домах», созданы Коллегия экономии для проведения в жизнь секуляризации и «Воинская комиссия» для преобразований в армии, утверждён новый штат гвардии, запрещено «бесчестно» наказывать солдат и матросов «кошками» и батогами. Предпринимателям-«фабриканам» больше нельзя было покупать крестьян к мануфактурам, но зато введены экономические свободы: подданным разрешено торговать в Архангельске и вывозить из империи хлеб, отменены казённые монополии на торговлю холстом и ревенем и монопольные торговые компании на Каспийском море. С 13-го числа начались заседания вызванных из провинции депутатов для обсуждения нового Уложения.

Но в апреле преобразовательный порыв стих: на смену реформаторским актам пришли распоряжения об истреблении полицией «всех имеющихся в Санкт-Петербурге собак», срочном переименовании полков по именам их шефов и новых мундирах для полковых лекарей и живодёров.

Важнейшие преобразования оказывались не вполне продуманными или урезались в процессе исполнения. «Епакта вольности российских дворян» (так назвал манифест 18 февраля 1762 г. обер-прокурор Сената П. Н. Трубецкой) вышла без «подкрепления» прав материальным обеспечением в виде монополии на заводы и ликвидации купеческого предпринимательства. Эти гарантии предполагались проектом Уложения, составленным комиссией во главе с Р. И. Воронцовым, но были заблокированы составлявшим манифест А. И. Глебовым и его единомышленниками.[1709] Получить «вольность» дворянам на практике было не так-то просто. Дела Герольдмейстерской конторы показывают, что при Петре III отставников по-прежнему определяли на «статскую» службу в качестве воевод. Многим ветеранам было некуда идти, и они просили определить их «для пропитания» к монастырям.[1710]

Манифест о ликвидации Тайной канцелярии предписывал только не принимать свидетельств от «колодников» и не арестовывать оговорённых без «письменных доказательств», но не отменял дел «по первым двум пунктам», о которых по-прежнему полагалось «со всяким благочинием» доносить «в ближайшее судебное место, или к воинскому командиру», или (в «резиденции») доверенным лицам императора Волкову и Мельгунову.[1711]

Объявленный процесс секуляризации не имел механизма реализации: лишь более чем через месяц, 21 марта 1762 г., новый указ предписал создать Коллегию экономии при Сенате и приступить к описанию церковных и монастырских вотчин офицерами. Однако инструкция им была готова только к середине апреля; тогда же стал рассылаться соответствующий сенатский указ, поступивший к монастырским властям только к лету; в итоге до самого свержения Петра III реформа так и не началась.[1712]

Даже важнейшие акты нового царствования составлялись поспешно. Не был обеспечен и контроль над их проведением в жизнь. Это подтверждается составленной уже при Екатерине II сенатской ведомостью об исполненных и неисполненных письменных и словесных указах её предшественника. Согласно этому документу, не «учинёнными» оказались, кроме секуляризационной реформы, указ о понижении пробы серебряных монет, обещанное снижение цены на соль, отмена каторги в Рогервике, распоряжения о полицеймейстерах, о «произвождении в секретари из приказных чинов» и другие повеления императора.[1713]

Некоторые из новых распоряжений приходилось корректировать. Так, указ о свободе торговли хлебом вызвал протест лифляндского губернатора Ю. Ю. Броуна в связи с неурожаем в этой области. Сенат представил доклад, где указывал на невозможность свободного вывоза хлеба из Сибири или экспорта морских «припасов» и оружия в нестабильный Иран, а также на вероятную нехватку холста при заготовках для армии. Некоторые указы отменялись; к примеру, Мануфактур-коллегия осталась в Москве.

Другие царские инициативы, по-видимому, тормозились самим сенаторами, которые предполагали эти акты «предложить впредь к рассуждению», тем более что многие важные указы (об отдаче таможенного откупа, о вольности дворянства, об образовании Государственного банка) издавались без участия Сената. В мае сенаторы уже осмеливались возражать государю — указывали на невозможность немедленного изыскания огромных сумм на войну и ошибочность запрещения покупки меди для монетных дворов в то время, когда намечался массовый выпуск медных денег.[1714] В ответ царь запретил Сенату выступать с толкованием законов.[1715]

Сопротивлялся реформаторскому натиску и Синод. Архиереи издавали повеления во исполнение императорских указов, а затем сами же саботировали их. Распоряжение о закрытии домовых церквей вызвало сопротивление даже ближайших к Петру лиц. В результате храмы были оставлены в домах Н. Ю. Трубецкого, М. И. Воронцова и «генеральши Мельгуновой». Такая избирательность могла, пожалуй, только дискредитировать царя и его любимцев. Пётр посылал в Синод упрёки в неправосудии и «долговременной волоките»;[1716] в раздражении он, надо полагать, сравнивал русское духовенство с протестантскими пасторами. Распространялись слухи о приказе императора уничтожать иконы в храмах и обрить бороды священникам (ничего такого среди устных или письменных распоряжений Петра III не было).

Современники-иностранцы по-разному описывали отношение подданных к императору, что во многом определялось их положением при дворе. В донесениях австрийских дипломатов в свете резкого ухудшения отношений между двумя державами доминировали сведения о всеобщем возмущении «постыдным миром» с Пруссией. Повторяли они и утверждения оппозиции (известные по мемуарам Екатерины II, Е. Р. Дашковой и А. Т. Болотова) о намерениях Петра III заключить супругу в монастырь и преобразовать православных священников в протестантских пасторов.[1717]

Английский посол Р. Кейт, лучше осведомлённый о планах императора, о подобных вещах не упоминал. Главные причины переворота он видел в секуляризации церковных земель, недовольстве гвардии строгой дисциплиной и грядущей войне с Данией. Но реакцию русского общества на мирный договор с Пруссией он оценивал иначе, чем его австрийский коллега — граф Ф.-К. Мерси Д'Аржанто: «Народное желание мира до того сильно, что и против этой уступки общественное мнение не восстало, а даже одобрило её. Несколько других ничтожных обстоятельств, преувеличенных молвою и искажённых злонамеренными личностями, мало-помалу подготовляли падение несчастного государя, который обладал многими прекрасными качествами».[1718]


Война и деньги

Штелин выделил апрель как рубеж в политике Петра: с момента переезда в новый Зимний дворец он только утром занимался государственными делами, а всё остальное время посвящал заботам об армии. Император видел себя восстановителем отечества, под которым прежде всего понимал родную Голштинию. Но для этого надо было прекратить затянувшееся противостояние с Пруссией, которое Пётр считал принципиально ошибочным.

Это не было неожиданностью для окружения царя. Еще 23 января Коллегия иностранных дел представила доклад о международном положении. Канцлер напомнил Петру об имевшихся договорах и их преимуществах для России (в виде австрийских субсидий и гарантий присоединения Восточной Пруссии) и предложил взять на себя почётную роль посредника-миротворца. С точки зрения Воронцова, все участники конфликта, даже победоносная Англия, истощены войной; следовательно, необходимо прямо объявить союзникам о «новой системе» и «заставить каждого уменьшить требования».[1719]

Но царь предпочитал действовать проще. Уже через месяц после вступления на престол, 25 января 1762 г., он приказал отозвать корпус 3. Г. Чернышёва из австрийской армии. Почувствовавший новую конъюнктуру командующий П. С. Салтыков доложил, что согласился на предложенное неприятелем перемирие, не дожидаясь указа из Петербурга. Такой рескрипт немедленно последовал; генерал М. Н. Волконский приступил к переговорам, завершившимся 5 марта подписанием перемирия. На этом война для России была закончена: границей становился Одер; прусские войска обязались не заходить в Речь Посполитую, а русские — в Силезию.

Салтыков ещё докладывал в Петербург о трудностях закупки лошадей для будущей кампании, выделке противником фальшивых рублей, невыплате армии жалованья за 1761 г. Но Пётр уже 18 февраля повелел Военной коллегии полностью укомплектовать людьми и лошадьми Померанский корпус Румянцева. Через неделю его командир, вызванный в столицу, получил предписание подготовить войска «к известному назначению» — впрочем, ни для кого не являвшемуся секретом. «Война с Даниею всегда была решённым делом», — утверждал тайный секретарь Волков;[1720] об этом же докладывали из Петербурга дипломаты с самого начала царствования.

Датскому послу в России указали, что от упорства в голштинском вопросе «могут крайние, но лехко ещё теперь упреждаемые, последовать бедствия». Бряцание оружием началось в то время, когда от имени русского императора его союзники получили декларацию (от 8 февраля 1762 г.), содержавшую отказ от «тягостных» обязательств по отношению к ним и намерение заключить мир даже ценой потери всех «приобретений».[1721] В конце февраля (ещё до официального заключения перемирия) в Петербург прибыл прусский посол и адъютант короля барон Бернгард-Вильгельм фон дер Гольц и взял процесс мирных переговоров в свои руки при полном одобрении императора.

У этой политики были сторонники. Честолюбивый Румянцев ревностно взялся за подготовку сулившего новые лавры похода и уже 31 марта рапортовал, что его полки «в готовое состояние к походу приведены», что было (как следует из его же позднейших рапортов) неправдой. Генерал, быстро постигший дух нового царствования, распорядился прислать в подарок царю барабанщика, который разные «прусские штучки» знает. Он же с беспокойством выспрашивал у «вселюбезнейшего друга» Волкова: правда ли, что «хотят меня отдалить от дальнего следования»[1722]?

Стремился в поход молодой гвардеец Семён Воронцов; его брат Александр, только что назначенный (в 21 год!) послом в Лондон, одобрял «столь благополучные начаты» нового царствования. По дороге к месту назначения его как важную персону приветствовали командующий Салтыков, король Польши Август III, штатгальтер Голландии. Сам Фридрих II «доволен сделать мне знакомство», сообщал дяде о блестящем начале своей карьеры юный дипломат, готовый «жизнью своею заслужить» столь высокую монаршую милость. Но и он отметил (и отписал дяде), что русская армия в Польше не получала жалованья восемь месяцев, а прусский король советовал не начинать войну в этом году, «ибо временем одним Дания уже изнурится».[1723]

Перед новым послом стояла нелёгкая задача. Инструкция предписывала ему вновь привлечь Англию в предполагавшийся русско-прусский союз и побудить англичан опять выплачивать Фридриху II субсидии, тогда как из Лондона ещё в январе докладывали о намерении британского правительства вывести войска из Германии и бросить короля на произвол судьбы. Пётр III надеялся на помощь английского флота, но лучшим средством воздействия считал угрозу: Россия «следующие товары отнимет у Англии, а именно пеньку, мачтовые деревья, медь, железо и конопляное масло, без которых англичане не могут обойтись». Считая, по-видимому, вопрос решённым, император в то же время по-дружески показывал прусскому послу дипломатические депеши из Лондона; их содержание последний тут же передавал Фридриху, не отказывавшему себе в удовольствии продемонстрировать свою осведомлённость английскому дипломату.[1724]

Столь же бесцеремонной стала политика по отношению к вчерашним союзникам. Требование к находившимся в Петербурге послам явиться с визитом к дяде императора принцу Георгу спровоцировало дипломатический конфликт. В ответ царь отказался принимать представителей Франции, Австрии и Испании на официальных аудиенциях, что закончилось взаимным отзывом послов и разрывом союзных отношений с Францией. В присутствии испанского посла Пётр публично заявлял о скором разгроме Испании в войне с Англией, что оказалось правдой, но едва ли способствовало налаживанию новой «системы». Саксонского посланника Прассе царь принял, по выражению самого дипломата, «как нищего».

В 1762 г. англичане после побед в Индии и Канаде захватили последние французские колонии — Мартинику и другие острова в Вест-Индии. Вслед за Россией из войны вышла Швеция, и теперь Фридрих II мог сосредоточить все силы против Австрии. Австрийская дипломатия стремилась любой ценой сохранить союз и даже предложила царю денежную субсидию для войны с Данией — но всё оказалось напрасным: посол Австрии граф Мерси передавал высказывания императора, что Фридрих без труда «разделается» с австрийскими войсками. В апреле австрийский дипломат сообщал о намерениях Петра посадить на польский престол брата прусского короля и возможном разделе Польши.[1725]

После затяжной паузы в русско-австрийских отношениях 2 мая последовал шифрованный рескрипт русскому послу в Вене Д. М. Голицыну с обвинениями Австрии в том, что война ведётся из-за «упорства» Марии-Терезии, и указанием русскому дипломату объявить Вене о посылке русских войск на помощь Фридриху II. Другой документ, неделю спустя, предусматривал разрыв дипломатических отношений.[1726] В тот же самый день (2 мая) резиденту в Стамбуле А. М. Обрескову предписывалось «внушить искусным образом» туркам, что они могут начать войну с Австрией, в которую «мы… ни прямо, ни стороною мешаться не будем», отчего, резонно полагали в Петербурге, турецкие министры могли прийти в «великое удивление».[1727]

Попытки канцлера и даже близкого к Петру III Волкова воспрепятствовать заключению мира под диктовку Фридриха отвергались. Более того, уже 6 апреля царь предписал Коллегии иностранных дел готовить не только мирный, но и союзный договор с Пруссией. В итоге по заключённому 24 апреля договору Россия безвозмездно возвращала захваченные территории и, кроме того, направляла на помощь королю корпус графа 3. Г. Чернышёва.

Мир действительно был необходим — но, в первую очередь, не для России, а для Фридриха, которого бросил его английский союзник (в мае 1762 г. парламент отказал Пруссии в субсидиях). Возможно, даже захват Восточной Пруссии не был нужен России: она могла стать, как предусматривала Конференция в 1756 г., предметом торга и с ослабленной Пруссией, и с Речью Посполитой. Пётр мог, пожалуй, сыграть на завершающем этапе Семилетней войны роль арбитра между истощёнными войной державами если не на западе, то на востоке Европы. Но, кажется, для царя это была непосильная задача: необходимый России выход из войны был осуществлён самым неуклюжим способом, представлявшим страну не только плохим союзником, но и лицемерным агрессором.

По-видимому, Пётр был убеждён, что военные приготовления вместе с дипломатическим демаршем и союзом с Пруссией заставят Данию капитулировать. Но в ответ на угрозы датский двор предложил лишь «прежние трактаты возобновить» и продолжить переговоры.[1728] Король Фредерик V действительно испугался и даже написал по этому поводу особую молитву, в которой обращался к Господу: «Твой червь, прах и пепел». Но донесения из Копенгагена сообщали, что, несмотря на «ужас и беспокойство» народа, там шла подготовка флота из 30 линейных кораблей и 18 фрегатов, войска перебрасывались в Шлезвиг и заготавливались припасы.[1729] Стало ясно, что предстоит не демонстрация силы, а настоящая война; но ни дипломаты, ни армия не были к ней готовы.

Возражал даже обычно не решавшийся перечить Воронцов. Как следует из его неопубликованного доклада от 12 апреля, канцлер посмел не только назвать предстоявшую кампанию «химерической», но и отстаивать своё мнение («иного сказать не могу»), поскольку воевать без сильного флота, «довольных магазинов», а главное, без «великих сумм» не считал реальным; не верил он и в возможность получения поддержки английского флота.[1730] Донесения Салтыкова свидетельствовали о том же. Корпус Чернышёва отправился на помощь прусской армии; но войска Румянцева на протяжении апреля и мая только укомплектовывались людьми и лошадьми, и в полках даже началось дезертирство из-за отсутствия денег у солдат и офицеров.[1731]

Мечтавший о славе император столкнулся с проблемой финансирования армии и её материально-технической подготовки к войне вдалеке от собственных границ с противником, обладавшим превосходством на море. Вступив на престол, царь обнаружил в закромах Кабинета не менее 500 тысяч рублей наличными плюс значительные средства в виде золота и серебра с императорских заводов на Алтае. Сразу последовали раздачи: 150 тысяч рублей на строительство Зимнего дворца, 60 тысяч — на любимый Ораниенбаум; 60 тысяч предполагалось потратить на коронацию, намечавшуюся на сентябрь; 20 тысяч получила в качестве «пенсии» фаворитка.[1732] Выписывались импортные обновки и для самого императора: «кафтан серебряной с бархатными алыми с зелёным цветочками» стоил 270 рублей, бархатные кафтаны — по 80 рублей, а всё прочее с доставкой обошлось почти в 10 тысяч рублей.[1733]

Наличные запасы были быстро исчерпаны: уже в январе Пётр спустил 120 тысяч рублей, предназначенных наследнику Павлу;[1734] и прекратил оплату счетов покойной императрицы, выставленных частными лицами. Документы Камер-коллегии показывают, что недостающие на достройку Зимнего дворца 100 тысяч рублей пришлось искать проверенным способом: по всем кассам, включая Тульскую провинциальную канцелярию, которая оплачивала изготовление дворцовых замков и «шпаниолетов».[1735] Зато такую же сумму Пётр распорядился выделить из кабинетских денег «для переводу в Голштинию».[1736]

При описанных в предыдущих главах порядках и более чем скромной компетенции самого Петра ему не удавалось получить от чиновников точных ответов на вопрос: «Где деньги?» Невразумительная бумага из Штатс-конторы «о доходах и расходах штатной суммы» в 1761 г. сообщала, что окладные доходы превышали расходы, но в итоге получился… дефицит в 1 994 799 рублей 3 копейки. Объяснить же, куда исчезли иные из этих доходов, чиновники оказались не в состоянии: «С королевства Прусского по 1 миллиону талеров в год, а куда делись — как в Сенате, так и в иностранной коллегии никакова о том известия и никаких щетов нет». Такая же судьба постигла и контрибуцию, полученную с Берлина: «Куда употреблена — неизвестно».[1737]

Принятое ещё в январе решение о переделке медных и понижении пробы серебряных монет результатов пока не дало; одновременно только текущие расходы заграничной армии исчислялись Сенатом в феврале в 3 338 502 рубля. Судя по расходным ведомостям Кабинета, личные траты императора были умеренными,[1738] однако обстановка нового дворца и экипировка голштинской гвардии требовали больших средств. Впоследствии Екатерина II до 1767 г. расплачивалась по счетам мужа за мундиры, позументы и прочую амуницию, а также за посуду, мебель, книги.[1739]

Она напрасно упрекала Петра в расходовании «кабинетских» средств только на себя.[1740] Сенатские протоколы «по секретной экспедиции» показывают: он уже в начале марта выделил Сенату на срочные расходы из кабинетских средств золота и серебра на миллион рублей. Через месяц он потребовал объяснений, почему армия до сих пор не получила требуемых сумм. Сенат отвечал: переведено в войска только 99 тысяч рублей, а остальное будет отправляться по мере поступлений.[1741] Для жаждавшего военных лавров Петра отсутствие денег стало ударом — для датской кампании необходимо было изыскать четыре миллиона а времени не было. Отказ от летней кампании означал потерю преимущества внезапности в условиях, когда вовлечённые в войну державы не имели возможности вмешаться в конфликт. Начатые реформы отошли на задний план, главной стала «битва за финансы».

В апреле от Синода потребовали срочно сдать всех годных к службе лошадей с вотчинных конских заводов.[1742] В мае Пётр распорядился перечеканить в монеты всё имевшееся в Кабинете золото и серебро, затем пустил «в расход» 300 тысяч рублей таможенных сборов и даже своё жалованье как полковника гвардии.[1743] Но ни экономия, ни текущие поступления не могли восполнить нехватки. 3 мая 1762 г. Мельгунов и Волков от лица императора объявили Сенату о необходимости срочно «сыскать» на военные расходы в 1762 и 1763 гг. восемь миллионов рублей «сверх штатного положения» — огромную сумму, превышавшую половину годового бюджета.[1744] Этим Пётр дал понять, что решился не на военную демонстрацию, а на затяжную войну, которая должна была продлиться и в следующем году.

Сенат рапортовал о некоторых внутренних резервах в виде поступавшего из Нерчинска золота и серебра, но основной источник получения требуемой суммы видел только в бесперебойной работе монетных дворов по перечеканке медных и серебряных денег. Последнее означало возвращение к плану П. И. Шувалова 1760 г. об уменьшении веса медных монет (то есть к чеканке из одного пуда меди не 16, а 32 рублей) и понижении пробы серебряных. Но 6 мая сенаторы доложили, что в любом случае искомые доходы начнут поступать не ранее сентября, и видели единственный выход во внешнем займе у голландских купцов.[1745]

18 мая Императорский совет на первом своём заседании решал обе проблемы — военную и финансовую. В отношениях с Данией предстояло действовать «силою»: для начала занять мекленбургские города Росток, Висмар и Шверин для обеспечения тыла будущего наступления. Расходы же предполагалось покрыть за счёт выпуска бумажных денег — «банковых билетов» на пять миллионов рублей. Стабильность их курса должен был обеспечить создаваемый Государственный банк, куда для обмена передавался капитал на миллион рублей серебром и на такую же сумму медью. Другим решением Совета от 23 мая стал указ Петра III о подаче в двухнедельный срок всеми учреждениями ведомостей о расходе полученных средств.[1746]

21 мая Пётр приказал Румянцеву ввести 10 тысяч русских солдат в Мекленбург. В этом документе война называлась уже «декларованной» и император, видимо, высказывал свои истинные пожелания: если бы датчане выступили навстречу русским, то и «война собою началась». Уже после этого приказа, 24 мая, последовал рескрипт русскому послу в Копенгагене И.-А. Корфу. Дании предъявлялся ультиматум: немедленно вернуть «похищенные земли». В виде уступки российская сторона соглашалась на переговоры в Берлине, но с условием их продолжительности не более семи дней, без переписки послов со своими дворами. Назначенным на этот конгресс Корфу и Сальдерну предписывалось принять посредничество прусского короля, который мог требовать от России уступок.[1747]

Такие действия вызвали протест даже со стороны лояльных Петру членов Императорского совета. 30 мая они подали государю «записку», в которой подчеркнули неготовность армии к немедленному выступлению: в распоряжении Румянцева только 17 полков, остальные части еще не подошли; в Померании и Мекленбурге нет фуража и провианта; к границам Голштинии войска подтянутся только в августе, что уже поздно для начала военных действий. Советники предлагали Петру разумный выход: начинать военные действия следующей весной, когда будут исчерпаны все дипломатические средства и появятся «надёжные пласдармы и достаточные магазины», а до того действовать «одними казаками» для разорения датских владений.[1748]

Среди черновых бумаг Совета нами обнаружено ещё одно представление императору; по-видимому, подготовленное М. И. Воронцовым, поскольку копии имеются и в его архиве, и среди черновиков докладов Коллегии иностранных дел. В документе, датированном 10 июня 1762 г., изложены аргументы против похода: Румянцев выступил, «положа на отвагу», поскольку имеет провианта только до 1 июля; взять же его в Мекленбурге неоткуда: отправленные транспорты задержаны противным ветром, а два корабля разбиты штормом. Наконец, война будет стоить не менее десяти миллионов рублей; первые же доходы от перечеканки могут поступить только в сентябре, но медная русская монета за границей бесполезна. Канцлер умолял императора не рисковать «героической славой», ибо «скорому походу армеи противится непреодолимая натура вещей, и поправление тому зависит не от искусства и ревностных распоряжений, но почти единственно от времяни».[1749]

Мы не знаем, дошло ли это обращение до императора, но на его действия оно не повлияло — как, вероятно, и другие предостережения. Упорное стремление действовать вопреки «натуре вещей» не могло не привести к изоляции императора от военно-чиновничьей верхушки и непопулярности его курса среди более широких кругов столичного дворянства и гвардии.

Для срочного начала кампании армии не хватало как запаса времени, так и средств. Правда, в начале июня войскам наконец стали выплачивать задержанное жалованье: в заграничную армию перевели 1 миллион 240 тысяч рублей. По ведомостям Кабинета, к началу июля в него поступило два с лишним миллиона всяких чрезвычайных доходов, в том числе золота с императорских алтайских заводов[1750] (потом этими деньгами Екатерина расплачивалась с участниками переворота). Получить остальные миллионы было негде, тем более что Сенат 5 июня объявил о невозможности предоставить в срок сведения о штатах и расходах, а 14 июня донёс: амстердамские банкиры Клифорт и Гопп запрошенный заём в три или четыре миллиона рублей «изыскать не в состоянии».[1751] Одновременно Адмиралтейство сообщало, что военные корабли из Архангельска не смогут прибыть к датским берегам раньше осени, а строить новые в Кронштадте невозможно.[1752] Несостоятельными оказались также расчёты на поддержку Швеции, хотя известие об этом пришло в Петербург уже после переворота.

Румянцев приходил «в крайнее отчаяние» и жаловался на отсутствие провианта и поведение новых «союзников». Прусские поставщики заламывали «неслыханные деньги», а власти требовали немедленного возвращения Померании и Кольберга; прусские вербовщики даже подговаривали обнищавших русских солдат к дезертирству. Генерал осмеливался почтительно советовать императору: «Оставить Кольберг все военные резоны запрещают», — и терял драгоценное время. 3 июля 1762 г. в донесении уже свергнутому Петру III Румянцев писал, что до сих пор не может выступить.[1753] Кампания, таким образом, с самого начала оказалась проигранной. Инициативу перехватили датчане: их войска окружили пограничный Гамбург, взяли с него «добровольный заём» в миллион талеров и готовились встретить русскую армию на заранее выбранных позициях.[1754]

Но Пётр III был готов идти до конца, невзирая ни на какую «неодолимую силу вещей». 5 июня царский манифест объявлял о немедленном сборе с архиерейских и монастырских крестьян годового оброка.[1755] 8 июня был заключён союзный договор с недавним противником: в обмен на гарантию сохранения Силезии Фридрих обещал царю предоставить 15-тысячный корпус для похода на Данию. В июне были уже готовы образцы бумажных денег в 1000, 500, 100, 50 и 10 рублей; их первый выпуск предполагался общим номиналом в два миллиона.

За два дня до переворота, 26 июня, царь потребовал от Сената «неотложно собрать» все розданные из государственных заёмных банков и просроченные ссуды, которые должны были платить в том числе вельможи из его окружения.[1756] В тот же день Адмиралтейство получило указ немедленно построить необходимые корабли и для этого брать людей «от партикулярных работ».[1757] Коллегия иностранных дел должна была обеспечить выезд канцлера и дипломатического корпуса к армии, где царь намеревался продемонстрировать свои полководческие таланты.[1758] С собой он собрался взять не только дипломатов, но и гвардейский отряд из четырёх батальонов и трёх эскадронов, для которых уже был разработан маршрут следования. Но выступить в поход им не пришлось.


Заговор и его участники

Екатерина II в письме С. Понятовскому от 2 августа 1762 г. призналась: «Уже шесть месяцев, как замышлялось моё восшествие на престол». Таким образом, временем начала событий, приведших к свержению Петра III, можно считать февраль того же года. У нас нет оснований в этом вопросе не доверять Екатерине, тем более что австрийский посол Мерси в депеше от 13 июля 1762 г. ссылался на свои зимние донесения о том, как Панин вёл переговоры с великой княгиней о низложении её супруга.[1759]

В рассказе о воцарении Екатерины (в изложении датского посланника барона Ассебурга) Н. И. Панин называет иную отправную точку: он «за четыре недели до переворота озаботился предоставлением престола другому лицу без пролития крови».[1760] Дашкова в повествовании о перевороте подчеркнула, что «не спала последние две недели», а до того сообщила, как «в течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план всё ещё не созревал». Характерно, что и рассказывать о подготовке заговора Дашкова стала сразу же после описания инцидента на праздновании мира с Пруссией, когда император оскорбил её подругу.[1761]

Екатерина в названном письме вслед за фразой о вовлечённых в заговор 30–40 офицерах и десяти тысячах солдат заявляла: «Не нашлось ни одного предателя в течение трёх недель». Но она же и в письме и особенно в мемуарах акцентировала внимание на другом событии — празднике 9 июня, когда император публично обозвал её «дурой» и собирался арестовать. Тогда-то Екатерина, по её признанию, и стала «прислушиваться к предложениям» недовольных и «дала знать различным партиям, что пришло время соединиться». Императрице было важно подчеркнуть, что она честно исполняла супружеский долг и только прямая угроза беззаконного развода и заточения могла заставить её пойти навстречу заговорщикам.

Едва ли она ранее не предполагала такого варианта, ведь в манифесте о вступлении на престол Пётр III не упоминал ни супругу, ни сына. Но всё же до определённого момента разрыв отношений не происходил; более того, император выделил жене на расходы 120 тысяч рублей и пожаловал в личное распоряжение село Софьино в Новгородском уезде.[1762] Как известно, инцидент за обедом был улажен; но можно согласиться, что это происшествие подтолкнуло события.

Таким образом, Екатерину, Дашкову и Панина можно понять так, что расширение круга заговорщиков до итоговых размеров произошло именно в последние недели перед переворотом. Разная «протяжённость» заговора в приведённых сообщениях, похоже, свидетельствует о разных стадиях этого процесса и о различной степени вовлечённости в него названных персонажей.

Далее рассказы участников (прежде всего Н. И. Панина и Е. Р. Дашковой) и любознательных современников, пытавшихся по мере сил понять произошедшее, представляют собой мозаику известных им имён и фактов вместе со стремлением отметить свою роль в событиях. Последние исследования по теме выделяют две основные группировки — «военную» во главе с братьями Орловыми, куда примыкали генералы М. Н. Волконский и А. Н. Вильбуа, и «гражданскую» под руководством Н. И. Панина с участием К. Г. Разумовского, Г. Н. Теплова и Е. Р. Дашковой.[1763]

Автор наиболее подробного очерка о перевороте 1762 г. В. А. Бильбасов предполагал аморфную, но и более широкую картину общественного недовольства. По его мнению, разделяемому некоторыми современными историками, до последнего дня «не было ни плана, ни проекта, ничего подготовленного для действия»; но зато существовала грозная сила общественного мнения, которая подняла «все полки, все сословия, весь народ».[1764] Однако исследователи склоняются к мнению о наличии организованного заговора с конца 1761 г.[1765]

Чёткого плана у его инициаторов как будто не было — или же Екатерина говорила с разными своими союзниками о разных планах. В письме Понятовскому она сообщала о замысле схватить мужа и «заключить, как принцессу Анну и её детей» в 1741 г., но в то же время указывала и на идею Н. И. Панина о перевороте в пользу наследника Павла, с которой, по её утверждению, категорически не соглашались гвардейцы.[1766] Сам Панин о таком варианте по понятным причинам умолчал и неопределённо сообщал о некоем «решительном действии».[1767] Однако о плане провозглашения Екатерины «правительницей» знал датский дипломат Андреас Шумахер — но с более радикальным завершением: заколоть императора на специально организованном пожаре и замаскировать убийство под «несчастный случай».[1768] Если этот сюжет и впрямь задумывался, то российское «переворотство» сделало очередной шаг — инициаторы заговора уже планировали убийство законного государя.

При этом они учли урок 1741 г., когда правительство и столица оказались в какой-то мере заложниками гвардии. Предстояло решать сложную задачу: заручиться поддержкой «солдатства», при этом до поры не расширяя круг посвящённых и не допуская преждевременных волнений. Придворным заговорам XVIII столетия не хватало организованности и конспирации, характерных для более поздних времён. Неслучайно Екатерина опасалась предательства, как показывал опыт, почти неизбежного в придворно-карьерном мире.

Избрана была наиболее удачная тактика. На начальном этапе заговор, по-видимому, включал узкую группу близких людей (в том числе Орловых и Панина), которая за счёт своих связей и недовольства политикой Петра III смогла за три-четыре недели развернуть его в солидное предприятие; отсюда и разница в точках отсчёта времени подготовки «революции».

Екатерина II определённо указывала на «четыре отдельных партии, начальники которых созывались для приведения [плана] в исполнение»; «узел секрета находился в руках троих братьев Орловых». Такой представляется структура заговора «по горизонтали»; «по вертикали» же он через императрицу включал недовольных вельмож; некоторые из них (например, К. Г. Разумовский) были связаны с Екатериной ещё с 1756–1757 гг. Этих-то два «этажа» заговора и имел в виду К. Рюльер, когда писал, что Екатерина «управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла» — до той поры, когда это стало необходимым.[1769]

Сами же эти «партии», как нам представляется, комплектовались не по принципу «штатские»-«военные», а на основе привычных клановых и патрональных связей. В этом смысле интересны мемуары Дашковой, которая ошибочно считала себя центральной фигурой переворота. Однако она действительно находилась в центре, точнее — на «перекрёстке» связей между вельможно-придворной средой, где вращались молодая княгиня и Н. И. Панин (он также считал, что руководит Орловыми), и гвардейским офицерством, в рядах которого служили муж Дашковой и его друзья.

Дашкова мыслила и действовала в пределах известных ей родственных отношений. В отсутствие супруга, отправленного её дядей-канцлером в Константинополь по причине недовольства императора, она «старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека и Бредихина… братьев Рославлёвых, майора и капитана Измайловского полка»; при этом Бредихин «приходится нам родственником по жене, княжне Голицыной». Затем она обратилась к другому родственнику, молодому князю Н. В. Репнину (его жена — «двоюродная сестра моего мужа»), а через него «открылась» дяде своего мужа Н. И. Панину, которому Репнин приходился племянником. Наконец, о настроениях в армии она узнавала от другого дяди мужа, генерала М. Н. Волконского, и уверяла: «…нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте».[1770]

Так скручивались нити, которые связывали гвардейских поручиков с «генералитетом». Состав же названных Екатериной II «партий» гвардейцев указан в известных наградных документах — списках пожалованных за участие в перевороте в 1762 г. и получивших за то же серебряный сервиз в 1765 г. (последний перечень найден и опубликован В. А. Бильбасовым). В этих списках выделяются три группы офицеров: преображенцы во главе с капитан-поручиком П. Пассеком, измайловцы с премьер-майором Н. Рославлёвым и конногвардейцы с ротмистром Ф. Хитрово. По непонятной причине в списках отсутствуют семёновцы; но в то же время миссию доставки арестованного «бывшего» императора в Ропшу возложили на двух семёновских офицеров — Щербачёва и Озерова. Возможно, эту самую четвёртую «партию» составляли братья Орловы, двое из которых — Григорий и Алексей — с 1749 г. служили в Семёновском полку.[1771]

Из солдат к заговору привлекались только избранные. Согласно дневнику статс-секретаря А. В. Храповицкого, в декабре 1788 г. императрица вспоминала, как давала свою руку преображенскому гренадёру Стволову в качестве «знака» для его «приступления» к заговору. В той же беседе Екатерина уже говорила не о десяти тысячах солдат-участников, как в письме С. Понятовскому в августе 1762 г., а утверждала, что их было «в каждом полку по 99», что также кажется преувеличенной цифрой.[1772]

Такая тактика была оправданна, что показывает эпизод с солдатом-преображенцем, пристававшим к офицерам с вопросом: «Скоро ли свергнут императора?»: в результате был арестован один из заговорщиков, Пассек. О такой же солдатской болтовне писал Г. Р. Державин: «Когда выйдет полк в Ямскую… то мы спросим, куда и зачем нас ведут, оставя нашу матушку-государыню, которой мы рады служить». Попытки предупредить императора о возмущении (например, со стороны подполковника лейб-кирасирского полка Будберга или преображенца И. А. Долгорукова) остались без ответа не только из-за беспечности Петра III, но и потому, что доносители не могли сказать ничего конкретного ни о руководителях заговора, ни о составе «партий».

Известная децентрализация — при временной дезорганизации ведомства Тайной канцелярии — стала условием успеха заговорщиков. Особенностью «революции» 1762 г. стало соблюдение определённой дистанции между офицерами и солдатами, с одной стороны, и «генералитетом» и офицерами — с другой. Неслучайно «главными заговорщиками» Дашкова считала своих друзей «Рославлёвых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова, князя Барятинского, Хитрово». Но она не подозревала об истинной роли Орловых, которые оставались для неё на заднем плане как привлечённые «основателями»; восемнадцатилетняя княгиня считала себя вправе отдавать братьям указания вечером 27 июня.[1773]

Вельможи же, подобно названным в записках Дашковой Панину и Волконскому, в офицерских сходках и «вербовке» не участвовали — скорее, позволяли себя уговаривать; но никакими обязательствами себя при этом не связывали. Известен рассказ, как гетман Разумовский выслушал призывы одного из главных заговорщиков А. Орлова и… пожелал ему спокойной ночи. Характерно, что Дашкова также ничего не знала о роли Разумовского (одного из давних сторонников Екатерины в предполагавшемся перевороте в 1756 г.) и всерьёз писала, что Рославлёвы и Ласунский чуть ли не шантажировали своего полковника тем, «что и он завлечён в заговор».

В привлечении людей такого ранга главную роль сыграла сама Екатерина II; но она умела молчать: молодые офицеры представляли более выигрышный фон переворота, чем придворные интриганы. Однако в письме барону Остену за месяц до переворота она определённо указывала на подготовку акции и рассмотрение ею «разнообразных предложений» и даже «насильственных мер» по отношению к супругу.[1774]

Другие важные участники событий не оставили записок о перевороте. В их число входили члены Императорского совета М. Н. Волконский и А. Н. Вильбуа (под его началом служил Г. Г. Орлов), сенатор (и зять Н. И. Панина) И. И. Неплюев, первоприсутствующий в Синоде Новгородский архиепископ Дмитрий Сеченов, а также высшие офицеры гвардейских полков: Преображенский подполковник Ф. И. Ушаков, семёновские майоры Ф. И. Вадковский и Я. А. Брюс, преображенский майор А. А. Ментиков и другие лица. Можно предполагать, что вокруг них складывались свои кружки из родственников и подчинённых, чьи действия позволили указанным «персонам» принять верное решение и определить судьбу трона. Характерно поведение некоторых близких к Петру лиц, к примеру «директора над всеми полициями» Н. А. Корфа. По наблюдением его адъютанта А. Болотова, он, «соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя сколько-нибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне-императрице».[1775] И до, и после переворота пользовались доверием Екатерины обер-шенк и обер-гофмаршал двора братья А. А. и Л. А. Нарышкины (их сёстры были замужем за сыном И. И. Неплюева и К. Г. Разумовским), обер-камергер П. Б. Шереметев.

Ещё одной новацией 1762 г. стало возрождение идеи правового регулирования самодержавной власти. Дашкова из бесед с Паниным вынесла убеждение: «Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии… он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената». Эти формулировки, кажется, возвращают нас к спорам о правлении Петра II под контролем матери-регентши и Сената в 1725 г. и проектам 1730 г.[1776]

Несомненно существование плана регентства Екатерины при Павле — о нём были осведомлены и иностранные дипломаты (А. Шумахер, английский поверенный в делах Г. Ширли и секретарь французского посла К. Рюльер), и Дашкова, и ротмистр Конной гвардии Ф. Хитрово. Однако о конкретных обязательствах, взятых на себя Екатериной, говорить сложно: императрица могла выслушивать подобные предложения, но не связывать себя обещаниями. Неизвестны также и количество сторонников идеи регентства среди заговорщиков, и степень распространения таких взглядов в гвардии. Ведь Дашкова даже якобы взяла с Панина «обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие».[1777]

С другой стороны, если обстоятельства событий 1725–1730 гг. мало волновали общество, то 30 лет спустя очевидцы сообщали о повсеместном «ропоте» недовольства. Исчез «рабский страх перед двором», подданные «отваживались публично и без всякого опасения говорить и судить, и рядить все дела и поступки государевы»;[1778] об этом писали не только армейский офицер Болотов и пастор Бюшинг, но и Дашкова, и дипломаты: датчанин Шумахер, французский поверенный в делах Беранже, австрийский посол граф Мерси и их соперник — пруссак Гольц. Можно предположить, что это признаки перехода дворян на тот уровень самосознания, когда появляется критический подход к придворной среде, произволу власти и раболепию перед ней, но в то же время сохраняется авторитет самодержавной монархии как высшей мировоззренческой ценности,[1779] ещё не позволяющий ставить вопрос о её ограничении.

Отмеченные современниками проявления общественного мнения и исчезновение «рабского страха» свидетельствуют, что за сравнительно спокойные 1740–1750-е гг. выросло поколение дворян более просвещённых и независимых, чем их отцы во времена «бироновщины»: современные исследования позволяют говорить даже об особом «культурно-психологическом типе» елизаветинской эпохи.[1780] Историки российского просвещения пишут о своеобразном «книжном буме» на рубеже 50–60-х гг. XVIII столетия, когда подросли новые дворяне-читатели, получившие иное образование, чем их предки.[1781]

Послужные списки дворян-рядовых Преображенского полка 1762 г. показывают, что по сравнению с солдатами «образца 1725 г.» гвардейцы в 1762 г. были более образованными (теперь только трое из них «не умели грамоте») и зажиточными: в среднем они имели по 20–30 душ, а многие — по 50–100 душ. Тот же вывод можно сделать и в отношении унтер- и обер-офицеров на основании списка гвардейцев 1764 г. с указанием их имущественного положения. Наши подсчёты показывают: среди 160 гвардейских сержантов только 17 дворян и разночинцев не владели крепостными; самыми бедными оказались 12 лифляндских и эстляндских «немцев». Остальные же 116 сержантов владели в среднем 234,5 души на брата, а состояние ещё девятерых превышало тысячу душ. Из 44 прапорщиков мелкопоместными оказались пятеро, среди 38 подпоручиков — двое.[1782]

Несомненно, повышению благосостояния гвардии немало способствовала и сама «эпоха дворцовых переворотов». Смещения с престола и «восшествия» на него убирали одних и расчищали путь другим. Так, безвестный дотоле подпоручик Михаил Баскаков с декабря 1761 г. по март 1765 г. успел получить три повышения, сделался одним из «героев» 28 июня и владельцем 1200 душ — такая карьера и не снилась гренадёрам петровских времен.

Это новое поколение гвардейцев не было готово сочинять политические «прожекты», но уже считало себя вправе «судить и рядить» действия своего государя. Наконец, прошедшая война не могла не оставить след в сознании современников Екатерины: победители Фридриха Великого не могли мириться с унизительным миром и ненужной войной за провинциальные голштинские интересы.

Можно предположить, что одним из следствий подобных настроений было распространение слухов о планах неуравновешенного императора, вроде загадочного, опубликованного по копии из частного собрания, «мнения», которое якобы «собственною рукою его подписано и в Синод представлено июня 25 дня 1762 году». В нём от Церкви требовалось признать равноправие всех вероисповеданий, а вслед за тем «посты вовсе прекратить и чтоб не почитать в закон, но в произвольство. О гресе прелюбодейном не иметь никому осуждения, ибо и Христос не осуждал». Все монастырские крестьяне немедленно причислялись к государственным. Наконец, Синоду предписывалось «дать волю во всяких моих мерностях, и что ни будет от нас впреть представлено, не препятствовать».[1783] Исследователей, кажется, не смущало, что данный «декрет» означал беспрецедентное вторжение в канонические вопросы вместе с признанием права монарха на произвол в этой сфере, чего не позволяли себе не только такой реформатор, как Пётр I, но даже советская власть.

Думается, что Пётр III, при всём его солдафонстве и влиянии на него «Бахуса» вкупе с «грехом прелюбодейным», будучи человеком своего времени, едва ли решился бы объявить подобный акт. Царь не жаловал православное духовенство, но отнюдь не был вольнодумцем: Штелин указывал, что его воспитанник «не любил никаких шуток над верой и словом Божиим». К тому же этот странный документ лишён каких бы то ни было формулярных признаков и лексики, присущих законодательным актам. Возможно, перед нами образец как раз «антипетровской» агитационной кампании, оформленный как предполагаемый план императора в отношении гонимой Церкви. Ведь манифесты Екатерины II ставили ему в вину именно «разорение церквей» и «принятие иноверного закона».

В других современных свидетельствах можно найти утверждения о «всенародном объявлении веры Лютера», скорой смене жён у министров или намерении царя обвенчаться 29 июня с Елизаветой Воронцовой в протестантской кирке.[1784] Возможно, перед нами «творчество» не столько «верхов», сколько столичных «низов», по-своему воспринимавших новоявленного реформатора.

Это ещё одна специфическая черта событий 1762 г. Двадцатью годами ранее Елизавета Петровна впервые развернула идеологическую кампанию по оправданию переворота, но тогда это произошло после захвата власти; Екатерина же и её окружение начали такую кампанию ещё до переворота с целью дискредитации императора. Неслучайно очевидцы событий, в частности испанский посол П. де Альмодовар, отмечали, что эти слухи появились как раз накануне рокового для императора дня 28 июня. Упразднение Тайной канцелярии способствовало распространению порочащих императора слухов, которые некому было пресекать. Как известно, арест единственного из заговорщиков, П. Пассека, последовал уже слишком поздно. Сам же Пассек как раз и внушал гвардейцам, что они якобы «уступлены королю прусскому».[1785]

Пётр III на первых порах стремился ублажить гвардию. В Преображенском полку, которым он командовал в качестве престолонаследника с 1742 г., он в первый день своего царствования повысил в рангах почти весь офицерский состав; несколько десятков офицеров гвардии, возведённых в новые чины 25 декабря 1761 г., через день-другой без всякой выслуги получили следующий чин. В их числе были будущие участники заговора Пётр Пассек и адъютант Сергей Бредихин. То же происходило и в прочих гвардейских полках: по подсчётам М. И. Семевского, повышение получили 333 унтер- и обер-офицера. Одновременно государь уволил из четырёх полков более 170 человек: сержантов, вахмистров, прапорщиков и прочих чинов, до капитанов гвардии включительно.[1786]

Пётр понимал роль гвардейского начальства в придворной жизни и сделал необходимые назначения. Подполковником преображенцев стал Н. Ю. Трубецкой, Конную гвардию царь поручил в феврале своему дяде Георгу; подполковниками Семёновского и Измайловского полков остались А. И. Шувалов и К. Г. Разумовский, к которым император благоволил.

Войска приветствовали нового государя, но, по-видимому, их радость не была единодушной. В первый день царствования 26 офицеров-преображенцев подали прошения об отставке из-за «обструкции в животе», «тиснения в груди» и «трепетания сердца». Милость была оказана; но в марте-мае в отставку стали проситься и другие офицеры Преображенского и Семёновского полков, в том числе вновь пожалованные. Была ли это реакция на только что вышедший манифест о вольности дворянства или гвардейцы таким образом выражали свое неодобрение, на основании казённых документов сказать трудно. Но такая инициатива накануне нового похода была императору явно неприятна. Следствием явился поступивший в апреле приказ о запрещении при отставке произведения в следующий чин тех, кто не выслужил год в предыдущем.[1787] Месяц спустя император-полковник довёл до сведения подчинённых, что многие унтер-офицеры просятся в отставку, «не имея никаких болезней», и повелел отправлять таких в действующую армию.[1788]

Книга приказов 1762 г. по Семёновскому полку свидетельствует, что с первых дней царствования Пётр III повёл наступление на гвардейские вольности. Он приказал военным новые мундиры «иметь недлинные и неширокие, и рукава б у тех были уские с малинкими обшлагами, так как пред сим во всей армии имелись; и салютация эспонтонами, как прежде до 1740 г. чинено было». Офицерам было велено носить «белые волосяные банты», белые штиблеты и салютовать эспонтонами, а солдатам — новые шляпы «против опробованных». На вахтпарадах царь сам следил, чтобы у офицеров «воротники у кафтанов вплоть пришиты были», а солдат учил «держать ружья опустя вдоль руки на правом плече круче». Недовольный выправкой гвардейцев, император приказал офицерам лично обучать каждого солдата «в своих покоях» и маршировать по «расписанию темпов». Он распорядился и о том, чтобы «солдатские жёны вина не выносили». Все эти меры были им приняты только за первые две недели 1762 г.[1789]

В марте приказано было завершить переобмундирование; при этом сукно офицерам велено покупать «от себя», а за новые аксельбанты вычитать у них из жалованья. «Постройка» новых мундиров продолжалась до июня и обошлась только одному Преображенскому полку в 69 тысяч рублей, которые не были выплачены даже к концу года. Новая офицерская форма «со всем прибором» тянула, по свидетельству полковых документов, на огромную для небогатого дворянина сумму — 130 рублей. Уже после переворота командование просило избавить от вычетов на мундир всех, у кого было меньше 200 душ. Но ведь кроме парадного или «богатого» мундира, офицеров обязали сделать себе и обычные «вицмундиры».[1790]

Полковые бумаги говорят, что вслед за введением новых штатов и формы в полках начались частые учения — «полковой строй» по только что отпечатанному уставу. Премудростям новой экзерциции пришлось обучаться как восемнадцатилетнему рядовому-преображенцу Гавриле Державину (он даже на склоне лет помнил, «как он платил флигельману за ученье некоторую сумму денег»), так и его командиру Н. Ю. Трубецкому. Одно за другим следовали замечания: о ношении шпаг, сделанных только «по образцу»; немедленном «выбелении» древков у алебард и даже запрещении «накладных усов» — сей признак доблести было приказано «велеть отращивать» естественным образом.

Гвардейских гуляк отлавливал специальный караул, поставленный у популярного кабака «Звезда», увековеченного в стихах служившего в те времена в Семёновском полку поэта В. И. Майкова:

Против Семёновских слобод последней роты

Стоял воздвигнут дом с широкими вороты,

До коего с Тычка не близкая езда;

То был питейный дом называнием «Звезда»…

Там много зрелося расквашенных носов,

Один был в синяках, другой без волосов,

А третий оттирал свои замёрзлы губы,

Четвёртый исчислял, не все ль пропали зубы

От поражения сторонних кулаков.

Такое покушение на «русский дух» вместе с ужесточением дисциплины и дорогостоящим переодеванием не добавляло императору симпатий, тем более что не все смогли выдержать новые строгости. Сослуживцам приходилось выполнять и такие приказы: «Удавившегося гренадера Ивана Михайлова зарыть в землю в том месте, где обыкновенно удавленники зарываются»…

Дело было не только в муштре. Штелин совершенно определённо сообщал о планах Петра преобразовать гвардейские части, которые «блокируют резиденцию, неспособны ни к какому труду, ни к военной экзерциции и всегда опасны для правительства».[1791] Найденные нами документы подтверждают, что это были не пустые слова. Уже в марте Пётр распустил елизаветинскую Лейб-компанию и уволил в отставку её командира И. С. Гендрикова. В мае командир Преображенского полка Н. Ю. Трубецкой распорядился выпустить в армию «неспособных, малорослых, собою гнусных», а также «недостаточных» солдат и унтер-офицеров.[1792] 18–19 июня он же передал из Ораниенбаума повеление Военной коллегии срочно начать пополнение Преображенского полка солдатами из армейских полков и гарнизонных частей; первая партия таких счастливцев в 100 человек из Астраханского гарнизона уже была вытребована в столицу.[1793]

Одновременно была развёрнута вербовка в «голштинские» войска, и к моменту переворота в Ораниенбауме содержались первые 224 новобранца из «малороссиян».[1794] Исследование о формировании голштинских войск показало, что Пётр III форсированно создавал не просто ещё одну гвардейскую часть, а принципиально новый корпус из 5 кавалерийских и 5 пехотных полков, который должен был со временем заменить «старые» полки; к лету 1762 г. морем в Россию прибыло около трёх тысяч навербованных немцев.[1795]

9 июня царь отказался от звания полковника трёх пехотных полков гвардии и передал его соответственно Н. Ю. Трубецкому, А. И. Шувалову и К. Г. Разумовскому. Отменены были даже обычные символы императорского внимания — «именинные и крестинные деньги», которые теперь было приказано причислять к жалованью. Последний из касающихся гвардии приказов — об отправке сводного отряда гвардейцев на войну (от 25 июня) — оказался как нельзя кстати для организаторов заговора; к тому же гвардейцам не на что было выступать, и полковое начальство 26 июня срочно просило выдать 10 тысяч рублей.

Подобные акции могли только усилить недовольство в полках. Политика Петра III, его «стремительное желание завести новое» (по замечанию повзрослевшего наследника Павла) и сам повседневный стиль жизни монарха вызывали неизбежное отторжение у головных бюрократических структур, двора и гвардии — тех самых сил, которые являлись основной его опорой в самодержавной системе. Можно предположить, что именно осознание безнадёжности политического курса императора вызвало у мемуаристов (даже тех, которые лично никак не были обижены или заинтересованы в перевороте, как придворный ювелир Позье или адъютант Петра III Сиверс) ожидания «тяжёлого несчастия».[1796]

Не было их только у самого императора. Он сильно облегчил задачу своим противникам тем, что отбыл 12 июня в любимый Ораниенбаум, забрав с собой всех наиболее надёжных приверженцев. Здесь Совет принял — уже без возражений — последние решения о срочном сборе средств на войну, немедленной «здаче королевства Прусского» немецкой администрации, создании «походной канцелярии». 27 июня на последнем заседании был утверждён список императорского «поезда» из 150 карет, фур и кибиток для следования до курляндской Митавы и далее в действующую армию.[1797]


Успешная «революция»

Екатерина в своих мемуарах весьма лаконично описала организованный ею переворот, но дала понять, что события развернулись внезапно и «старшие» по чинам заговорщики — Панин и Разумовский — колебались, считая выступление преждевременным. Однако в письме Понятовскому она сообщила о запланированной возможности преждевременного выступления: «В случае предательства не станут ждать его (императора. — И.К.) возвращения, но соберут гвардейцев и провозгласят меня».

Тщательно изучавший материалы о перевороте В. А. Бильбасов не случайно полагал: «Екатерина знала тогда больше, чем мы теперь. В письме графу А. Г. Орлову от 7 июля 1789 г., спустя 27 лет после переворота, она писала: "Никогда не забуду 24, 26 и 28 июня". Екатерина знала об услугах, оказанных ей Алексеем Орловым в понедельник, 24 июня, и в среду, 26 — мы не знаем». Историк указывает на обнаруженный им проект указа о недопущении «нападений на кабаки», который был подписан императрицей как раз 26 июня, то есть за два дня до переворота, но опубликован в исправленном виде 30-го числа.[1798]

Пока это едва ли не единственное документальное свидетельство организационной подготовки переворота. Известие о сочинении и печатании в ночь на 28 июня 1762 г. в академической типографии манифеста о вступлении Екатерины на престол проверке пока не поддаётся.[1799] Непонятна роль некоторых лиц, в том числе французского графа Сен-Жермена, которому через несколько лет отдадут должное вошедшие в силу Орловы: «Вот человек, который сыграл большую роль в нашей революции».[1800] Чем-то важным была обязана Екатерина и актеру Фёдору Волкову, которому вместе с его братом после переворота пожаловала дворянство и 700 душ.[1801] Нам неизвестно также, чем занимался будущий статс-секретарь Екатерины и доверенное лицо гетмана Г. Н. Теплов.[1802]

Известно, что накануне событий, в июне, Екатерина нуждалась в средствах и обратилась за помощью к послу Бретейлю. Просила она сравнительно небольшую сумму — 60 тысяч рублей; но дипломат, собиравшийся выехать из России, уклонился от деликатной операции, поручив её секретарю посольства Беранже. Но теперь уже отказалась Екатерина. «Покупка, которую мы хотели сделать, — писала она во вручённой Беранже записке, — будет сделана, но гораздо дешевле; нет более надобности в других деньгах».[1803]

Очевидно, императрица нашла иной источник финансирования. О получении ею «ссуды» в 100 тысяч рублей у английского купца Фельтена сообщают только французские авторы сочинений о перевороте Лаво и Кастера.[1804] Однако любопытно, что в числе главных героев переворота оказался скромный разночинец, кассир банковской конторы Алексей Евреинов. Как и Фёдор Волков, он стал потомственным дворянином, к коронации был вознаграждён капитанским чином и в придачу десятью тысячами рублей (эквивалент 300 душ); закончил же необычную карьеру в 1765 г. майором в отставке с получением за неведомые нам заслуги четырёх тысяч рублей.[1805]

Внешняя сторона событий подробно освещена в труде В. А. Бильбасова и других авторов, что избавляет нас от необходимости её пересказывать.[1806] Хотя и здесь остаются некоторые загадки. Ранним утром 28 июня находившуюся в Петергофе и якобы ничего не подозревавшую Екатерину разбудил прискакавший из города Алексей Орлов. Честь этой «командировки» дружно приписывали себе как Панин, так и Дашкова — что, возможно, одинаково несправедливо. Оба мемуариста появились на авансцене уже тогда, когда вполне определённо обозначился успех переворота, а в предшествующих событиях не участвовали. Далее все источники повествуют о прибытии императрицы (примерно в восемь утра) в расположение Измайловского полка, где её приветствовали и тут же принесли присягу.[1807]

Как отмечает в своём сжатом тексте сама Екатерина, «солдаты были все предупреждены, но оставались у себя, а когда они пришли, провозгласили её самодержавной императрицей». О подготовке события свидетельствуют и информация Шумахера (о вечернем сборе Измайловского полка, где офицеры-заговорщики «раскрыли солдатам свои замыслы»), и челобитная только что отставленного Петром III семёновского капитан-поручика В. Салтыкова: заранее предупреждённый о «прибытии» Екатерины, он ночью обходил слободы Измайловского и Семёновского полков — «не учинитца ли где какого препятствия» предстоящей операции — и первым приветствовал царицу от имени однополчан.[1808]

Это был момент запуска механизма переворота. Во-первых, заговорщики сумели «правильно» настроить солдат и не допустить никакого замешательства, что требовало предварительной подготовки и благожелательного отношения большинства офицеров. Колеблющиеся в полку были: не явился премьер-майор А. Шепелев, отказался присягать Екатерине капитан-поручик С. Абрамов;[1809] но сопротивление, если оно и имело место, было быстро сломлено. К Рюльер и один из заговорщиков Ф. А. Хитрово утверждали, что по прибытии в полк «некоторые провозгласили императрицу правительницей»,[1810] однако, если такая попытка и имела место, она тут же была пресечена организаторами и на действиях полка не отразилась. Таким образом, мятежница сразу получила в руки военную силу.

Во-вторых, после успешного начала «действа» тут же вокруг Екатерины появились фигуры генеральского ранга, прежде всего командир полка К. Г. Разумовский. С 12 июня он находился с императором в Ораниенбауме, но вовремя его покинул, оставив жену и дочь. Документы Коллегии иностранных дел подтверждают, что 26 июня гетман был объявлен командующим и должен был вступить в переговоры с прусскими властями.[1811]

В-третьих — и это самое интересное — дальнейшие шаги мятежников были нестандартными. Инициаторы предыдущих переворотов стремились прежде всего овладеть дворцом и взять под стражу его хозяев. В этот раз царя в столице не было, и на первый план вышла задача поднять и присоединить к восставшим все полки гвардии.

Измайловцы во главе с Екатериной и Разумовским отправились к семёновским казармам, и семёновцы дружно выбежали навстречу — надо полагать, были уже подготовлены. Теперь уже два полка двинулись к Невской «першпективе» и по ней к новому Зимнему дворцу. Во время молебна в Казанском соборе царицу окружали уже не только солдаты и офицеры, но и подоспевшие высшие чины — А. Н. Вильбуа, М. Н. Волконский; туда же (как наблюдал испанский посол[1812]) прибыл Н. И. Панин с наследником Павлом. Он стал одним из первых лиц в рядах победителей, но говорить о регентстве было уже бессмысленно после провозглашения Екатерины императрицей в полках и «многолетия» ей в соборе. В это время прискакала Конная гвардия; кто и как её поднимал, у нас известий нет.

Панин в своём рассказе говорил о следовании Екатерины «начертанному» им плану,[1813] хотя на деле указанный им маршрут (Конная гвардия — Измайловский — Преображенский — Семёновский полки) не был, да и не мог быть соблюдён. Ведь «слободы» Измайловского и Семёновского полков находились рядом на Фонтанке, по пути Екатерины из Ораниенбаума; казармы преображенцев располагались дальше, за Литейной улицей; конногвардейцы жили ещё дальше, у Смольного монастыря.[1814] Возможно, эта нестыковка лишний раз подтверждает, что не Панин реально руководил военной частью операции. Но, так или иначе, новая тактика «полк поднимает полк» оказалась эффективной прежде всего потому, что парализовала усилия офицеров, оставшихся верными присяге.[1815]

Другой, не менее эффективной мерой оказался пущенный утром слух, засвидетельствованный Шумахером, Позье и голландским резидентом Мейнерцгагеном: «Уверяли, что император мёртв — он якобы накануне вечером пьяный свалился с коня и сломал себе шею». Штелин же передал рассказ прибывших на следующий день в Ораниенбаум офицеров: «Нас обманули и сказали, что император умер».[1816]

Однако избранный способ «поднять» полки имел и свои недостатки: вышла заминка с выступлением Преображенского полка. По воспоминаниям Державина, в восемь утра (в то время, когда Екатерина уже прибыла к измайловцам) преображенцев поднял прискакавший конногвардеец, «который кричал, чтоб шли к матушке в Зимний каменный дворец». Но в Преображенском полку «партия» заговорщиков-офицеров не смогла быстро овладеть положением. Свидетельства двух в то время юных преображенцев — Семёна Воронцова и Гаврилы Державина, оставленные ими на склоне лет, позволяют в какой-то мере оценить ситуацию «изнутри» возбуждённой гвардейской толпы. Оба автора, не будучи участниками заговора, зафиксировали растерянность солдат и части офицеров. Один наткнулся на майора Текутьева, «в великой задумчивости ходящего взад и вперёд, не говорящего ни слова»; другой наблюдал бездействовавших заговорщиков — Бредихина, Баскакова и Барятинского: «Они мне ничего не отвечали и глядели друг на друга, бледные, растерянные».

В ситуации, когда солдаты были ещё не вполне готовы к открытому бунту, очень многое зависело от того, кто из командиров возглавит рядовых, привыкших идти за начальником. Верные присяге офицеры во главе с капитаном Измайловым и секунд-майором Воейковым пытались перехватить инициативу — и колонна, как показалось Воронцову, была уже готова ударить в штыки на мятежников. «Электрическим ударом» стал призыв старшего по чину — премьер-майора А. А. Меншикова, сына бывшего «полудержавного властелина»: «Виват императрица Екатерина Алексеевна!» — после чего о дисциплине разом позабыли, и Воронцову со товарищи пришлось спасаться бегством.[1817]

Итак, преображенцы присоединились к мятежным полкам по частям. Екатерина отметила появление у Казанского собора гренадёрской роты, которая даже столкнулась с измайловцами, не захотевшими уступать охрану кареты императрицы первому гвардейскому полку. Рядовой Державин со своей третьей ротой увидал Екатерину уже в Зимнем дворце, куда процессия вступила после молебна в соборе, и, в свою очередь, обратил внимание, что его полк, подозревавшийся в сочувствии к свергнутому императору, «поставлен был внутри дворца».

Расположенные в Петербурге полки, как и в 1741 г., были малочисленны и опасности не представляли. Правда, руководители переворота опасались расквартированных на Васильевском острове Ингерманландского и Астраханского полков; но всё обошлось: их солдаты арестовали полковников и, как писал Шумахер, «захотели разделить честь спасения отечества». По свидетельству очевидца, ювелира Позье, даже любимый лейб-кирасирский полк Петра III не оказал сопротивления и был приведён к присяге.

В Зимнем дворце Екатерина приняла присягу у собранных полков и высших чинов империи; манифест о вступлении на престол читал перешедший на сторону победителей генерал-прокурор Глебов. После полудня императрица и её свита перешли в старый деревянный Зимний дворец, который также был окружён войсками, размещёнными по всем соседним улицам. Здесь и началось формирование новой системы власти. Сочинялись манифесты и указы войскам. Герои дня Меншиков и Волконский стали «полными» генералами; второй возглавил Конную гвардию, а премьер-майором преображенцев был назначен решительный генерал В. И. Суворов.

Сенат принял решение о переделке всех государственных печатей в учреждениях. В его состав тут же были введены Н. И. Панин, К. Г. Разумовский, Я. П. Шаховской, Ф. И. Ушаков, М. Н. Волконский, обер-гофмейстер М. К. Скавронский, обер-камергер П. Б. Шереметев и Н. А. Корф; трое последних возглавляли соответственно штат двора и полицию.

Прибывшие из Ораниенбаума и перешедшие на сторону Екатерины Н. Ю. Трубецкой и А. И. Шувалов сразу «включились» в работу, причём Трубецкой успел раньше других подписать первый же в этот день сенатский протокол. М. И. Воронцов также поставил на протоколе свою подпись; вопреки свидетельству племянницы, он принёс присягу новой императрице.[1818]

В придворно-бюрократической среде, в отличие от гвардии, колебаний почти не было. Лишь немногие любимцы Петра III, как его генерал-адъютант Андрей Гудович, остались верны монарху; остальные, подобно П. Н. Трубецкому, при первой возможности перешли на сторону Екатерины. Молодой князь, успешно начавший карьеру, ставший камергером и обер-прокурором Сената, только что восхищался в дневнике дарованной дворянам «вольностью» и знаками внимания Петра III к его отцу, а 28 июня записал: «Благополучная перемена отечеству. Счастливое восшествие на престол её императорского величества государыни императрицы Екатерины Алексеевны, избавительницы империи российской».[1819]

Судя по протоколам Военной коллегии, её работа, несмотря на переворот, не прерывалась. Военное начальство во главе с генерал-лейтенантом С. И. Карауловым с десяти часов утра до четырёх часов пополудни находилось на месте и исполняло приказы Екатерины; отсутствовал только президент Н. Ю. Трубецкой «за бытием при дворе её императорского величества».[1820] Благодаря этому обстоятельству, а также усилиям «дежурных» генерал-адъютантов (фельдмаршалов Разумовского и Бутурлина) мятежники были в курсе расположения и передвижения военных частей в окрестностях столицы; их посланцы успели перехватить эти полки и «команды», прежде чем они получили приказы Петра III двигаться в Ораниенбаум. Почтовое ведомство задержало всю корреспонденцию, направленную к лицам «голштинской службы» императора.[1821]

Быстрое развитие событий дало мятежникам преимущество во времени в шесть-семь часов, что едва ли не учитывалось ими заранее. Утром 28 июня Пётр III даже не подозревал, что его власть уже не распространяется за пределы резиденции. Он ещё успел провести «экзерцицию» своих войск и пожаловать тысячу душ М. Л. Измайлову и мызы в Лифляндии бригадирам Дельвигу и Цеймарну.[1822] Только около часа пополудни при отъезде в Петергоф он получил известие об исчезновении супруги. Далее, по рассказам сопровождавших его лиц (Штелина, адъютанта Сиверса и прусского посла Гольца), несколько часов ушло на совещания и рассылку в армейские и гвардейские полки уже опоздавших распоряжений. Даже предложенное Гольцем бегство к действующей армии было уже невозможным. Посланный приказ о присылке из ямских слобод 50 лошадей дошёл по назначению тогда, когда его никто уже не собирался исполнять, и был доставлен в Сенат.[1823]

Императора могли спасти бросок в Кронштадтскую крепость либо следование совету опытного Миниха: лично «явиться перед народом и гвардией, указать им на своё происхождение и право, спросить о причине их неудовольствия и обещать всякое удовлетворение». Тогда, да и позднее явление монарха — например, Николая I на площади перед мятежной толпой в 1831 г. — могло изменить ситуацию. Но на последнее Пётр не был способен, а на первое решился только к ночи.[1824] Однако к тому времени прибывший в Кронштадт адмирал Талызин уже привёл моряков и гарнизон крепости к присяге Екатерине и выдал им по «порционной чарке». Приплывший со свитой Пётр III после двукратной попытки высадиться вынужден был в три часа ночи повернуть обратно в Ораниенбаум.

К семи утра в Петергоф и Ораниенбаум вошли передовые части войск, накануне вечером во главе с Екатериной двинувшихся в поход на резиденцию «бывшего императора». Несколько часов спустя Пётр подписал отречение от престола, копию которого его супруга послала в Сенат, за что получила оттуда благодарность «с крайним восхищением» от имени всего общества.[1825] По донесению Гольца, император отрёкся «при условии, что он сохранит свою свободу и управление своими немецкими владениями»; но сам дипломат не мог гарантировать достоверность такой договорённости.[1826] Что же касается «своеручного» отречения императора, то где и когда Пётр подписал его и почему оно было обнародовано только после его смерти, не вполне понятно.[1827] Но уже к вечеру того же дня он был отправлен под конвоем к месту своего последнего заключения — в пригородную «мызу» Ропшу.

Трагическая судьба пленника сразу же вызвала немало вопросов и версий относительно обстоятельств его смерти и степени участия в ней самой Екатерины и её окружения. Уже современники отвергали официальную версию, в том числе дату смерти Петра — 6 июля: пастор А. Бюшинг, Шумахер, барон Ассебург и ювелир Позье единодушно, хотя и независимо друг от друга, называли днём его кончины 3 июля, Штелин — 5 июля. Разошлись и мнения историков. Большинство и сейчас придерживаются официальной даты; Бильбасов знал о перечисленных выше версиях, но не счёл возможным им поверить. Недавно обнаруженные документы ропшинского караула из библиотеки Зимнего дворца подтверждают, что к 5 июля Пётр был уже мёртв: для облачения тела понадобилось срочно и тайно доставить из Ораниенбаума его голштинский мундир.[1828] К этому можно добавить, что ещё в XIX в. управляющий архивом Сената П. И. Баранов определённо утверждал, что император «скончался не 6, но 4 июля 1762 г.».[1829]

Что же касается организации «прежестокой колики», якобы послужившей причиной смерти Петра III, то, как бы ни хотелось иным авторам видеть в происшествии «пьяную нежданную драку» с последующим раскаянием, поверить в это трудно. Однако и сейчас мы можем только гадать, последовала ли гибель монарха с молчаливого согласия Екатерины или явилась результатом действий «вельможной партии» в лице Н. И. Панина, К. Г. Разумовского и их ставленника Г. Н. Теплова, желавших обезопасить себя и связать руки императрице.[1830]

Приходится согласиться с мнением прусского посла Гольца, 10 августа доложившего в Берлин: «Невозможно найти подтверждение тому, что она (Екатерина. — И.К.) лично отдала приказ об убийстве»; но считавшего, что эта смерть слишком выгодна тем, «кто управляет государством сегодня». Это были не столько Орловы, сколько Н. И. Панин. Теперь, помимо исполнения обязанностей воспитателя наследника, он заседал в Сенате, приступил к делам внешнеполитическим и стал кем-то вроде шефа службы безопасности: именно Панин отправлял в Ропшу Петра, ведал охраной другого царственного узника — Ивана Антоновича — и возглавлял целый ряд следственных комиссий по делам, о которых ещё пойдет речь.

Своевременно появился манифест от 6 июля, предварявший сообщение о смерти императора. Составители документа собрали все претензии в адрес свергнутого государя: «расточение» казны, «потрясение» православия, «ниспровержение» порядка, «пренебрежение» законами, приведение страны «в совершенное порабощение» и даже лживые обвинения в «принятии иноверного закона» и намерении «истребить» жену и сына-наследника.

В отличие от незамысловатого манифеста Елизаветы о возведении её на престол по просьбе «лейб-гвардии нашей полков», авторы этого текста устранили саму возможность получения престола по чьей-то воле, провозгласив, что Екатерине сам Бог «определил престол отечества Российского восприять»; она отдала «себя или на жертву за любезное отечество, которое от нас по себе заслужило, или на избавление его от мятежа и крайнего кровопролития». В ответ народ и «чины духовные, военные и гражданские» (а не только гвардия) якобы изъявили «желание вообще к верноподданству» и принесли присягу. Далее публиковались текст «добровольного» отречения «бывшего государя» и обещание «быть достойны любви нашего народа, для которого (но не по воле которого. — И.К.) признаваем себя быть возведёнными на престол».[1831]

Так завершилась самая долгая и самая массовая дворцовая «революция» XVIII в., представлявшая собой новый этап в развитии российского «переворотства». Впервые был создан настоящий заговор с достаточно высоким уровнем конспирации, превратившийся за несколько недель в серьёзное предприятие; дискредитировавшие императора слухи и толки распространялись заранее; основная масса «солдатства» была соответствующим образом настроена, но непосредственно в подготовке выступления не участвовала. Необычной была и тактика: организаторы заговора обеспечили присоединение к мятежу один за другим всех гвардейских полков, чем парализовали верных присяге офицеров. Однако последствия переворота ещё несколько лет продолжали беспокоить правящие круги империи.


Загрузка...