Глава 7. 1740–1741 гг.: «Незаконное правление»

Время превращений и переворотов.

Фридрих II

«Безмятежный переход престола»

В июле 1739 г. императрица наконец выдала замуж свою племянницу Анну Леопольдовну за брауншвейгского принца Антона-Ульриха. Перспектива стать снохой Бирона заставила Анну-младшую согласиться на этот брак, хотя супруги явно не подходили друг другу. Принцесса жаловалась А. П. Волынскому: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала», — пояснив, что жених «весьма тих и в поступках несмел». Опытный царедворец разъяснял молодой женщине всю пользу ситуации, когда муж «будет ей в советах и в прочем послушен».[1204] Грозная Анна Иоанновна добилась своего: 12 августа 1740 г. она восприняла от купели долгожданного наследника, названного по прадеду Иваном.[1205]

Но будущий император должен был ещё вырасти; иначе в случае смерти Анны Иоанновны неизбежно вставал вопрос о регентстве. Устранение Волынского означало лишь начало нового витка борьбы за власть при императрице, здоровье которой пошатнулось: у неё усилилась подагра и началось кровохарканье. Спустя несколько дней после рождения «принца» вакантное место кабинет-министра было занято будущим канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым. Очередной взлёт его карьеры был обусловлен желанием курляндского герцога найти достойного и вместе с тем послушного оппонента Остерману. После замужества Анны Леопольдовны и появления наследника фаворит, по оценке саксонских дипломатов, стал так задумчив, что никто не смел к нему подойти.[1206]

Вокруг больной императрицы закручивались интриги большой европейской политики. Умерший в мае 1740 г. прусский король Фридрих-Вильгельм оставил сыну исправный государственный механизм и 76-тысячную армию, что в сочетании с амбициями молодого Фридриха II предвещало изменения в европейском «концерте». Наметилось сближение Пруссии и Франции, чьи правительства ожидали смерти императора Карла VI и готовились предъявить территориальные претензии на австрийское «наследство». Накануне крупного международного конфликта позиция России имела принципиальное значение, и на неё нужно было повлиять.

Первым в Петербург прибыл французский посол Иоахим Жак Тротти маркиз де ла Шетарди, чьей задачей было ослабить австрийское влияние при русском дворе. Данные маркизу инструкции предусматривали даже устранение «иноземного правительства» России, в связи с чем ему рекомендовалось использовать недовольство старинных русских фамилий.[1207] В мае 1740 г. приехал английский посол Эдвард Финч, получивший указания информировать Лондон «об интригах и партиях, которые могут возникнуть при русском дворе».[1208] За ними же следили австрийский, шведский и прусский дипломаты. Франция стремилась сделать Пруссию союзницей в будущем конфликте с Габсбургами и подталкивала Швецию к войне с Россией: о воинственных настроениях в Стокгольме русский посол М. П. Бестужев-Рюмин докладывал уже с начала 1739 г.

В воскресенье 5 октября 1740 г. за обедом императрице стало дурно. Приглашённые во дворец министры А. М. Черкасский и А. П. Бестужев-Рюмин после разговора с Бироном отправились к Остерману; «душа» Кабинета порекомендовал прежде всего издать распоряжение о наследнике престола. В тот же день манифест о наследнике — «великом князе Иоанне Антоновиче» — был написан секретарём Кабинета Андреем Яковлевым под диктовку Остермана.[1209] Но от обсуждения вопроса о правителе-регенте министр уклонился, предпочитая регентский совет. Эта идея не понравилась Бирону. «Какой тут совет! — заявил он вернувшемуся от Остермана Р. Лёвенвольде. — Сколько голов, сколько разных мыслей будет».[1210]

«В манере герцога, — писал саксонский дипломат, — было так управлять делами, которых он более всего желал, что их ему в конце концов преподносили, и казалось, что всё происходит само по себе». Сам бывший правитель в составленной уже в ссылке записке «Об обстоятельствах, приготовивших опалу Э.-И. Бирона, герцога Курляндского» утверждал, что стал регентом только по просьбам окружавших его лиц.[1211] 5 октября Миних, Черкасский, Бестужев-Рюмин, Ушаков, А. Б. Куракин, И. Ю. Трубецкой, Н. Ф. Головин, Р. Лёвенвольде его «нашли способнейшим» к управлению Россией и наиболее «приятным народу». К большинству примкнул и Остерман, которого чуть ли не на носилках доставили во дворец. Вечером того же дня (по донесению Финча) или на следующий день состоялось обращение за санкцией к Анне, ответа на которое не последовало.

Участники событий, в свою очередь, давали показания после ареста в 1741 г. и запечатлели события последних дней царствования Анны в мемуарах. При этом они охотно уступали честь «выдвижения» Бирона друг другу.[1212] Первый историк «эпохи дворцовых переворотов» А.-Ф. Бюшинг поведал, как фельдмаршал Миних убеждал его, что именно Остерман и Черкасский «сделали» Бирона регентом; в то же время сам учёный располагал сведениями, что именно Миних «ночи в одном покое с герцогом Курляндским проводил». Сын фельдмаршала на первое место выдвигал Черкасского и Бестужева-Рюмина; сам же Миних-сын, как выяснило следствие по делу Бирона, исправно докладывал фавориту, что говорят о нём при дворе, да и сам герцог «за шпиона его почитал».[1213] Алексей Бестужев-Рюмин в те дни считал решающим в деле утверждения регентства своё участие, о чём рассказал секретарю саксонского посольства Пецольду. На следствии после ареста он поначалу указывал, что именно Миних был «первый предводитель к регентству» Бирона, но в конце концов признал, что сам выдвигал Бирона в регенты и вечером 5 октября писал «духовную» Анны Иоанновны с распоряжением о регентстве.[1214]

Стремительное развитие ситуации спутало карты сторонников брауншвейгской четы, которые сами делились на приверженцев Анны Леопольдовны и принца Антона.[1215] Возможно, такой поворот был неожиданным и для самой императрицы, и для других лиц, единодушие которых в столь важном вопросе едва ли было искренним. Но открыто выразить несогласие решились немногие. Пецольд сообщал, что высшие сановники надавили на Остермана, уклонившегося было от поддержки соперника. Зато принцесса Анна проявила характер и отказалась поддержать прошение о назначении Бирона регентом, поскольку, по данным английского посла, сама рассчитывала получить власть.[1216]

6 октября (или, скорее, вечером 5-го) Анна Иоанновна подписала манифест о наследнике. Началось приведение подданных к присяге; в честь «благоверного государя, великого князя Иоанна» был отслужен торжественный молебен в Петропавловском соборе. Но составленное Бестужевым-Рюминым (согласно его показаниям на следствии) «Определение» о регентстве с датой «6 октября» императрица не подписала и оставила у себя.[1217]

Потерпев неудачу, Бестужев принялся за составление «челобитной» о назначении Бирона регентом, которую должны были подписать виднейшие сановники; писал её Андрей Яковлев, а помогал сочинять генерал-прокурор Никита Трубецкой. Одновременно Бестужев организовал ещё одну «декларацию» в пользу герцога для подписания более широким кругом придворных, включая офицеров гвардии «до капитан-поручиков».[1218]

Чтобы избежать проявлений протеста, кабинет-министр установил очередь, «впущая в министерскую человека только по два и по три и по пять, а не всех вдруг», хотя на следствии показывал, что желающие толпились, и их «такое число входило, сколко в министерскую вместитца». Миних-младший упоминал о полусотне подписавшихся «понуждением»; по данным саксонского посла, «декларация» собрала 197 подписей.[1219] Таким образом, помощники герцога подготовили обоснование провозглашения его регентом даже в том случае, если бы умиравшая Анна отказалась это сделать. В результате Бирон мог утверждать, что без всякого его участия почти 200 человек «добровольно» выдвинули его персону на высший государственный пост в империи, о чём сам он якобы узнал только через сутки.

Применялись и другие, проверенные во время прежних «дворских бурь» меры. Принцессу Анну старались не оставлять наедине с императрицей; а Антон-Ульрих был допущен к ней лишь однажды, 8 октября. Не всегда пускали к умиравшей и Елизавету — это обстоятельство на следствии будет поставлено в вину Бирону.[1220]

По всей вероятности, ситуация была для Бирона отнюдь не беспроигрышной. «Согласие» Анны Леопольдовны на регентство, даже если оно и имело место, стоило немного, а отправить мать императора в застенок или в ссылку было невозможно. Безуспешными остались и робкие попытки её мужа изменить ситуацию: Антон-Ульрих то посылал своего адъютанта разведать о происходившей в Кабинете подписке, то отправлялся за советом к Остерману. Опытный царедворец намекнул своему протеже, что действовать можно только в случае, если у принца есть «партия»; иначе разумнее присоединиться к большинству.[1221]

Но, видимо, перед Бироном были и более серьёзные препятствия, чем брауншвейгско-мекленбургская чета. В донесениях Шетарди, Мардефельда и австрийского резидента Н. Гохгольцера от 14 октября, а затем и шведского посла Э. Нолькена опять появились сообщения об образовании, казалось, уже отвергнутого регентского совета из 12 человек, в котором принцессе Анне должно принадлежать два голоса.[1222] Шетарди отметил переговоры Бирона с Финчем 15 октября, а шведский посол доложил, что их целью является помещение состояния герцога в английские банки.

Правда, в опубликованных депешах Финча о подобном визите не сообщается — точнее, вообще нет сведений о событиях, происходивших между 11 и 15 октября в придворных сферах. Мардефельд же передал в Берлин, что Бирона не ввели в состав регентского совета и его слуги уже начали прятать имущество.[1223] Эти сообщения имели под собой основания. После свержения Бирона оказалось, что он успел часть своих движимых ценностей отправить в курляндские «маетности», где их пришлось разыскивать специально посланным лицам.[1224] Таким образом, возникшая в 1727 г. идея регентского совета при малолетнем императоре как будто проявилась вновь. Но, в отличие от междуцарствий 1725 и 1730 гг., теперь уже ни у кого не возникло мысли о контроле над верховной властью со стороны Сената или каких-либо выборных органов, а «народное» волеизъявление жёстко контролировалось.

Попытки изменить ход событий не удались. Как сообщали Шетарди и Нолькен, в среду 15 октября Бирон использовал последнее средство — бросился в ноги к Анне; умиравшая императрица не смогла отказать единственному близкому ей человеку. Позднее герцог признавал, что был извещён врачами о неминуемой смерти своей подруги и желал любой ценой получить её санкцию на регентскую власть.[1225] В тот же день или (по имевшейся в руках следователей в 1741 г. собственноручной записке Бестужева) на следующее утро «определение» о регентстве было подписано.[1226]

Объявленный после смерти Анны документ был датирован 6 октября. Дата не соответствовала действительности и дала основание заподозрить фальсификацию, о чём сразу же заговорили иностранные дипломаты.[1227] Прямого подлога, очевидно, не было, хотя подлинного рукописного текста распоряжения о регентстве у нас нет. Но вокруг умиравшей императрицы, как и вокруг её предшественников в 1725 и 1727 гг., была сплетена столь густая сеть интриг, что даже если бы она отказалась исполнить волю фаворита или физически уже не могла подписать документ, это едва ли изменило бы ход событий.

17 октября 1740 г. Анна Иоанновна скончалась между 21 и 22 часами (согласно мемуарам Миниха-младшего и донесениям Финча и Шетарди) в полном сознании и даже успела ободрить своего избранника: «Небось!» В нужный момент выдвинулся генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Сохранился автограф его распоряжений Сенату: задержать почту, учредить заставы на выезде из столицы; гвардейские полки вызвать к восьми часам утра к «летнему дому», где скончалась императрица. Часом позже туда же надлежало явиться сенаторам, синодским членам и особам первых шести рангов. Не забыл генерал-прокурор распорядиться и о новом чине «регента» для Бирона.[1228]

Так же быстро действовал и Остерман. В «мнении» Сенату он предлагал немедленно отправить «циркулярные рескрипты» русским послам за границей и закрыть все дороги, чтобы опередить известия дипломатов из Петербурга. Самого же Бирона он просил подписать рескрипты, отправляемые в Турцию и Швецию, и направить личные письма султану и визирю, подчеркнув в них «твёрдость и непоколебимость» внешней политики империи.[1229] «Старших капитанов» гвардейских полков во дворец потребовали уже 16 октября[1230] — то ли для увеличения количества подписей под бестужевской «декларацией», то ли для большей уверенности в их поведении.

Бирон позднее писал, что был безутешен и весь день 18 октября даже не выходил из своих покоев; однако мемуары Миниха-младшего запечатлели его стремление держать ситуацию под контролем: «Как скоро императрица скончалась, то, по обыкновению, открыли двери у той комнаты, где она лежала, и все, сколько ни находилось при дворе, в оную впущены. Тут виден и слышен был токмо вопль и стенание. Принцесса Анна сидела в углу и обливалась слезами. Герцог Курляндский громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внесть декларацию касательно его регентства и прочитать пред всеми вслух. Почему, когда генерал-прокурор князь Трубецкой с означенною декларациею подступил к ближайшей на столе стоявшей свече и все присутствующие за ним туда обратились, то герцог, увидя, что принц Брауншвейгский за стулом своей супруги стоял, там и остался, спросил его неукоснительно: не желает ли и он послушать последней воли императрицы? Принц, ни слова не вещав, пошёл, где куча бояр стояла, и с спокойным духом слушал собственный свой, или паче супруги своей, приговор».[1231]

Извлечённый из ларца с драгоценностями документ гласил:

«Мы, по всемилостивейшему нашему матернему милосердию к империи нашей и ко всем нашим верным подданным, во время малолетства упомянутого внука нашего великого князя Иоанна, а имянно до возраста его семнатцати лет по данной нам от всещедрого Бога самодержавной императорской власти определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигалского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренния, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательства вступил и заключил и оные имеют быть в своей силе как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать».[1232]

Таким образом, обер-камергер двора и владетельный герцог Бирон получал «полную мочь и власть» российского самодержца. До 17 лет император считался несовершеннолетним, а его отец и мать в качестве обладающих властными полномочиями лиц не фигурировали. Им отводилась почётная роль производителей «законных из того же супружества рождённых принцев», которые могли бы занять престол в случае смерти императора; на потомство женского пола эти права не распространялись. К тому же речь шла только о детях-наследниках, «из того же супружества раждаемых», что исключало для Анны Леопольдовны в случае смерти сына-императора возможность избавиться от нелюбимого супруга.

Кроме того, завещание предусматривало и возможность устранения брауншвейгской четы от престола:

«…или предвидится иногда о ненадёжном наследстве, тогда должен он регент для предостережения постоянного благополучия Российской империи заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом и генералами фельдмаршалами и прочим генералитетом о установлеиии наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить, и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по нашей самодержавной императорской власти от нас самих избран был».

Такая формулировка давала регенту полномочия ещё при жизни младенца-императора и его родителей начать процедуру выборов нового наследника, для чего он имел право «вольно… о всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретёт», что давало ему широкие прерогативы в отношении Сената и генералитета. «Устав» предусматривал и возможность отказа регента от правления; в таком случае он «с согласия» Кабинета и Сената устанавливал новое правительство и отбывал в Курляндию.[1233]

Вслед за поздравлениями и присягой Бирон принял поднесённый ему титул «его высочество регент Российской империи Иоганн герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Однако позднейшие допросы секретаря Кабинета Андрея Яковлева сохранили неосторожные слова генерал-прокурора Трубецкого, сказанные им перед смертью Анны Иоанновны: «Хотя-де герцога Курляндского регентом и обирают, токмо-де скоро её императорское величество скончается, и мы-де оное переделаем», — которые хитрый Остерман тут же приказал Яковлеву записать.[1234] Другие выражали своё мнение более открыто. Маркиз де ла Шетарди в донесении от 21 октября отмечал недовольство сторонников отстранённых от власти родителей императора. Шведский посол Нолькен тогда же сообщал о нежелании офицеров гвардии подписывать «декларацию» о назначении Бирона и даже о якобы имевшем место отказе новгородского архиепископа от присяги.[1235] Мардефельд передавал слухи о намерении не названных по имени вельмож «ввести республиканское правление».[1236]

«Безмятежный переход престола» мог удивлять английского и других послов, однако скрывал за кулисами очередную «переворотную» ситуацию. Даже при определённом заранее наследнике власть в ответственный момент демонстрировала неустойчивость и зависимость от сиюминутного расклада политических сил. Если бы в момент смерти императрицы принцесса Анна с сыном-императором на руках при поддержке кого-то из вельмож и высших офицеров гвардии потребовала признать её право на власть, то герцогу было бы нечего возразить. Но тогда его сторонники действовали активно, а Анна-младшая в борьбу не вступила, да и «партии» у неё как будто не было. Однако логика придворных «конъектур» скоро подтолкнула её к действию.


Три недели регентства

Передача власти произошла спокойно. Приказы по гвардейским полкам назначили сбор у дворца на утро 18 октября; очевидно, раньше присутствие солдат, помимо обычных караулов, не требовалось.[1237] В столице полицейские чины развешивали в людных местах — на рынках, у церквей, у почтового двора — свежеотпечатанные манифесты о начале нового царствования и «чрез барабан» объявляли обывателям о принесении присяги. Синод распорядился о новой форме «возношения» первых лиц государства, среди которых занял место (после «государыни цесаревны» Елизаветы) «его высочество регент Российской империи».

За три недели Бирон успел «апробовать» ровно 100 указов.[1238] Один из первых манифестов предписывал всем должностным лицам «во управлении всяких государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от благоверного и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого… с чистой совестью, сердцем и радением» — новая власть стремилась объявить себя преемницей дел Петра и стремилась (по крайней мере, декларировала намерение) утвердить в сознании российских чиновников приоритет закона.[1239] Со ссылкой на петровский указ о роскоши 1717 г. предписывалось «отныне вновь богатых с золотом и серебром платьев… дороже 4 рублёв аршин никому себе не делать» и донашивать их до 1744 г., за исключением «императорской фамилии и его высочества герцога регента».[1240]

«Милостивые» указы сулили податным сословиям сбавку размера подушной подати на 17 копеек за текущий год, преступникам (кроме осуждённых по «первым двум пунктам») — амнистию. Заступавшим на посты часовым во всех полках было разрешено носить шубы, дезертирам предоставлена отсрочка для добровольной явки, нерусское население Поволжья (татары, чуваши и мордва) избавлялось от уплаты накопившихся недоимок.

А. П. Бестужев-Рюмин получил дом казнённого Волынского и 50 тысяч рублей,[1241] Антон-Ульрих пожалован титулом «высочество». Брауншвейгскому семейству была назначена ежегодная сумма в 200 тысяч рублей, а ничем не проявившей себя в октябрьские дни цесаревне Елизавете — 50 тысяч[1242] Регент демонстративно отказался от предложенного ему содержания в 600 тысяч рублей, что впоследствии не избавило его от обвинения в неограниченном распоряжении казной.

Другие распоряжения Бирона огласке не предавались, но шведский посол, а вслед за ним и другие дипломаты стали сообщать своим дворам о начавшихся в столице арестах. По доносам были арестованы поручики Преображенского полка Пётр Ханыков и Михаил Аргамаков и сержант Иван Алфимов, вслед за ними — другие офицеры и чиновники.

С. М. Соловьёв видел причину гвардейского недовольства в патриотическом возмущении хозяйничаньем иноземца: «Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника? Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя».[1243] Однако допросы арестованных показывают, что национальность и нравственность Бирона мало интересовали гвардейцев. Не только офицеров, но и рядовых солдат возмущало прежде всего то, что «напрасно мимо государева отца и матери (таких же иноземцев. — И.К.) регенту государство отдали». Однако сами они ещё не решались на какие-либо действия: только «бранят нас, офицеров, также и унтер-офицеров, для чего не зачинают, что если им, солдатам, зачать нельзя…»

Офицеры же в 1740 г. уже осознали открывавшиеся возможности. «Старейший» в первом гвардейском полку поручик и участник событий 1725–1727 гг. и 1730 г. Пётр Ханыков 20 октября заявил сержанту Ивану Алфимову: «Что-де мы зделали, что государева отца и мать оставили, они-де, надеясь на нас плачютца, а отдали-де всё государство какому человеку-регенту, что-де он за человек?»[1244] Поручик будто уже был уверен в поддержке такого предприятия солдатами: «А я б де гренадерам только сказал, то б де все за мною пошли о том спорить, что-де они меня любят, и офицеры б, побоявшись того, все б стали солдатскую сторону держать».

Подобные мысли — «не прискорбно ли будет» объявленное регентство принцессе Анне и её мужу — приходили и в головы других офицеров. В 1740 г. поручики гвардии, кажется, уже были убеждены в своём праве «отдать государство» и в необходимости поменять его первых лиц — «регента и сторонников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкого».[1245] Но для выступления против законной власти офицеры всё же нуждались в авторитетном лидере, а его пока не было. Отставной подполковник Любим Пустошкин и капитан Василий Аристов обращались к тайному советнику Михаилу Головкину и к главе Кабинета министров князю Алексею Черкасскому. Офицер-семёновец Иван Путятин и его друзья надеялись на своего начальника-принца. Но отец императора и подполковник Семёновского полка Антон-Ульрих оказался неспособным ни на закулисную интригу, ни на смелое предприятие. В решающие дни накануне смерти Анны он осмелился только просить совета у брауншвейгского посланника Кейзерлинга и даже не отважился на встречу с офицерами собственного полка. Другие оказались ещё трусливее: Головкин уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешён и еду в чужие краи». Черкасский же лично донёс на своих посетителей.[1246]

Попали в застенок не только гвардейцы, но и штатские, в числе коих был секретарь Кабинета Андрей Яковлев. Этот чиновник не только утверждал брауншвейгскую семью в мысли о подложности «Устава» о регентстве, но и пытался зондировать общественное мнение на предмет возможного переворота и, «надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества».[1247]

В следственном деле перечислено 26 фамилий офицеров и чиновников, против некоторых сделаны отметки: «Пытан. Было 16 ударов». Для надзора же за самим А. И. Ушаковым (в застенок попал его адъютант И. Власьев) герцог распорядился дела «о непристойном и злодейственном рассуждении и толковании о нынешнем государственном правлении… исследовать и разыскивать обще с ним, генералом, генерал-прокурору и кавалеру князю Трубецкому».[1248]

23 октября Бирон потребовал объяснений у брауншвейгского принца: по показаниям арестованных, Антон-Ульрих сомневался в подлинности завещания; якобы мечтал о дворцовом перевороте и хотел «арестовать всех министров». Призванный в собрание чинов первых двух классов (согласно Бирону) или в более широкий круг — до генерал-майоров (по Финчу), принц признался, что якобы «замышлял восстание», и «добровольно» согласился оставить посты подполковника Семёновского полка и полковника Брауншвейгского кирасирского полка. Регент потребовал у присутствовавших публичного подтверждения подлинности «Устава» о регентстве и, в свою очередь, пригрозил отставкой в случае признания собранием герцога Антона более способным, чем он. Полномочия регента были признаны законными, и он — по просьбе присутствовавших — согласился остаться на посту.[1249]

Регент не ограничился формальным подтверждением своих прав. 25 октября Шетарди сообщал в Париж, что «гвардия не пользуется доверием» и для охраны порядка в Петербург введены два армейских батальона и 200 драгун (Мардефельд упоминал о шести батальонах).[1250] Эти сообщения не вполне понятны: в столице и окрестностях и так были расквартированы четыре полка (Невский, Копорский, Санкт-Петербургский и Ямбургский), а в приказах по гарнизонной канцелярии нет распоряжений о вводе в город дополнительных частей. Возможно, речь шла об усилении патрулей на улицах.

Гвардейцы полагали, что регент собирался «немцев набрать и нас из полку вытеснить». Попытки преобразовать гвардию были поставлены в вину Бирону после его ареста; на следствии он признал, что собирался «разбавить» неблагонадёжные полки новобранцами-рекрутами, а дворян перевести офицерами в армию.[1251] Но если правитель и замышлял подобные шаги, то не успел осуществить: имеющаяся в РГВИА документация гвардейских частей не содержит информации о каких-либо его действиях в отношении гвардии. Однако даже слухи о таких намерениях вызывали ропот в полках, и самому фельдмаршалу Миниху пришлось успокаивать гвардейцев.[1252]

Одновременно продолжалось и начатое Тайной канцелярией следствие. 26 октября за подписями членов Кабинета был послан указ московскому главнокомандующему С. А. Салтыкову выяснить, что «между народом» говорят о политике, и выявить тех, кто «из глупости» или по злому умыслу позволяет «неприличные рассуждения» о престолонаследии; их надлежало арестовывать «без малейшего разглашения».[1253] Однако оппозиция регенту не вышла за рамки разговоров; начинать же новое царствование с репрессий было неловко. К 31 октября допросы были прекращены; некоторых подследственных (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) просто выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Графа М. Г. Головкина, к которому обращались арестованные офицеры, вообще избавили от допросов.[1254]

Выяснилось, что среди недовольных были и сторонники Елизаветы. Но принцесса вела себя примерно, и эти дела закончились безобидно: сожалевшего, что дочь Петра I от наследства «оставлена», капрала А. Хлопова отпустили без наказания, а отказавшегося присягать счётчика М. Толстого сослали в Оренбург (при Анне за подобное могли и казнить). Не подтвердился и донос преображенского сержанта Д. Барановского, что якобы во дворце Елизаветы «состоялся указ под смертною казнью, чтоб нихто дому её высочества всякого звания люди к состоявшимся первой и второй присягам не ходили» и оттуда же были посланы «в Цесарию два курьера». Следствие выяснило, что такие слухи распространялись в среде придворной челяди и являлись «непристойными враками».[1255]

Бирон (в записке, адресованной уже императрице Елизавете) сообщал, что Миних докладывал ему о подозрительных сношениях людей двора цесаревны с французским послом и советовал упрятать её в монастырь. В достоверности этого свидетельства герцога о своем «друге» можно и усомниться; но вот к Елизавете он относился вполне доброжелательно и даже заплатил её долги.[1256]

Не исключено, что «милости» Бирона к дочери Петра I объяснялись не только её лояльностью, но и планами самого регента. «Герцог Курляндский (давно уже желавший возвести на престол своё потомство) намеревался обвенчать царевну Елизавету со своим старшим сыном и выдать свою дочь за герцога Голштейнского», — писал в воспоминаниях Манштейн. Шетарди стало известно: герцог через духовника предлагал Елизавете выйти замуж за его сына Петра, а дочь Гедвигу планировал выдать за племянника Елизаветы, принца Карла-Петра-Ульриха. Впоследствии сам Бирон из ссылки напоминал уже императрице Елизавете, как в её бытность цесаревной его допрашивали о ночных беседах с ней и о якобы имевших место планах возведения на престол голштинского принца, что он, естественно, с негодованием отвергал.[1257]

Зато по отношению к родителям императора регент не стеснялся в выражениях. Манштейн и Пецольд сообщали: герцог грозил Анне, что отошлёт ее с мужем в Германию, а из Голштинии выпишет представителя другой линии династии. На следствии он это подтвердил, хотя и оправдывался тем, что не допустил высылки Анны в «Мекленбургию», а о голштинском принце говорил исключительно из «осторожности».[1258] По этой же причине Бирон арестовал адъютантов принца Антона и выслал за границу его камер-юнкера. Муж правительницы на некоторое время был посажен под домашний арест, но затем, по донесениям прусского и шведского послов, примирился с регентом.[1259] Реестр именных указов Соляной конторе отчасти объясняет причину покладистости Антона-Ульриха: регент оплатил его долги придворному «обер-комиссару» Липману и купцу Ферману в сумме 39 218 рублей.[1260]

Регент «укрепил» Тайную канцелярию генерал-прокурором, а затем назначил «главным по полиции» князя Я. П. Шаховского, обещав ему поддержку и даже право входить без доклада.[1261] Сенатором стал В. И. Стрешнёв (родственник Остермана), а И. И. Бахметев был назначен обер-прокурором.[1262] Произошло ещё несколько перестановок: бригадир Я. И. Кропоткин стал начальником Судного приказа; в Юстиц- и Камер-коллегии были поставлены новые вице-президенты — соответственно, М. Т. Раевский и Г. М. Кисловский. По докладу генерал-прокурора были определены к местам сразу 35 прокуроров. На уровне провинциальной администрации новый правитель успел только сменить архангельского вице-губернатора А. А. Оболенского (его отправили в Смоленск) на П. К. Пушкина; бригадир П. Аксаков стал вице-губернатором в Уфе[1263] (см. Приложение, таблицы 1 и 2).

Бирон занимал должность регента слишком недолго, чтобы делать выводы о целенаправленном характере таких назначений. Но, похоже, к началу ноября он почувствовал себя увереннее и стал больше внимания уделять текущим делам. В своих апартаментах он устраивал совещания с сенаторами; 6 ноября вместе с А. М. Черкасским и А. П. Бестужевым-Рюминым явился в Сенат, где «изволил слушать доклады» и накладывать на них резолюции по-русски: «Иоганн регент и герцог».[1264] Побывал он и в Адмиралтействе на закладке нового корабля.[1265] Регулярно посещал герцог заседания Кабинета, происходившие в доме больного — реально страдавшего от приступов подагры — или предчувствовавшего очередные потрясения Остермана. Финч докладывал 8 ноября, что правитель потребовал отчёты о состоянии армии и доходах государства.[1266] Бирон был настолько уверен в любви подданных, что позволил себе заявить, что «спокойно может ложиться спать среди бурлаков»,[1267] и назначил очередной рекрутский набор в 30 тысяч человек, а также приказал поднять цену на водку в столице на 10 копеек за ведро ради быстрейшего строительства «каменных кабаков».

Знал ли герцог, кто такие бурлаки, неизвестно; но его уверенность в прочности своего положения разделялась близким к нему английским послом. «Все здешние офицеры и полки гвардии за него, а также большая часть армии. Губернаторы большинства провинций его креатуры и вполне ему преданы», — докладывал Финч в Лондон 1 ноября 1740 г. Об уверенности Бирона в верности ему гвардейских частей писал и Миних: «Под моим началом находился майор Альбрехт, его ставленник и шпион; Семёновский полк был под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону; Измайловским полком командовал Густав Бирон, брат герцога, а Конногвардейским — его сын принц Пётр, а так как он был слишком молод, то Ливен, курляндец».[1268] Трёх гвардейских майоров (И. Гампфа, П. Черкасского и Н. Стрешнёва) произвели в генерал-майоры.

Однако не столь близкие к регенту Мардефельд, Нолькен, Шетарди и секретарь австрийского посольства Гохгольцер выражали сомнение в способностях Бирона удержать власть.[1269] Прусский посол прямо предсказал, что герцога низвергнут те же, кто привёл его к власти, а его король накануне открытия военных действий против Австрии ожидал в России «движений» в пользу Елизаветы или брауншвейгской четы.[1270]

Русский посол в Париже Антиох Кантемир просил своего петербургского корреспондента передать Бирону поздравления, но только «если духовная покойной государыни останется во всей своей силе, иначе же немедленно сжечь» — и оказался прав: письмо добралось в Россию уже после свержения регента.[1271] Опоздал и прогноз французского министра иностранных дел Амело, считавшего, что главную опасность для Бирона представляет его правая рука Миних.[1272]

Крайне честолюбивый фельдмаршал рассчитывал на одно из первых мест в государстве; но ни новых постов, ни ожидаемого звания генералиссимуса не получил. Более того, уже 30 октября Нолькен сообщил, что после ссоры Бирона с Минихом по поводу оказания последнему почестей со стороны гвардейских караулов фельдмаршал стал появляться при дворе Елизаветы.[1273] Если допустить, что эти контакты были неслучайны, то не исключено, что предусмотрительный фельдмаршал считал возможным использовать имя цесаревны в предстоявшей акции. На следствии в 1741–1742 гг. всплыл и тот факт, что он якобы призывал караульных гвардейцев действовать в защиту прав Елизаветы.[1274] Но в итоге Миних всё же предпочёл выступить от имени матери императора.

Постаравшиеся узнать подробности нового переворота дипломаты (Финч и Пецольд) установили, что 7 или утром 8 ноября 1740 г. Миних имел беседу с Анной Леопольдовной и после её жалоб на поведение регента обещал свою помощь. Сам фельдмаршал указывал в мемуарах, что некие «благонамеренные лица» убедили Анну, что «для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство», после чего она и поручила ему арестовать герцога. Старый солдат честно исполнил приказ матери императора. Миних приводил в воспоминаниях как аргумент в пользу переворота якобы предусмотренное завещанием Анны Иоанновны право регента «испытать» императора по достижении им 17 лет и «вынести суждение о том, в состоянии ли он управлять государством», что не соответствовало действительности — такого пункта в «завещании» не было.[1275]

Однако близкие к Миниху мемуаристы (его сын и адъютант Манштейн) указывают, что фельдмаршал сам предложил арестовать герцога. Эрнст Миних отметил, что днём 8 ноября его отец поехал к принцессе, «представил ей, какой опасности не только все верные служители императорских родителей, но также и сама она подвержена в случае, если герцог Курляндский далее в регентстве останется, и вызвался, чтобы ей только угодить, предать герцога арестантом в её руки, но дабы офицерам и солдатам, которых он к тому употребить намерен, придать больше бодрости, просил он благоволения присутствовать ей при том персонально».

Возглавить переворот лично Анна не решилась, да и нужды в этом не было. Однако санкция матери императора была необходима для осуществления предприятия по свержению законного правителя. Стороны, по свидетельству Миниха-сына, договорились, «чтоб отец мой в наступающую ночь приехал опять к принцессе, взял от неё с караула потребную команду и регента арестовал. После чего отец мой, присоветовав ей никому, и даже её супругу, ни слова о том не говорить, откланялся и поехал прямо к герцогу почтение своё отдать и, что того страннее, в тот же самый день у него обедал».[1276]

Между десятью и одиннадцатью часами вечера 8 ноября[1277] фельдмаршал со своим адъютантом отправился в Зимний дворец; Анна Леопольдовна вышла к фельдмаршалу и караульным офицерам, допустила их к руке, поручила исполнять все распоряжения Миниха в отношении регента и объявила, что «их верность без награждения оставлена не будет». После этого напутствия фельдмаршал с 30 (по Миниху-младшему) или с 80 (по мемуарам Манштейна) солдатами отправился к Летнему дворцу — резиденции Бирона.

Первое подробное описание «техники» дворцового переворота сделал один из главных участников события — боевой офицер Манштейн: «Шагах в 200 от этого дома отряд остановился; фельдмаршал послал Манштейна к офицерам, стоявшим на карауле у регента, чтобы объявить им намерения принцессы Анны; они были так же сговорчивы, как и прочие, и предложили даже помочь арестовать герцога, если в них окажется нужда. Тогда фельдмаршал приказал тому же подполковнику Манштейну стать с одним офицером во главе отряда в 20 человек, войти во дворец, арестовать герцога и в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады».

Бравый подполковник со своим отрядом без шума вошёл во дворец; часовые пропустили его — адъютант фельдмаршала мог быть послан к герцогу по важному делу. Манштейн не знал, где именно находится спальня герцога, но двинулся вперёд, пока не очутился перед закрытой дверью. Вломившись в покои регента, «он нашёл большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери. Манштейн, подойдя к кровати, отдёрнул занавеси и сказал, что имеет дело до регента; тогда оба они внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею; но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатскою шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец…»[1278]

Затем тот же Манштейн арестовал младшего брата регента, подполковника Измайловского полка Густава Бирона. Столь же легко был схвачен и другой приближённый герцога — А. П. Бестужев-Рюмин. Главные события бескровного переворота, по данным Финча (со слов самого Миниха), произошли между тремя и четырьмя часами ночи. Расчёт Миниха оказался верен: на караулах в Зимнем и Летнем дворцах стояли солдаты и офицеры его Преображенского полка, и далее откладывать акцию было нельзя, поскольку 9 ноября на караулы должны были заступить семёновцы.[1279]

К пяти утра всё было кончено, и Преображенский полк получил указание собраться у «зимнего дома», куда уже съезжались чиновники, и среди них — выздоровевший Остерман. Высшие чины империи, ещё недавно чествовавшие Бирона, «утрудили» принцессу просьбой принять правление с титулом «великой княгини Российской». Вслед за поздравлениями последовало принесение новой правительнице присяги, уже третьей за месяц.[1280] К вечеру того же дня после совещания правительницы с Минихом и Остерманом регент с семьёй был отправлен из Зимнего дворца в Шлиссельбургскую крепость, Бестужев-Рюмин — в Ивангород. Специальные курьеры были посланы с распоряжениями об аресте верных Бирону людей: его старшего брата, московского губернатора Карла Бирона, и женатого на сестре фаворита лифляндского вице-губернатора генерала Лудольфа фон Бисмарка.

Изданный от лица младенца-императора манифест (не вошедший в ПСЗРИ) гласил, что бывший правитель обязан был «свое регентство вести и отправлять по государственным нашим правам, конституциям и прежним как от её императорского величества, так и от всепресветлейших её императорского величества предков определениям и учинённым государственным уставам, и особливо ему же притом поведено не токмо о дражайшем здравии и воспитании нашем должное попечение иметь, но и к вселюбезнейшим нашим родителям и ко всей нашей императорской фамилии достойное и должное почтение оказывать, и, по их достоинству, о содержании оных попечение иметь». Он же злодейски осмелился «по восприятии сего своего регентства и, не обождав ещё, чтобы тело ея императорского величества земле предано было, не токмо многие государственным нашим правам и прежним определениям противные поступки чинить, но, что наивящше есть, к любезнейшим нашим родителям, их высочествам государыне нашей матери и государю нашему отцу, такое великое непочитание и презрение публично оказывать, и при том ещё со употреблением непристойных угрозов, такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которым не токмо вышепомянутые любезнейшие наши государи родители, но и мы сами, и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б». А потому император «принуждена себя нашли, по всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина, оного герцога от того регентства отрешить, и по тому же всеподданнейшему прошению всех наших верных подданных оное правительство всероссийской нашей империи, во время нашего малолетства, вселюбезнейшей нашей государыне-матери, ея императорскому высочеству государыне принцессе Анне…»[1281]

Обратим внимание: высший по значению правовой акт государства требует от регента, обладавшего на тот момент властью российского самодержца, соблюдения законности, но одновремено объясняет устранение того же правителя сугубо внеправовыми категориями — неподобающим «моральным обликом» регента и его плохим поведением по отношению к «любезнейшим нашим родителям»; таким образом, справедливость «отеческого правления» ставится выше любой формальной законности. Конечно, отрешает регента законный император — но он, согласно указанному в том же манифесте «определению» Анны Иоанновны, не является дееспособным, да и совершает эту акцию «по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина», что трудно уместить в рамки законности.

Таким образом, первый в отечественной истории «классический» дворцовый переворот, совершённый группой солдат и офицеров под командой предприимчивого генерала, получил официальное обоснование. Из него следовало, что законная власть может быть свергнута силой без сколько-нибудь серьёзных доказательств её вины и без попыток воздействия на неё со стороны других законных учреждений. Оправданием таких насильственных действий являлось ещё только предполагаемое нарушение «благополучия» империи и состоявшееся «прошение всех наших верных подданных». Такое объяснение стало в дальнейшем условием публичного оправдания каждой последующей «революции», но одновременно снижало сакральность царской власти и подчеркивало её зависимость от сил, выступавших в качестве выразителей общественного мнения.

Однако что могли означать «опасные намерения» свергнутого регента? Сомнительной представляется содержащаяся в сочинении Манштейна и депешах Шетарди версия о «превентивном» характере переворота, поскольку Бирон уже якобы собрался нанести удар первым и арестовать Миниха, Остермана, Головкина; она явно появилась позднее, уже для оправдания противников герцога: ни отец, ни сын Минихи не сочли возможным указывать на подобное обстоятельство в качестве причины ареста регента.

Не предпринимал Бирон никаких действий и для реализации своих намерений выслать родителей императора за границу, самого Ивана Антоновича «с престола свергнуть, а его королевское величество, принца Голштинского, на оный возвесть». Скорее всего, подобные угрозы являлись всего лишь мерой «воспитательного» характера в отношении претендовавших на политическую роль родителей царя. К тому же Антон-Ульрих отказался от борьбы и примирился со своим положением, так что ни Миних, ни Анна даже не сочли нужным посвятить его в свои планы.

Трудно сказать, насколько серьёзными были матримониальные расчёты курляндца (он якобы намеревался выдать свою дочь Гедвигу за сына голштинского герцога).[1282] По крайней мере, на следствии сам он ничего не говорил о своих планах относительно Елизаветы и признал только, что собирался отдать свою дочь за дармштадтского или саксен-мейнингенского герцога.[1283] Однако в любом случае подобные планы были опасными для их инициатора. Пойдя по стопам предыдущих временщиков в стремлении породниться с династией, Бирон резко вырвался из своей среды, такого успеха не прощавшей. Правящая элита не воспринимала в качестве владыки не только выскочку Меншикова, но даже безусловных Рюриковичей Долгоруковых. Вокруг такой фигуры, несмотря на внешнее преклонение, образовывался вакуум патрональных, служебных и личных отношений.

В какой атмосфере созревали и осуществлялись удачные и неудачные заговоры? Речь идёт не о дворе с его интригами — эта сфера, надо полагать, едва ли принципиально изменилась, — а об отношении к происходившему солдат и офицеров, городских обывателей разного статуса и достатка, чиновников многочисленных учреждений (прочие подданные, рассеянные на огромном пространстве империи, едва ли представляли себе, какие события происходили в столице).

Кратковременное правление Бирона-регента не оставило даже таких специфических источников отражения общественного мнения, как дела Тайной канцелярии. Правда, в мае 1741 г. крепостной Евтифей Тимофеев всё-таки попал в розыск из подмосковной деревни по поводу высказанного им мнения о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», — но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идёт речь.[1284]

«Шляхетство» имело более точное представление о событиях. Дело 1745 г. по доносу на капитана Измайловского полка Г. Палембаха показывает, что в новых полках гвардии у регента были сторонники.[1285] Но вот в каком ряду событий описывается свержение Бирона в редком для первой половины столетия документе — дневнике отставного семёновского поручика А. Благово: «Воскресение морозец. Регента Бирона збросили. Крестьяня женились Ивонин внук. В 741 году в 34 побор Василей Марков в рекруты взят…» Бесстрастно фиксирует дворцовый переворот «записная книга» столичного жителя — подштурмана И. М. Грязнова: «Ноября 8 вышеобъявленной регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку…»[1286] Свидетель многих «революций» Н. Ю. Трубецкой в кратком повествовании о своей жизни не упоминал о падении Бирона даже тогда, когда сообщал о собственной «командировке» для описания имущества регента.

Свидетельства скупы и бесстрастны, будто современники воспринимали «дворские бури» как далёкие от их повседневных дел события — или даже наедине с собой не считали возможным дать им более эмоциональную оценку. Во всяком случае, ещё в начале XIX в. престарелые очевидцы сообщали интересовавшимся о настроениях своей юности: «Отец мой видел Бирона и так боялся, что не любил говорить о нём даже тогда, когда его уже не было в России».[1287]

Что касается оценок настроений в обществе, даваемых иностранными дипломатами, то они, как уже говорилось, в немалой степени зависели от позиции самих послов и складывавшихся у них в российской столице отношений, не говоря уже о кругозоре их информаторов (в донесениях Шетарди под «народом» очень часто подразумевался тот же придворный круг).

Одним из наиболее сочувствующих Бирону был английский посол Эдвард Финч: он рекомендовал своему правительству как можно скорее признать чин регента и не раз указывал на его «доброе отношение» к интересам Англии. Он же подчёркивал, что всячески искал расположения Бирона и был им отмечен. Успехи Финча вызывали даже неодобрение дипломатического корпуса: его французский, шведский и прусский коллеги не пользовались вниманием регента, а австрийского резидента тот даже отказался принять.[1288]

В свете этих обстоятельств английский посол видел вокруг «общее успокоение» при объявлении регентства, ничего не сообщал (в отличие от других иностранных дипломатов) про неблагоприятную для Бирона возможность создания регентского совета накануне смерти Анны Иоанновны и лишь мельком упоминал про начавшиеся аресты. Финч был уверен, что новая власть установилась прочно, тем более что герцога «вообще любят, так как он оказывал добро множеству лиц, зло же от него видели очень немногие».[1289] Правление любимого подданными регента завершилось всего через три недели, и британский дипломат в некотором противоречии с предыдущими депешами невозмутимо доложил: «Переворот произошёл со спокойствием, которому возможно приравнять разве общую радость, им вызванную». В дальнейшем судьба опального его не интересовала — возможно, потому что падение герцога никак не отразилось на процессе подготовки и заключения союзного договора с Россией в апреле 1741 г.

Зато не симпатизировавшие правителю дипломаты сразу стали прогнозировать беспорядки; их донесения сообщали о «брожении среди народа» (под которым понималась прежде всего гвардия), недовольстве офицеров и направленных против них репрессиях. При этом назывались фамилии лиц, по-видимому, не замеченных ведомством А. И. Ушакова — во всяком случае, не проходивших по сохранившимся документам Тайной канцелярии. «Опальный» австрийский резидент Гохгольцер, по словам Шетарди, заявлял, что завещание Анны — подлог Бирона, но «зло не непоправимо».[1290] Вполне вероятно, что на подобные оценки повлияла поддержка по инициативе герцога территориальных претензий Августа III Саксонского к Австрии.[1291]

В сообщениях дипломатов Франции, Швеции и Пруссии осенью 1740 г. критическая информация в адрес регента преобладает по сравнению с оптимистическими реляциями Финча, но насколько она отражает настроения столичного общества той поры? Предсказываемый переворот, по-видимому, явился неожиданным: Шетарди, например, приписал его успех прежде всего руководству Остермана. При описании события дипломатов интересовали главным образом «технология» и действия ключевых фигур заговора, а не реакция окружающих. Однако Шетарди счёл нужным отметить поведение гвардии: «Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашён регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух».[1292]

Из всех отечественных источников только мемуары князя Я. П. Шаховского оставили картину «смятения» чиновной публики сразу после переворота, дополнившую деловой «рапорт» Манштейна. Только что при поддержке Бирона Шаховской стал действительным статским советником, «главным по полиции» — и через несколько дней был поражён неожиданным известием. Князь поспешил во дворец, «следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в весёлых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела».

Известие о состоявшемся перевороте, пишет Шаховской, «поразило мысль мою, и я сам себе сказал: "Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!" В том размышлении дошёл я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: "Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том евангелие и крест целовать", другие, протеснясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице».

В этой картине, врезавшейся в память молодого человека, бросаются в глаза прежде всего суета больших и малых чинов, их желание поскорее «отметиться», а также отсутствие надёжных опор в обществе, где мгновенно можно превратиться в отверженного: «Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своём здоровье и всё ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалёку за спиною моею рассказывали о моём у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от правительницы, ниже от её министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего духа».[1293]

Сообщения Финча и Шетарди и рассказ Шаховского передают ещё одну характерную черту события: уверенное поведение солдат и офицеров гвардейских полков на фоне всеобщей растерянности. Выше уже высказывалось сомнение в исключительно патриотическом характере оппозиции регенту, тем более что «иноземство» поверженного правителя не ставилось ему в вину в официальных сообщениях о перевороте, а Ломоносов в оде на день рождения императора осуждал бывшего правителя только за непомерное честолюбие:

Проклята гордость, злоба, дерзость

В чюдовище одно срослись;

Высоко имя скрыла мерзость,

Слепой талант пустил взнестись!

Велит себя в неволю славить,

Престол себе над звёзды ставить,

Превысить хочет вышню власть…[1294]

Традиционно используемый круг источников не даёт оснований уверенно говорить о сопротивлении правлению Бирона в служилой столичной среде. Но ясно и то, что, расколотая на враждующие «партии», она не могла составить сколько-нибудь надёжной опоры правителю. С другой стороны, проявилось недовольство гвардии, тем более что права и привилегии «старых» полков уже были затронуты образованием новых частей.

К 1740 г. гвардия уже осознала себя решающей силой, какой она и в самом деле являлась — в качестве «школы кадров» петровской и послепетровской армии и администрации. Гвардейцы образца 1740 г. не пытались составлять политические «прожекты» и едва ли о них помышляли. Зато, как только на время ослаб контроль над полками, гвардейские солдаты стали пенять на бездействие офицерам; капитаны и поручики почти открыто искали себе предводителя, чтобы силой «исправить» завещание скончавшейся императрицы. Как только лидер нашёлся, переворот произошёл. В 1727 г. император сместил руководителя вооружённых сил и своего наречённого тестя, но всего лишь подданного. В 1730 г. императрица по просьбе подданных вернула себе самодержавную власть, утраченную в ходе государственного переворота. В 1740 г. фельдмаршал сверг законного регента уже без какой-либо формальной санкции верховной власти: благословение матери императора оставалось просьбой частного лица, не подкреплённой официальным указом. Но пока ещё власть возвращалась более «законным», с точки зрения гвардии, её носителям — родителям императора.

Операция прошла успешно, хотя и с определённым риском — в стиле Миниха, который, по словам хорошо его знавшего Манштейна, любил, «чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском». Полки столичного гарнизона не вмешивались в происходившие вокруг дворца события и вообще были малобоеспособны: их офицеры и солдаты ежедневно командировались шить мундиры и сапоги, «бить сваи» на строительстве, исполнять различные поручения в «главной артиллерии», на пороховых заводах, в провиантской и фортификационной канцеляриях, вплоть до уборки петербургских улиц.[1295] Армейцы узнали о перевороте только после того, как Миних вечером 9 ноября велел объявить о произошедших событиях на следующее утро собравшимся «при своих квартирах» полкам.[1296]

Но лёгкость, с которой был совершён переворот, имела и оборотную сторону. Измена только что принесённой присяге доставила нарушителям славу, материальные выгоды и чувство хозяев положения, перед которыми заискивал фельдмаршал: «Кого хотите государем, тот и быть может».[1297] Миниху и тем, кто за ним стоял, нужны были умение и авторитет, чтобы сохранить контроль над силой, приведшей их на самую вершину власти.


Судьба «великого визиря»

К утру 9 ноября 1740 г. столица империи была извещена об очередном дворцовом перевороте, который некоторые авторы называют первым «военным переворотом» в истории России. Однако «силовой» антураж события всё же не даёт оснований для такой квалификации.

Бескровный гвардейский «штурм» Летнего дворца не означал утверждения у власти какой-то «военной» группировки, отстранившей «штатское» правительство. В России XVIII столетия, да и в более поздние времена армия не была особой корпорацией, так или иначе противопоставлявшей себя гражданскому обществу — скорее, наоборот, в ходе петровских реформ «регулярные» армейские порядки служили образцом для переустройства всех прочих сфер общественной жизни. Поголовная и бессрочная служба дворян вместе с массовыми наборами рекрутов из остальных сословий способствовали созданию такой системы власти, в которой военный элемент был неотделим от гражданского.

Поэтому неудивительно, что неотлаженность этой системы и её внутренние противоречия преодолевались в послепетровское время сугубо силовыми методами. Руководители придворных «факций» сами обладали — порой отнюдь не номинально — военными чинами (как «рейхсмаршал» Меншиков или члены клана Долгоруковых), а их «партиями» служили действительные или отставные офицеры. В этом смысле ноябрьский переворот 1740 г. не внёс ничего нового. Пожалуй, только сама фигура правителя (придворного, не имевшего за плечами военной карьеры и круга сослуживцев) была дополнительным раздражителем для гвардии, облегчавшим его исчезновение с политической арены.

Однако в самой верхушке никаких изменений, за исключением устранения ближайших помощников Бирона, не произошло. Новой правительнице присягали и приносили поздравления те же самые люди во главе с Минихом, Остерманом и Черкасским, которые три недели назад приветствовали регента. Миних-младший оставил подробный рассказ, как проходила очередная делёжка милостей и чинов, в результате чего его отец согласился на должность «первого министра»; Остерман стал генерал-адмиралом, а «природный россиянин» Черкасский — канцлером. На место арестованного Бестужева назначили близкого правительнице М. Г. Головкина, сделанного вице-канцлером. Р. Лёвенвольде и брат Миниха получили «знатную сумму» для оплаты долгов, фельдмаршал князь И. Ю. Трубецкой и генерал-кригс-комиссар С. В. Лопухин — прощение долгов и взысканий, младший Миних — должность обер-гофмейстера с чином генерал-лейтенанта и пенсией. А. И. Ушаков сохранил свою должность и вместе с адмиралом Н. Ф. Головиным и А. Б. Куракиным стал кавалером Андреевского ордена. Орден Александра Невского пожаловали барону Менгдену и зятю Остермана камергеру В. Стрешневу.[1298] Награждения[1299] продолжались на протяжении всего короткого правления Анны Леопольдовны.

10 ноября 1740 г. младенец Иоанн III «принял» звание полковника всех четырёх гвардейских полков. Муж правительницы был объявлен четвёртым в истории России генералиссимусом — не без оскорбительной выходки со стороны Миниха, публично заявившего, что «отрекается» в пользу принца от принадлежащего ему по праву звания. Антон-Ульрих стал также подполковником Конной гвардии (вместо Петра Бирона), сохранив по просьбе офицеров шефство и над Семёновским полком.[1300]

12–13 ноября получили награды все, кто «ревностными поступками» обеспечил успех ночного похода на Летний дворец. Офицеры отряда Миниха — капитан И. Орлов, капитан-поручик А. Татищев, поручики И. Чирков (эти двое командовали караулами соответственно в Летнем и Зимнем дворцах), П. Юшков и А. Лазарев, подпоручик Е. Озеров, прапорщики Т. Трусов, Г. Мячков, П. Воейков и М. Обрютин — получили следующие чины и денежные награды; унтер-офицеры и сержанты А. Толмачёв, А. Яблонский, Г. Дубенский, И. Ханыков, Я. Шамшев — обер-офицерские звания; рядовые стали унтерами и сержантами. Кроме того, 52 гренадёрам вручили по шесть рублей наградных, а 177 мушкетёрам — по пять рублей, что составляло, по штату 1731 г., треть годового жалованья солдат.[1301]

Большое число награждённых объясняется тем, что фельдмаршал решил оплатить нарушение присяги всем — и арестовывавшим Бирона, и бездействовавшим караульным. Количество желавших попасть в наградные списки превысило численность реального караула в памятную ноябрьскую ночь; приказ по полку от 18 ноября требовал от офицеров, «чтоб оные ведомости были поданы справедливые» и включали только тех, кто действительно стоял на посту.[1302]

Одновременно были восстановлены на службе и повышены в чине «за арест» семёновцы М. Сабуров, Д. Мерлин, С. Левашов, А. Булгаков и преображенцы И. Протопопов, Н. Голицын, А. Лосев, П. Головин, В. Измайлов. Очевидно, они были уволены при регенте, но не попали в застенок — их имена не проходят по делам Тайной канцелярии.[1303] Побывавшие же «в катских руках» (А. Яковлев, П. Ханыков, М. Аргамаков, И. Путятин, И. Алфимов и др.) именным указом были реабилитированы и прошли специальную церемонию «возвращения чести».[1304]

Некоторым из них открылись карьерные возможности: П. Грамотин стал директором канцелярии Антона-Ульриха в ранге подполковника, а А. Вельяминов-Зернов — генерал-адъютантом принца. А. Яковлев получил чин действительного статского советника, М. Семёнов стал асессором в Коллегии иностранных дел, Х.-Г. Манштейн — полковником расквартированного в столице Астраханского полка; капитаны В. Чичерин и Н. Соковнин пожалованы в секунд-майоры Семёновского полка.[1305] Засидевшийся в поручиках П. Ханыков сумел наконец получить «через чин» звание капитана. Недавно прибывший в Россию паж герцога Брауншвейгского Карл-Фридрих-Иероним фон Мюнхгаузен теперь благодарил Антона-Ульриха за производство в лейтенанты Кирасирского полка.[1306]

Начался делёж недвижимости и вещей поверженного регента. Уже 11 ноября 1740 г. вчерашний подследственный капитан В. Чичерин и асессор Тайной канцелярии Н. Хрущов получили указание составить опись конфискованного имущества Бирона, а на следующий день Манштейн изъял его бумаги.[1307] В тот же день Кабинет послал указ лифляндскому генерал-губернатору П. П. Ласси об охране 120 «амптов и мыз» Бирона с ежегодным доходом в 78 720 талеров.[1308] Дело герцога включает огромный список его гардероба и домашней утвари (в «бывшем доме бывшего Бирона» зубочистки и даже ночной горшок были из чистого золота), теперь интенсивно раздававшихся; но даже в 1759 г. ещё сохранялись не розданные «бироновские пожитки», которыми интересовались придворные Елизаветы.[1309]

Анна проявила интерес к конфискованным драгоценностям семьи Бирона.[1310] Герцог Антон отказался от конюшни регента, и она была передана для продажи всем желающим;[1311] внесённые в опись возвышенные имена герцогских кобылиц — Нерона, Нептуна, Лилия, Эперна, Сперанция, Аморета — подтверждают расхожее мнение, что к лошадям Бирон относился лучше, чем к людям. Фельдмаршал Миних за «отечеству ревностные и знатные службы» получил 100 тысяч рублей, дом арестованного Бисмарка (дом Густава Бирона был отдан Миниху-младшему) и серебряный сервиз весом в 21 пуд.[1312]

Бывшему регенту пришлось провести в заключении три месяца, прежде чем его начали допрашивать. Но приговор был уже предрешён: 30 декабря на заседании Кабинета Бирона лишили имени (арестанта отныне было велено именовать Бирингом) и постановили сослать в Сибирь. В январе 1741 г. команда подпоручика Жана Скотта отправилась строить в Пелыме дом для ссыльного; в деле Бирона сохранился даже его чертёж, сделанный Минихом — бывшим военным инженером.[1313] Принц Антон признавался, что Бирон не такой уж страшный преступник, но его прощение будет означать «порицание правительницы»; к тому же он уже лишён герцогства, а имущество его конфисковано.[1314]

Главное обвинение, предъявленное «бывшему герцогу», звучало риторически: «Почему власть у его императорского величества вами была отнята и вы сами себя обладателем России учинили?»[1315] На него же была возложена ответственность и за болезнь Анны Иоанновны, и за подготовку её «завещания», и за указы в адрес родителей императора «с великим сердцем, криком и злостью», и за брань в адрес «коронованных глав» и самого римского папы и даже за… безбожие. Следователи во главе с генералом Г. П. Чернышёвым приписали Бирону и желание «самому овладеть престолом», что якобы доказывалось его стремлением выдать дочь замуж за одного из немецких принцев.[1316]

Бирон в первое время заключения пал духом, но к началу допросов в феврале 1741 г. оправился и отвечал на вопросы с достоинством. Ему пришлось опровергать обвинения в преступно небрежном отношении к здоровью Анны Иоанновны и подробно рассказывать, как ему приходилось отговаривать государыню от верховой езды или «её величеству докучать, чтобы она клистир себе ставить допустила, к чему её склонить едва было возможно».

Столь же твёрдо он объяснял, что избрание в регенты состоялось усилиями советников Анны, а он лишь дал согласие. Свергнутый временщик заявил, что не имел никаких «шпионов» при дворе, за исключением сына Миниха; настаивал, что напрасно никого не арестовывал и «до казённого ни в чём не касался». В ответ на обвинение в «обидах» и «разорениях» он попросил представить обиженных его «несытством», чего комиссия сделать не смогла. Свои переговоры с послами Бирон объяснял заботой «о российской славе».[1317]

«Обличительными» фактами для следователей послужили прежде всего заявления темпераментного герцога в отношении своих противников. Бирон признал, что высказывал угрозы в адрес гвардии, обещал вызвать из Голштинии маленького внука Петра I, бранил принца Антона; не смог он опровергнуть и то, что дата на «Завещании» Анны поставлена задним числом.[1318] Поскольку герцога обвиняли по статьям второй главы Соборного Уложения 1649 г. (умысел на «государьское здоровье» и попытка «Московским государьством завладеть») и петровского «Военного артикула», ему была обеспечена смертная казнь. Правительница в январе прямо «понуждала» к «скорейшему окончанию дела» судей, в числе которых находились подвергавшиеся аресту по распоряжению Бирона майор гвардии Н. Соковнин и секретарь А. Яковлев.[1319]

В материалах следствия есть пробелы (во всяком случае, вопросы к герцогу и ответы на них приведены не полностью), в «экстракте» упомянуты разные даты подписания «Завещания» — 16 и 17 октября 1740 г. Следователи не стали углубляться в дело даже тогда, когда А. П. Бестужев-Рюмин на очной ставке отказался от части своих показаний против регента. Зато они сумели собрать компромат на Миниха, чему в немалой степени способствовал сам Бирон; но в итоге его же обвинили в «потакании» и «дружестве» фельдмаршалу.

Появились имущественные претензии к вчерашнему всесильному временщику. В. К. Тредиаковский жаловался на невыдачу ему возмещения за публичные оскорбления со стороны казнённого А. П. Волынского. За побои «изнурившемуся на лечение» придворному поэту пожаловали 720 рублей — вдвое больше его годовой зарплаты. Иск к Бирону предъявили и Академия наук за взятые герцогом бесплатно книги, и отдельно академик Крафт, требовавший плату за обучение математике детей регента. Герцог как настоящий вельможа расплачиваться не спешил: в его следственном деле сохранился список долгов башмачнику, парикмахеру, портному, часовщику, столярам, придворному гайдуку, «турке» Исмаилу Исакову и даже 1 099 рублей долга собственному камердинеру Фабиану.[1320]

Вместо Я. П. Шаховского генерал-полицеймейстером был назначен петербургский вице-губернатор Ф. В. Наумов. Генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого отправили на несколько месяцев в Ригу описывать тамошние владения регента. Однако репрессий в адрес «выдвиженцев» регента не последовало: Шаховской остался на службе в полиции, а Трубецкой в мае 1741 г. вернулся к исполнению обязанностей генерал-прокурора. Но на первое место в государстве выдвинулся Миних.

Способный военный инженер и посредственный полководец, фельдмаршал не обладал качествами, необходимыми не только первому министру, но и вообще государственному деятелю. Солдафонская прямолинейность и честолюбие в сочетании с бесцеремонностью отличали его даже на фоне других не слишком щепетильных в этом смысле персон той поры. Оправившись от болезни (сам он был уверен, что его отравили), новый правитель перебрался в дом Бирона и развернул активную деятельность.

Сосредоточив в своих руках руководство армией (в качестве подполковника первого гвардейского полка, президента Военной коллегии, командующего ландмилицией, директора Кадетского корпуса, начальника Инженерного корпуса), Миних потребовал себе форменный «патент» на звание «первого министра», добился назначения в «свою» коллегию вице-президента, а себе — переводчиков для работы с иностранной корреспонденцией. Распорядился он и об указе о «нетребовании» с себя никаких отчётов по расходам на строительство Ладожского канала. Штат нового министра состоял из 30 человек: адъютантов, денщиков, секретарей, канцеляристов и прочих служителей. Своих адъютантов Миних пожаловал в новые чины; родственники — Менгдены — и Манштейн получили земельные владения. Другую свою креатуру, полковника Андрея Фенина, первый министр приставил к Анне Леопольдовне в должности рекетмейстера.[1321] Саму принцессу он держал под неусыпным до неприличия контролем. «Не только беспрерывно являлся к правительнице и ни на минуту не оставлял её одну, но даже статс-дамам не позволялся вход в покой, где находилась правительница», — отмечал Шетарди.

К вызвавшим его неудовольствие министр был беспощаден. В бумагах Бирона обнаружились давнишние доносы генерал-майора Г. Икскуля, подозревавшего, что Миних при осаде Гданьска в 1733 г. намеренно дал уйти из города несостоявшемуся польскому королю Станиславу Лещинскому. Узнав об этом, фельдмаршал немедленно принёс формальную жалобу с точным переводом оскорбительных для его чести писем и распорядился об аресте Икскуля и предании его военному суду, членов которого подбирал сам.[1322]

Не получив желанного звания генералиссимуса, Миних надумал стать герцогом Украины; только уговоры сына заставили его отказаться от этого намерения. Рассказавший об этом эпизоде Манштейн (лояльный по отношению к своему командиру) не скрывал, что Миних не умел сдерживать желание властвовать: игнорировал принятые нормы обращения к высшему по рангу генералиссимусу Антону-Ульриху и не сообщал тому никаких важных дел, помимо формальных запросов по чинопроизводству, несмотря на прямые приказания Анны Леопольдовны.[1323]

Фельдмаршал вторгся и в сферу, уже 15 лет руководимую Остерманом: его подпись появляется на бумагах Кабинета, отправляемых в Коллегию иностранных дел — например, о замещении вакансий дипломатического персонала. В письме Антиоху Кантемиру в Париж Миних подчёркивал, что именно по его распоряжению русский посол получил «подарок» в 20 тысяч рублей. Осыпанный почестями, обласканный вниманием коронованных особ Миних быстро потерял чувство реальности. По сообщению Шетарди, фельдмаршал настолько бесцеремонно вёл себя с правительницей, что она боялась своего «спасителя». Анна жаловалась вновь появившемуся при дворе саксонцу Линару, что Миних не исполняет её собственных приказаний, «а вместо того делает распоряжения противные».

Уже в конце ноября 1740 г. Шетарди отметил, что под Миниха подкапываются Остерман и генерал-фельдцейхмейстер принц Л. Гессен-Гомбургский. В январе 1741 г. саксонский посол докладывал об объединении усилий всех «важнейших особ» придворного круга (Остермана, Головкина, Лёвенвольде) в борьбе с влиянием первого министра.[1324] В феврале и Финч счёл возможным говорить о «заговоре» против Миниха во главе с Остерманом.

Растущая изоляция Миниха в правительстве привела к неожиданным для фельдмаршала последствиям. Не успел он получить «патент» на звание первого министра, как уже 28 января 1741 г. вышел именной указ Кабинету, создававший новую конфигурацию верховной власти. Согласно этому документу, дела Кабинета впервые распределялись «по департаментам»: «первому министру» Миниху отводилось лишь руководство военным ведомством, да и по этим делам он должен был «рапортовать» Антону-Ульриху; генерал-адмирал Остерман сохранял контроль над внешнеполитической сферой, а канцлеру Черкасскому и вице-канцлеру М. Г. Головкину оставлялись «внутренние дела по Сенату и Синоду и о государственных по Камер-коллегии сборах и других доходах». Отныне уполномоченные главы «департаментов» имели право самостоятельно рассматривать относящиеся к их компетенции дела и предоставлять проекты решений по ним в «общее собрание» Кабинета за своей подписью. Этот же указ предполагал назначение «известных дней» для «общего рассуждения» министров.[1325]

Решительно урезавший полномочия первого министра указ, вероятно, имел и более серьёзную цель: кажется, впервые после 1730 г. в нём прозвучало стремление отойти от обычая, при котором «персоны управляют законом», к несколько более строгому порядку принятия важнейших решений. Прерогативы самодержца не подвергались умалению, но предполагались известное разделение компетенции между министрами и их индивидуальная ответственность за предлагаемые решения; намечалось разграничение полномочий Кабинета и других учреждений: дела, «не касающиеся» и «ненадлежащие» до верховной власти, предписывалось «отрешить» и передавать в соответствующие ведомства.

Можно предположить, что инициатором принятия столь важного акта стал опытный администратор Остерман, который в данном случае отчасти предвосхитил план создания Императорского совета Н. И. Панина в 1762 г. Однако наметившаяся тенденция не получила развития в короткое правление Иоанна III. Главные действовавшие при дворе лица восприняли её прежде всего как интригу против зарвавшегося «верховного визиря» — именно так это понял Антон-Ульрих.[1326]

Муж правительницы попытался действовать самостоятельно — распорядился двинуть несколько полков по направлению к Риге. Согласно мемуарам фельдмаршала, это событие и вызвало его просьбу об отставке, которой предшествовали упрёки со стороны Анны Леопольдовны: «Вы всегда за короля Пруссии». «С этого дня, — вспоминал Миних, — великая княгиня стала оказывать мне дурной приём, и так как я не мог помешать тому, чтобы двинуть войска в сторону Риги, то попросил отставку, которая была мне дана сначала немилостиво…»[1327]

В мемуарах фельдмаршал выставлял себя «старым солдатом», принципиально несогласным с планами австрийской дипломатии и идущей у неё на поводу правительницы. Но его сын, передавая свои разговоры с австрийским послом, объяснял маркизу Ботта все невыгоды отставки отца, который «внутренно никогда не отдалён был австрийскому дому способствовать… немного стоило бы труда преклонить его на то, ибо он коль скоро однажды даст своё слово, то всегда оное сдержать старается; но что касается до графа Остермана, у него обещать и сдержать две вещи различные».[1328]

Запоздалый торг был не в состоянии изменить положение бывшего первого министра; но с его устранением внешнеполитический курс страны принципиально не изменился: для Остермана первостепенное значение имел не столько конфликт в Центральной Европе, сколько неуклонно ухудшавшиеся отношения со Швецией.

Анна и стоявшие за её спиной советники решились на увольнение Миниха, хотя и опасались предприимчивого фельдмаршала. Неслучайно «оглашение» об отставке зачитывалось в столице под барабанный бой — так обычно объявлялось об очередной опале и ссылке (за это сенаторам пришлось принести Миниху извинения).[1329] 3 марта 1741 г. во все гвардейские полки был послан приказ, как и в 1727 г. в отношении Меншикова: отныне любым исходящим от Миниха распоряжениям «исполнения не чинить»; причём в его собственном Преображенском полку все ротные командиры представили письменные рапорты о доведении этого приказа до своих солдат.[1330] Опальный министр потерял реальную власть столь же легко, как и Меншиков; в самой гвардии эта акция также никаких волнений не вызвала.

Несколько месяцев спустя на допросах арестованный в ходе нового переворота семёновский майор Василий Чичерин показывал: он получил приказ Анны Леопольдовны подобрать десять человек переодетых гренадёров, поставить их наблюдать за домом Миниха, и как только отставной министр «поедет со двора своего инкогнито не в своём платье, то б его поимать и привести во дворец». Слежка продолжалась до тех пор, пока Миних не переехал из дома, находившегося в опасной близости с дворцом, на Васильевский остров.[1331]

Трудно сказать, была ли отставка демонстративным жестом обиженного министра или рассчитанным шагом оказавшегося в изоляции политика. Однако человека, впервые осуществившего захват верховной власти военным путём, «ушли» вполне по-европейски: получив приказ об отставке, бывший первый министр просил о сохранении (и сохранил) своей движимой и недвижимой собственности, в том числе «маетностей» и мануфактур на Украине; его сын остался обер-гофмейстером. Фельдмаршалу была назначена ежегодная пенсия в 15 тысяч рублей,[1332] он бывал при дворе и даже не окончательно потерял расположения правительницы, несмотря на все опасения, вызываемые его честолюбием.

Чем был обусловлен этот единственный в истории России до эпохи Екатерины II случай «цивилизованного» разрешения политического конфликта в «верхах»? Скорее всего — особенностями сложившейся ситуации: неуверенностью самой правительницы и отсутствием единства в её окружении. Таким образом, очередная «переворотная» ситуация разрядилась относительно спокойно. Но отставка Миниха не устранила источников противоречий и напряжённых отношений в правительстве.


«Анна Вторая»

В ноябре 1740 г. регентшей стала «благоверная государыня великая княгиня Анна, правительница всея России». Суждения о ней Фридриха II и Миниха не слишком благосклонны, что неудивительно, поскольку особой благодарности они к ней испытывать не могли. Ещё более резкий приговор вынес ей С. М. Соловьёв: «Не одеваясь, не причёсываясь, повязав голову платком, сидеть бы ей только во внутренних покоях с неразлучною фавориткою, фрейлиною Менгден». Этот образ в дальнейшем стал традиционным для характеристики правления Анны.[1333]

Однако свидетельства лиц, неплохо знакомых с Анной и не имевших к ней политических претензий, представляют правительницу более симпатичной. Вот описание принцессы, данное её обер-гофмейстером Эрнстом Минихом, сыном фельдмаршала: «Поступки её были откровенны и чистосердечны, и ничто не было для нея несноснее, как толь необходимое при дворе притворство и принуждение, почему и произошло, что люди, приобыкшие в прошлое правление к грубейшим ласкательствам, несправедливо почитали её надменною и якобы всех презирающею. Под видом внешней холодности была она внутренно снисходительна…

Приятнейшие часы для неё были те, когда она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила, и тут бывала она сколько вольна в обхождении, сколько и весела в обращении. Дела слушать и решить не скучала она ни в какое время, и дабы бедные люди способнее могли о нуждах своих ей представлять, назначен был один день в неделю, в который дозволялось каждому прошение своё подавать во дворце кабинетскому секретарю. Она знала ценить истинные достоинства и за оказанные заслуги награждала богато и доброхотно… Многих основательных требовалось доводов, пока она поверит какому-либо, впрочем, и несомненному обвинению. Для снискания её благоволения нужна была больше откровенность, нежели другие совершенства. В законе своём была она усердна, но от всякого суеверия изъята. Обращение её было большею частию с иностранными, так что некоторые из чужестранных министров каждодневно в приватные её беседы приглашались ко двору… До чтения книг была она великая охотница, много читала на обоих упомянутых языках (немецком и французском. — И.К.) и отменный вкус имела к драматическому стихотворству. Она мне часто говаривала, что нет для неё ничего приятнее, как те места, где описывается несчастная и пленная принцесса, говорящая с благородной гордостию».[1334]

«Сострадательное и милосердое сердце правительницы устремилось к облегчению участи несчастных, пострадавших под грозным деспотизмом Бирона как в регентство его, так и в государствование Анны Иоанновны. Каждый день просматривала она дела о важнейших ссыльных, предоставив Сенату облегчить судьбу прочих… Такое прекрасное вступление в правление, доказывая превосходство сердца правительницы, долженствовало бы предвещать благополучную участь самой великой княгини», — так характеризовал Анну неизвестный автор примечаний к запискам Манштейна.[1335]

По мнению же самого Манштейна, «Россия никогда не управлялась с большей кротостью, как в течение года правления великой княгини. Она любила оказывать милости и была, по-видимому, врагом всякой строгости. Она была бы счастлива, если бы домашнее её поведение было так же хорошо, как в обществе, и если бы она слушалась советов умных людей, не привязываясь так к своей любимице».[1336]

Нетрудно убедиться: и отрицательные, и положительные характеристики принцессы сходятся в том, что Анна Леопольдовна не вполне вписывалась в придворный мир с его этикетом, интригами, развлечениями. Представители «высшего света» даже в более изысканные времена императрицы Елизаветы Петровны неумеренно пили, били лакеев прямо во дворце, отличались грубым шутовством, жульничали в картёжной игре и платили штрафы за нежелание посещать театр. На фоне пьющих дам или дерущихся во дворце генералов юная Анна сумела овладеть двумя иностранными языками и получила пристрастие к «драматическому стихотворству», не свойственному тому времени. Французский посол Шетарди заметил, что ей не нравилось обычное увлечение той эпохи — она «не нюхает табак».

Анна умела при случае проявить характер; пренебрежение условностями светской жизни и стремление замкнуться в кругу близких людей составило ей репутацию «дикой» и «надменной» принцессы. «Великая охотница» до книг должна была выглядеть белой вороной среди дам 30-х гг. XVIII в.: в этом кругу чтение стало модным несколько десятилетий спустя. Другое дело, что отчуждение от «света» с годами лишь усиливало природную застенчивость Анны — и при этом мешало узнавать и привязывать к себе людей, не давало ей научиться пользоваться их пристрастиями и слабостями, что составляло важнейший элемент искусства управлять.

Эти особенности личности Анны отразились в её портретах. С полотна придворного живописца Л. Каравака гордо и чуть брезгливо смотрит холодная красавица в роскошном серо-голубом платье с Андреевской звездой. На портрете И. Я. Вишнякова из Русского музея Анна совсем другая: в чёрном кресле сидит женщина в оранжевом платье с белой косынкой на плечах и повязкой на голове. Правительница позирует живописцу одетой по-домашнему, без всяких официальных атрибутов; выглядит явно старше своих 22 лет. И во взгляде, и в позе Анны ощущается какая-то напряжённость; кажется, что ей неуютно и неспокойно. Кажется, здесь полное совпадение письменного и живописного свидетельств современников о ленивой и неопрятной барышне. Однако этот портрет явно выпадает из ряда изображений «персон» того времени — запечатлевать высокопоставленную особу в затрапезном платье было непринято.

После исследований искусствоведов авторство и примерная дата создания картины были подтверждены — Вишняков действительно писал Анну Леопольдовну в 1740–1741 гг. Но лабораторный анализ (с помощью рентгена, инфракрасных и ультрафиолетовых лучей, позволяющих «увидеть» все слои живописи) показал, что оранжевый балахон написан поверх парадного платья с украшением на груди. А в нижнем углу полотна проступило лицо ребёнка — художник писал парадный портрет правительницы с сыном-императором, но так и не закончил его до свержения брауншвейгской четы, а потом переписал; несчастный мальчик исчез с холста, парадное платье опальной Анны Леопольдовны превратилось в домашний халат, а сама она — из правительницы империи в частное лицо в домашнем интерьере.[1337]

Однако ей действительно было присуще милосердие — не самое типичное качество для придворных нравов той эпохи. Свидетельства мемуаристов о пересмотре приговоров предшествовавшего царствования подтверждаются документально. 9 декабря 1740 г. правительница потребовала к себе дело казнённого Артемия Волынского, а 29 декабря Тайной канцелярии было предписано подать «экстракты» обо всех сосланных в правление Анны Иоанновны. 7 января следующего года Анна Леопольдовна повелела Сенату «облехчение учинить» сосланным «по первым двум пунктам», а семьям умерших в застенке или в ссылке «некоторое удовольствие пожаловать»; аналогичные указания о пересмотре дел и снисхождении осуждённым были даны Тайной канцелярии.[1338] Такой милости к государственным преступникам практика тогдашней российской юстиции не знала. Анна сама читала следственные дела арестованных при Бироне офицеров и требовала их реабилитации.

В последующие месяцы Тайная канцелярия исправно подавала требуемые экстракты, а с мест приходили запрошенные сведения. Из них следовало, что в Оренбурге имелись 108 ссыльных, в Архангельске — 26, на заводах содержались 49 человек, в Иркутской провинциальной канцелярии — 184.[1339] Судя по этим справкам, итоговый реестр был подан в Кабинет 2 ноября 1741 г. — как раз накануне нового дворцового переворота.

Одними из первых помилованных ссыльных стали сын и дочь Волынского и проходившие по его делу бывший секретарь императрицы Иван Эйхлер и архитектор Иван Бланк; возвратились из ссылки «консультант» князя Д. М. Голицына и бывший вице-президент Коммерц-коллегии Г. Фик, адъютант князя В. В. Долгорукова Н. Чемодуров, вернулись уцелевшие после репрессий князья Голицыны и Долгоруковы и безвестные канцеляристы Придворной конторы; всего же в правление Анны Леопольдовны были освобождены 73 человека, проходивших по процессам 1730-х гг.[1340] Были среди них и такие, про кого ничего не знали и сами следователи: в апреле 1741 г. А. И. Ушаков распорядился доставить к нему из Выборгской крепости «безымянного арестанта» и хоть какие-то указы о нём, которых в самой Тайной канцелярии не оказалось.

В Тайной канцелярии в короткое правление Анны Леопольдовны серьёзных дел не было. Под следствие попадали неосторожные или загулявшие служивые; другие оказывались в застенке «з глупа», «в пьянстве» и со страху, «боясь наказания»; всего же за год были сосланы только 40 человек «подлого звания».[1341] Интенсивность работы в 1741 г. заметно снизилась, и по столице ходили слухи о предстоявшей ликвидации этого заведения.

«Именные повеления» Анны, её резолюции на делах, поступивших к ней через Сенат и другие учреждения, и протоколы Сената показывают, что она правила на редкость добродушно. До самого конца правления такие «милостивые» распоряжения (иногда даже по нескольку в день) избавляли от смертной казни, приказывали «сложить» штрафы, начёты или недоимки, прощали «вины», указывали выдать жалованье, возводили в чины.[1342]

Правительница отменила петровские запреты строить подданным каменные здания по всей империи и простила 142 963 рубля 5,5 копейки недоимок; подлежавшим смертной казни за совершённые преступления «инородцам» даровала впредь амнистию при условии крещения.[1343] В январе 1741 г. правительница подтвердила важный для дворянства указ 1736 г. об отставке после 25-летней выслуги, исполнение которого «генерально остановилось»; охотно предоставляла отпуска и даже увольнения со службы.[1344] В числе прочих отставных был отпущен с майорским чином шут Анны Иоанновны князь М. В. Голицын-Квасник.

Правительница продолжила традицию земельных и денежных раздач. Прощённые вдова и дети фаворита Петра II князя Ивана Долгорукова получили вологодское село Старое Никольское с 1113 душами. Награды нашли и участников неудавшегося заговора против Бирона в октябре 1740 г. Л. Пустошкина, И. Алфимова, И. Мячкова; капитан П. Ханыков стал помещиком средней руки — обладателем 284 душ из владений «бывшего Меншикова» в Пошехонском уезде. Обычных же конфискаций имений в её правление практически не было: лишь у бывшего обер-гофмейстера Олсуфьева по указу Сената были отписаны в дворцовые владения три деревни со 107 душами да у секретаря Коллегии иностранных дел Семёнова 82 души в Козловском уезде, но последнему тут же выдали 95 душ под Москвой.[1345]

Порой к правительнице попадали челобитные с самого «низа» — например, прошение прихожан Гавриловской слободы Суздальского уезда или слёзная просьба «лакейской жены» Авдотьи Карповой — в ответ на неё регентша велела московскому главнокомандующему С. А. Салтыкову выдать просительнице 200 рублей.[1346] Через близкую к ней жену вице-канцлера М. Г. Головкина Анна жаловала деньги монастырям. Была исполнена и просьба служившего при Кунсткамере «монстра» Петра Воробьёва о выдаче «мундира против бывших монстров».[1347] Анна даже проявляла инициативу: вероятно, по её указанию Кабинет запросил Сенат и комиссию по составлению Уложения, «до которых лет малолетние от пытки… увольняютца».[1348]

Перекрещённая лютеранка отменила ограничения при пострижении в монахи и фактически проведённую в 1740 г. секуляризацию: управлявшиеся Коллегией экономии вотчины были возвращены архиерейским домам и монастырям.[1349] Как и в предыдущее царствование, правительство стремилось поддержать спокойствие в столице: под контролем полиции были установлены твёрдые цены на продовольствие.[1350]

11 ноября 1740 г. Остерман набросал план действий новой правительницы: первым делом дать инструкции российским послам в Европе, прежде чем в места их аккредитации придёт информация «от чюжестранных министров»; самих же иностранных дипломатов надлежало официально известить о перевороте. Для предотвращения сбоев в работе государственной машины надо утвердить все «милостивые указы» Бирона и издать распоряжение об «отправлении дел по прежним указам и регламентам». Кроме того, Остерман советовал принцессе взять к себе «малиновую шкатулу» с письмами покойной императрицы и распорядиться об изъятии бумаг регента,[1351] что было осуществлено исполнительным Манштейном.

Остерман составил для Анны и более обширную записку на немецком языке с переченем важнейших задач текущей и перспективной политики.[1352] Опытный министр подчеркнул достоинства правительницы (её любовь к правосудию, «врожденное милосердие» и «страх Божий»); он рекомендовал 22-летней великой княгине не менее четырёх дней в неделю лично собирать заседание «Совета» с участием не только членов Кабинета, но и представителей Сената, Военной коллегии, Синода, но не доверять слепо мнениям специалистов — самой «всё выслушивать и всё исследовать».

Вице-канцлер наметил для Анны программу преобразований: составить наконец описание государственных доходов и расходов, разобраться с недоимками, для чего провести новую ревизию-перепись; «истребить» легковесные медные пятаки. Для улучшения работы администрации необходимо было утвердить новые штаты и увеличить жалованье служащим.

Министр осторожно предлагал новшества: не стоит ограничивать срок пребывания на своём посту воевод двумя годами, чтобы они не «прокладывали запрещённые пути» в целях быстрого обогащения; кабаки разумнее не сдавать на откуп, а передавать в городское управление. С целью повышения доходов Остерман считал нужным начать экспорт уже вполне конкурентоспособного русского оружия и ввести свободную торговлю с Китаем; для укрепления боеспособности армии — регулярно проводить смотры дворян-помещиков и поощрять не пользовавшуюся популярностью службу на флоте. Завершал записку внешнеполитический раздел, где опытный дипломат советовал избегать тесного сближения к какой-либо державой и преследовать «свои особенные фундаментальные выгоды».

Первые шаги правительницы свидетельствуют о проведении этих советов в жизнь. Все «милостивые указы» Бирона были подтверждены новыми актами, за исключением решений о рекрутском наборе и наградах сторонникам курляндца.[1353] «Регентина» подчинила себе Тайную канцелярию, повелев её доклады «подавать прямо нам, а не в Кабинет».[1354] 27 ноября 1740 г. Анна разрешила подданным подавать ей по субботам жалобы на работу коллегий и Сената: затянувшиеся дела «имеют быть самими нами рассматриваны и решены». Впрочем, тут же, осознав неразрешимость такой задачи, правительница издала более реалистичный указ об учреждении при Сенате специальной комиссии для решения дел, не оконченных с 1734 г.[1355]

В декабре 1740 г. регентша потребовала от сенаторов рапортов о решённых и нерешённых делах как в самом Сенате, так и в подчинённых ему коллегиях и канцеляриях, «дабы мы могли видеть, с какою ревностию и попечением данные наши указы и высочайшая воля исполняются».[1356] Затем последовали утверждение «Устава о банкротах», восстановление казённой монополии на экспорт смолы и разрешение постригаться в монахи тем подданным, кому прежде было запрещено: разночинцам, детям церковников, семинаристам, отпущенным на волю помещичьим крестьянам; чуть позже постриг был дозволен «вдовам и девкам». Под самый Новый год правительница объявила набор 20 тысяч рекрутов и облегчила подданным выезд за границу — паспорта должна была выдавать Коллегия иностранных дел без подписания их всеми членами Сената, как это было прежде.[1357]

После объявления указа о производстве дел в присутственных местах «без всякой волокиты», ограничивавшего срок рассмотрения шестью месяцами, последовали другие шаги в этом направлении. 5 января 1741 г. все учреждения обязывались предоставить в Сенат сведения о своих расходах для составления новых штатов. Позже с этой целью повелевалось всем учреждениям подать в Сенат ведомости о чиновниках I–VII классов для составления «генерального именного списка».[1358] Сенат должен был ежемесячно отправлять в Кабинет рапорт о приходе и расходе казённых денег. Ещё несколькими днями позже последовало требование составить ведомость накопившихся недоимок.[1359] Распорядилась Анна и о подсчёте собственных доходов. Из поданного 10 февраля 1741 г. реестра правительница узнала, что является хозяйкой 385 488 душ, проживавших в дворцовых волостях; познакомилась с их управляющими и выяснила сумму недоимок.[1360]

На первых порах Анну Леопольдовну можно было упрекнуть в чём угодно, только не в лени. Материалы Кабинета, неплохо сохранившиеся благодаря стараниям Елизаветы «арестовать» историю страны в период правления своей предшественницы, содержат сотни резолюций правительницы. В одних случаях она утверждала поданные ей доклады; судя по другим резолюциям, пыталась вникнуть в довольно сложные вопросы.[1361] «Наверх» пошла затребованная информация, началось составление штатов целого ряда коллегий, почти завершена была первая («судная») книга нового кодекса законов. Были подготовлены «работные регулы» мастеровым на суконных мануфактурах с подробным описанием распорядка рабочего дня (с 9.00 до 20.00 по специально установленным песочным часам), ставок оплаты труда и методов борьбы с «фабричными ворами».[1362] В январе 1741 г. Анна утвердила образцы новых монет с портретом сына в римской тоге и лавровом венке.[1363]

Ломоносов уже посвящал свои оды правительнице — «Анне Второй»:

Тобою наш российской свет

Во всех землях как крин цветет.[1364]

Однако попытки преобразований в системе управления без энергичного побуждения вскоре замерли — как, например, работа над новым Уложением. За год члены комиссии так и не смогли довести до конца «судную» главу нового кодекса. Кабинет составил «экстракт о сочинении окладной книги», где перечислил все предыдущие указы по этому вопросу с 1732 г.;[1365] но самой книги по-прежнему не было: Сенат так и не получил с мест ведомости об окладных и неокладных государственных доходах. Понизилась и без того не слишком высокая собираемость налогов: в 1740 г. недоимка по подушной подати определялась Военной коллегией в 672 545 рублей, а в 1741 г. — в 1 571 128 рублей, что составляло треть от общей суммы сбора.[1366]

Знакомство с перечнем актов правления Анны Леопольдовны в ПСЗРИ показывает, как с каждым месяцем они «мельчают». Инициативы первых дней и принятие доставшихся в наследство от прежнего режима законов (утверждение «Устава о банкротстве» в декабре 1740 г.) сменяются с весны 1741 г. частными распоряжениями: об определении «грузинцов» в гусарские полки, нормах усушки и утруски провианта, расширении переулков на Васильевском острове, количестве лошадей для выезда чиновников разных рангов.

В октябре Анна Леопольдовна подтвердила указ своей тётки-императрицы о «нечинении обид» торговцам на внутренних таможнях, мостах и перевозах, разрешила жителям-погорельцам в Алатыре, Астрахани и Чёрном Яре не платить пошлин с продаваемых в городах хлеба и леса и распорядилась о сборе драгунских лошадей для армии (по одной с 600 душ).[1367] В последний месяц своего правления она разрешила заводчику Акинфию Демидову построить крепость «при Сергинских заводах», распорядилась выдать жалованье торским и маяцким казакам и дозволила по докладу комиссии о Санкт-Петербургском строении строить на Выборгской стороне солдатскую слободу, таможню и баню. Кажется, последним её распоряжением стала резолюция на докладе Сената: «О строении, вместо показанной проспективной, Сарской дороги вышеписанное представление апробуется».[1368]

Без движения остались поданные на её имя прошения.[1369] По-видимому, заявленный размах оказался не по плечу правительнице, «одарённой умом и здравым рассудком» (по мнению Финча), но не обладавшей ни компетентностью, ни волевым напором. Дела Кабинета показывают, что Анну захлестнул поток документов — и обычных докладов по делам центральных учреждений, и вызванных её же распоряжениями о пересмотре дел по Тайной канцелярии или подаче сведений по финансовым вопросам.

Вот только одна из многих бумаг: поступивший от Остермана доклад (скорее всего, им же и составленный в духе упомянутой выше записки) сообщал, что в пределах империи население обслуживают 1324 городских и 763 уездных кабака, большая часть которых отдаётся «на вере» городским обывателям. Полную стоимость проданного спиртного установить невозможно, поскольку не менее 300 тысяч рублей в год «остаётся в пользу партикулярных людей» из-за неучтённого производства на частных винокурнях и тайной («корчемной») продажи. Искоренить же корчемство, как следовало из доклада, невозможно: доносчики страдали при тогдашних методах ведения следствия и не желали доносить, а «корчемников» спасали от наказания высокопоставленные лица, сами являвшиеся крупнейшими винокурами и реализовывавшие на рынке тысячи вёдер в свою пользу. В итоге спрашивалось, не умножить ли число казённых винокуренных заводов (но так, чтобы при этом не снижалась казённая цена вина при продаже) и не запретить ли ввоз импортной водки в Россию (но чтобы при этом потребители могли рассчитывать на качественный товар). Что могла ответить на это 22-летняя принцесса, обладавшая только «благородной гордостию»? Она приняла самое простое решение — отдать все кабаки на откуп.[1370]

Одновременно ей надо было постигать тонкости дипломатии в европейском «концерте», разбираться в цифрах налогового обложения, назначать поставщиков мундирного сукна, дозволять Военной коллегии эксперимент: давать кавалерийским лошадям сено «с убавкою» в четыре фунта, чтобы выяснить, «могут ли лошади… таким числом сена довольны быть».[1371] Она же должна была решать, отдавать ли казённую смолу для реализации «в комиссию» голландским негоциантам Пельсам; что отвечать «венгерской королеве» Марии-Терезии на настойчивые просьбы о помощи; разрешать ли иностранным купцам закупать хлеб в России. Из тех же бумаг Остермана 1741 г. следовало, что общие военные расходы страны составляли 4 500 746 рублей, а недоимки с 1724 г. достигли такой же величины; что денег, как обычно, не хватало, и Штатс-контора по-прежнему была в долгах перед другими ведомствами.[1372]

По-видимому, Анна довольно быстро «сломалась». До последних дней осени 1741 г. она формально исполняла свои обязанности; но выступать самостоятельно или настаивать на исполнении принятых решений уже не могла и большей частью утверждала поданные ей бумаги резолюцией «Быть по сему» или «Тако». При отсутствии инициативы снижалась административная и законотворческая активность власти: в январе 1741 г. было выпущено 96 указов, в феврале — 62, в марте — 43, и этот уровень сохранялся до осени.[1373]

На угасание деятельности регентства повлияла и очередная беременность Анны: 17 июля 1741 г. подданных известили о рождении великой княжны Екатерины Антоновны. Забота о двух младенцах должна была отнимать немало времени; к ней прибавлялись хлопоты по устройству собственного двора и апартаментов, обязательные приёмы, празднества, аудиенции. В мае 1741 г. Анна утвердила свой придворный штат из 517 человек. Принцесса сменила духовника, начала строительство нового Летнего дворца, а в Зимнем отделывала и украшала свои покои и устроила отдельный кабинет младенца-императора, где помещалась его дубовая колыбелька весом 33 пуда и уже были заготовлены «печатные книжки».[1374]

Э. Финч летом 1741 г. отмечал: «…многолюдные собрания её тяготят, большую часть времени она проводит в апартаментах своей фаворитки Менгден». Мемуаристы-современники также констатировали, что Анна искала спокойствия и уюта в узком кругу — в апартаментах любимой фрейлины собирались за игрой в карты Финч, маркиз Ботта, саксонский посланник граф Линар и брат фельдмаршала Христиан-Вильгельм Миних. Однако задушевные разговоры оборачивались стремлением дипломатов подключить Россию к разгоравшемуся в Европе конфликту.


Австрийское «наследство» и шведский реванш

Пока в Петербурге праздновали, войска Фридриха II вторглись в австрийскую Силезию и захватили её большую часть. Намечавшееся нарушение баланса сил не могло произойти без участия России, и заинтересованные стороны стремились повлиять на позицию петербургского двора.

Остерман продолжал переговоры с Финчем о союзном договоре с Англией. В это же время в Петербург прибыл адъютант прусского короля и свойственник Миниха Винтерфельт, готовый, по свидетельству Манштейна, «сделать всё возможное, чтобы отвлечь первого министра от венского двора и не щадить ничего для переговоров по этому важному делу», что подтвердил в мемуарах Фридрих II.[1375]

Результатом усилий прусской дипломатии стало заключение 16 декабря 1740 г. союзного договора с Россией о взаимной помощи в случае войны (кроме конфликтов России с Турцией, Крымом и Ираном) и сохранение статус-кво в Курляндии и Польше. В своё время Анна Иоанновна отказалась от подобного договора, не желая давать Пруссии гарантий на владение новоприсоединёнными княжествами Юлих и Берг. Ныне же Россия обязалась не заключать соглашений по этим спорным территориям, противоречащих интересам Пруссии, что в некоторой степени ставило русскую дипломатию в положение защитницы прусских интересов.[1376] Но главное было не в этом: в момент заключения договора Россия оказалась союзницей обеих воюющих держав, каждая из которых рассчитывала на её поддержку.

Манштейн, сочинявший свои мемуары уже на службе у прусского короля, перечислял в них: «Госпожа Миних получила от короля кольцо, украшенное крупным бриллиантом, ценностью в 6 000 рублей. Сын фельдмаршала получил 15 тысяч ефимков (талеров. — И.К.) чистыми деньгами и право на пользование доходами с майората в Бранденбурге, называемого Бюген. Король Фридрих-Вильгельм подарил его князю Меншикову, затем им владел герцог Курляндский, и, наконец, его получил граф Миних».[1377] Таким образом, можно, пожалуй, говорить о складывании традиции «наследственных» владений российских временщиков за границей в качестве гарантии их внешнеполитических симпатий.

Миних-младший категорично заявлял, что фельдмаршал отказался от предложенных ему денег и «вотчины Биген», а сам он согласился принять их только с согласия Анны Леопольдовны. Однако иностранные дипломаты сомневались в бескорыстии фельдмаршала, а австрийский резидент Гохгольцер даже грозил разрывом дипломатических отношений. Однако подоспевший посол Вены маркиз Ботта решил действовать не кнутом, а пряником: привёз Миниху титул графа, а его сыну — орден Белого орла. Императрица Мария-Терезия обещала первому министру графство Вартенберг на территории Силезии.[1378]

Прусский король, в свою очередь, приказал своему послу сделать всё, чтобы «завоевать фельдмаршала», и для этого отпустил «кредит» в размере 100 тысяч экю. Самому Миниху и его «последующему потомству как по мужской, так и по женской линии» Фридрих II обещал, кроме уже названной «вотчины Биген», то же графство Вартенберг в захваченной его войсками Силезии.[1379]

Конечно, внешнеполитические решения определялись не только честолюбием Миниха. Переговоры о союзе начались ещё в августе 1740 г. при жизни Анны Иоанновны, а Бирон в своё короткое правление дал Кабинету министров письменные полномочия на заключение этого договора, подтверждённые Анной Леопольдовной.[1380] Договор был небезвыгоден России, поскольку предусматривал совместные действия сторон в Польше по защите «диссидентов» (протестантского и православного населения) и ослаблявших эту страну шляхетских «вольностей» и выборности короля. Заграничное баронское имение Вартенберг фельдмаршал действительно получил с формальной санкции правительницы и Кабинета — 19 января 1741 г. оно было вручено Миниху в «вечнопотомственное владение».[1381] Но, пожалуй, впервые за расположение российского министра шла такая откровенная торговля. Отставка Миниха не облегчила положения, поскольку обозначилась угроза России со стороны Швеции, правящие круги которой при поддержке Пруссии и Франции собирались взять реванш за поражение в Северной войне.

Неспокойно было и на южных границах: иранский шах Надир в декабре 1740 г. захватил Хиву и Бухару, а весной следующего года повёл свою армию в Дагестан. Резидент И. Калушкин передавал из ставки Надира, что завоеватель движется к российским границам и, по его публичным заявлениям, то собирается дойти до Царицына, то высказывается, что «ис такого завоевания пользы не будет, понеже во всей России более казны расходится, нежели сбирается».[1382] Уже в марте 1741 г. Кабинет обсуждал меры на случай движения персидского войска на Астрахань и кандидатуру чрезвычайного посла в Иран.[1383]

В условиях намечавшейся международной изоляции России Остерман выступал в пользу заключения союзного договора с Англией, переговоры о котором тянулись уже давно. Однако англичане упорствовали в ключевом для русской дипломатии вопросе о немедленной помощи России военным флотом.

Оппонентом Миниха выступил новый кабинет-министр граф Михаил Гаврилович Головкин. В декабре 1740 г. он полагал, что договор с Пруссией хорошо бы «умедлить», а текст его сообщить австрийскому резиденту. Позднее же в письмах Остерману граф предлагал заменить посла в Берлине Бракеля, который в донесениях «прусской двор оправдать всячески тщится»; для начала войны с Пруссией он предлагал мобилизовать саксонского курфюрста и «уговорить» (с помощью денег) поляков, а затем вступить и самим, чтобы в итоге Пруссию «на воеводства разделить». В его документах после ареста были обнаружены проекты «тайной конвенции» с Марией-Терезией.[1384]

Подобные планы едва ли могли вызвать сочувствие у осторожного Остермана, тем более что Головкин был неуживчив. Финч отзывался о новом министре критически: «Смесь гордости, невежества и самодовольства»; Шетарди сообщал, как тот жаловался Антону-Ульриху на Остермана, что не мешало ему ссориться и с принцем.[1385] Иностранцы воспринимали графа в качестве вождя «русской партии», несмотря на то что союзником Головкина выступал… австрийский посол маркиз Ботта.[1386]

В итоге российская дипломатия в 1741 г. не имела чёткой позиции. Русским послам в Дрездене и Вене приходилось оправдываться за заключение союза с Пруссией. Послу в Берлине предписывалось заявить о недопустимости агрессивных действий короля в Силезии.[1387] Но и оказывать помощь старому союзнику не спешили. В январе кабинет-министры пришли к выводу: «Наше государство не в таком состоянии находится, чтоб в чюжие места помощь давать, потому что оное многого внутреннего поправления требует». К тому же необходимо было «принять в рассуждение шведов, шаха Надира, да и контайшинского владельца, которые того и смотрят, чтоб Россия каким-либо образом себя обнажила, и при первом случае какое нападение учинить». В феврале Миних заявил маркизу Ботта, что Россия «одна не в состоянии королеву венгерскую сутенировать».[1388]

В дальнейшем, несмотря на просьбы о помощи и даже личное обращение Марии-Терезии, инструкции русскому послу в Вене отмечали лишь плохую подготовку австрийских войск и желание австрийцев «на одних своих союзников навалить» тяжесть войны.[1389] Остерман допускал участие России в конфликте только при вступлении в боевые действия ганноверской армии английского короля вместе с датскими, гессенскими и саксонскими войсками.[1390] На переговорах с Августом III и Фридрихом II русские дипломаты как будто верили миролюбивым заявлениям прусского короля и обещаниям «саксонского дома» прийти на помощь Австрии. Миних-старший указал в мемуарах, что правительница согласилась на участие в австро-саксонско-российском союзе против Пруссии; но он так и не состоялся.[1391]

Отставка Миниха не облегчила положения, поскольку австрийцы по-прежнему терпели поражения: в апреле 1741 г. армия фельдмаршала Нейперга, удачно начав сражение, была разбита пруссаками под Мольвицем. Российские и австрийские дипломаты проглядели образование антиавстрийской коалиции с участием Саксонии, Баварии и Франции. Заключённый в июне 1741 г. франко-прусский союз предусматривал обязательство Франции подтолкнуть Швецию к войне с союзницей Австрии. Договор был выполнен: 28 июля (8 августа) 1741 г. Швеция объявила войну России, а французская армия в том же месяце перешла Рейн.

В это время в Петербурге борьба амбиций проходила на фоне чередовавшихся празднеств, хотя вице-канцлер М. Г. Головкин был настолько не уверен в силах своей армии, что предлагал строить редуты близ Петербурга. 12 августа праздновали день рождения императора, 13 августа — обручение саксонского посланника графа Морица Линара и фрейлины Юлии Менгден; 12 августа состоялся торжественный приём турецкого посла с последующей «экскурсией» в Петергоф, где знатного гостя поили кофе в Монплезире, а его свиту «из потаённых под землею фанталов водою немало помочило».[1392] Затем отмечали день рождения принца Антона (17 августа), тезоименитство императора (29 августа), праздник ордена Святого Александра Невского (31 августа), тезоименитство Елизаветы (5 сентября).

Беспрерывные празднества камуфлировали неуверенность правительства и напряжённую ситуацию в столице. 17 августа принц Антон сообщал Финчу о попытках поджога Арсенала.[1393] На следующий день генерал-полицеймейстер Ф. В. Наумов известил Сенат о поимке человека, пытавшегося поджечь Гостиный двор; следствие с многократными пытками установило, что этим занимался не шведский агент, а костромской крестьянин Дмитрий Иванов, чтобы поживиться во время пожара.[1394] По докладам генерал-полицеймейстера, Сенат постановил распределить драгунские команды по районам Петербурга в виде постоянных постов и разъездов.[1395]

Непосредственная угроза столице вскоре была ликвидирована. Собравшийся 20 августа «воинский консилиум» действующей армии единодушно решил атаковать противника. В конце августа шведские войска потерпели поражение в Финляндии под Вильманстрандом, но складывать оружие Швеция не собиралась. Российское правительство столкнулось с применением пропагандистского оружия: в октябре посланник в Париже А. Кантемир сообщал о «безстыдных лжах шведских министров», которые напечатаны в «Амстердамской газете», «к которым присовокупляют нарекание на ваше войско, что при взятии города (Вильманстранда. — И.К.) безчеловечно сожгло всех больных и пленных, запертых в домах».

Вторгшиеся в русские пределы шведские отряды стали оставлять воззвание «главного командира и генерал-аншефа над войски шведскими» Карла Левенгаупта к русским подданным: «Объявляю с сим всем и каждем от хвалного всероссийского народа: что королевское шведское войско токмо в том намерении в России прибыл, дабы с помощию Божиею как удоволствование о многократных неправедливостях, от чужестранного в прошедших годах царствующего в России министерство Швецию приключенных, так и надлежащая безопасность в пред нашему государству учинённа быть имела, да всероссийской народ свобождён от несносного ига и ярости, с кем вышепомянутая чюжестранная министерия для собственной своей умысле, по долгом уже времяни российских подданных досадна и утесняла, от чего-де многие своему государству доброжелателные российские подданные не токмо лишились своего имения, но и жестоким да россыским образом в конечное разорение и к тому доведены, чтоб и живот им не мил был, а некоторая часть в немилостию и в ссылку послана». Далее генерал извещал о предстоящем освобождении от тирании министров-иностранцев и об избрании законного и справедливого правительства, «дабы хвалный всероссийской народ для собственной своей благополучия и безопасности к освобождению от иностранных тягостного утеснении и безчеловечного мучительство имел свободное и волное избрание законного и справедливого государя».[1396]

«Хульный манифест» вызвал смущение в правящем кругу, задетом выпадами против «чужестранного министерства»; шведское правительство стало распространять этот документ и в других европейских странах вместе с прочими пропагандистскими материалами.[1397] Воззвание было согласовано с цесаревной Елизаветой Петровной, с которой перед войной шведские дипломаты вели тайные переговоры: в обмен на военную помощь она должна была пересмотреть условия Ништадтского мира.

Бороться с «мерзостными и ругательными экспрессиями» было не так просто в условиях непривычной свободы слова. Голландские «газетиры» на всякий случай просили у российской миссии опровержения, а потом печатали вместе и те и другие материалы — к досаде дипломатов, которые ничего не могли поделать с вольными издателями.[1398] Прусские «ведомости» «разглашали» о мнимых шведских успехах и помещали сообщения, что русский флот якобы заперт в Кронштадте, а «в России во всех местах бунт произошёл».[1399] Правительству пришлось рассылать через дипломатические миссии специальные «приложения», представлявшие шведов «варварами и дикими паганянами», начавшими войну без всяких причин, да ещё вступившими в союз с «наследным врагом христианского имени» — турками.[1400]

Кроме того, если Россия не спешила помочь Австрии, то и у правительства Анны Леопольдовны в нужный момент не оказалось союзника. Союзный договор с Англией был подписан 3 (14) апреля 1741 г.; он подтверждал выгодные Англии условия торгового договора 1734 г. и предусматривал взаимную помощь в случае агрессии: отправку российского корпуса в десять тысяч штыков пехоты и две тысячи сабель конницы при угрозе английским владениям на континенте и, соответственно, английской эскадры из 12 кораблей в случае опасности для России на Балтике. Однако «сепаратная» статья договора освобождала английскую корону от оказания помощи, если флот понадобится ей самой для отражения агрессии; в этом случае России была обещана денежная помощь в 100 тысяч фунтов стерлингов.[1401]

Вокруг этой так и не ратифицированной статьи и начались споры. Уже в мае герцог Ньюкасл в Лондоне заявил русскому посланнику князю И. А. Щербатову: у Британии корабли есть, но не хватает матросов. Дипломат передал в Петербург, что ожидать в случае войны со шведами британскую эскадру «сумнительно»; похоже, в Лондоне сочли, что внутренняя нестабильность режима освобождает их от условий только что заключённого союза. Финч же сначала передал русскому двору, что его правительство может предоставить лишь денежную субсидию (вместо присылки флота на Балтику), а затем попытался изменить «сепаратную статью» договора «без упоминания о деньгах взамен действительной помощи», но натолкнулся на возражения Остермана. Андрей Иванович настаивал не на субсидии, а на присылке британских кораблей, поскольку опасался прибытия на Балтику французского флота. Но начальник Финча — государственный секретарь Уильям Стэнхоп — уже в августе дал категоричный ответ: посылка эскадры на помощь России «решительно невозможна».[1402]

Поведение союзника вызвало разногласия. Остерман признавал английскую помощь «весьма сумнительной», но всё же считал необходимым избегать на этой почве конфликта и «англинскими обещаниями довольствоваться». А. М. Черкасский обижался: «Что в том пользы России есть, когда Англия толко едиными обнадёживаниями и обещаниями Россию усыпляет?» В сложившейся ситуации он считал основной союзницей Данию; у англичан же предлагал потребовать денег, как было предусмотрено договором в случае невозможности посылки эскадры. А Головкин полагал необходимым отложить ратификацию договора и даже после четырёх заседаний Кабинета министров по этому вопросу в октябре 1741 г. остался при своём мнении, потребовав внести вопрос «к высочайшему рассмотрению».[1403]

26 октября 1741 г. правительница предложила Кабинету ратифицировать договор, хотя на помощь Англии «точно надеяться невозможно». Наконец, 7 ноября спорная статья о помощи была подписана; она освобождала британское правительство от обещания посылки флота на Балтику «в обстоятельствах крайнейшей трудности», но обязала выплатить в 100 тысяч фунтов стерлингов. На следующий день стороны провели «размен» ратификаций, но с наступлением зимы рассчитывать на помощь союзницы России уже не приходилось.[1404]

Споры ближайших советников регентши едва ли способствовали укреплению положения брауншвейгской династии на российском престоле. Правительница всё больше пыталась уйти от проблем в частную жизнь, а между тем в столице назревал очередной переворот.


«Брожение во внутренних делах»

Так охарактеризовал ситуацию при российском дворе в 1741 г. английский посол Финч. Подобные оценки будут встречаться и у других дипломатов вплоть до конца недолгого царствования Иоанна III.

Фактически главным членом Кабинета оставался Остерман, старавшийся привить принцессе представления об обязанностях правителя и ввести её в курс государственных дел. Он, безусловно, был самым опытным и компетентным из советников правительницы и мог бы при определённых условиях стать первым министром при номинальном императоре и неопытной регентше. Но Андрей Иванович, при всём его административном опыте и аналитическом таланте, и по характеру, и по манере действий не был лидером. «Как бы он ни был деятелен при установившемся правительстве, при правительстве колеблющемся он ложится в дрейф», — заметил Финч. Вице-канцлер привык действовать за спиной государя или другой «сильной» фигуры и всегда мог эту фигуру подставить. В глазах других сановников и подчинённых он выглядел хитроумным и двоедушным интриганом; даже секретарь Сергей Семёнов на вопрос, что ему известно о планах его шефа, заявил: министр — «человек хитрой и скромной, и не только ему, но и другим никому ни о чём знать никогда не давал».[1405]

Помимо упомянутых выше документов, Остерман и позднее подавал Анне докладные записки: по вопросам внешней политики, о разделении Сената на четыре департамента и, как сам упоминал на следствии, о преимущественном награждении «российских природных» подданных.[1406] Но, видимо, регентша не вполне доверяла «хитрому и скромному» министру: ему, в отличие от Миниха, она ничем не была обязана; к тому же Остерман покровительствовал принцу Антону, отношения с которым у правительницы становились всё более напряжёнными.

Между тем «отца отечества отец» (по выражению Ломоносова) обзавёлся своим придворным и военным штатом; после отставки Миниха он возглавил военное ведомство, но был не прочь играть более активную роль и в гражданском управлении. Он в какой-то степени овладел русским языком (во всяком случае, подписывался по-русски), стал посещать Сенат, задумал частичные реформы в гвардии.

К сожалению, эти попытки не нашли освещения в соответствующей главе обстоятельной биографии Антона-Ульриха.[1407] Материалы же Военной коллегии показывают, что принц добросовестно исполнял обязанности по руководству армией, хотя ему приходилось нелегко. Как обычно, не хватало на жалованье денег, которые не поступали в Военную коллегию, несмотря на неоднократные указы и даже посылку «нарочных». Накануне войны результаты очередного набора показали, что рекруты «малорослы, слабы, дряблы, а другие слепые и хромые».[1408] Как и Анне, её мужу пришлось иметь дело с потоком челобитных, адресуемых «великой персоне» разнообразными корреспондентами. Такие челобитные принц направлял в Сенат, но поток просьб от военных заставил его издать приказ, чтобы штаб-, обер- и унтер-офицеры не подавали прошений лично ему, а обращались сначала «по команде», т. е. к своим полковым командирам.[1409]

Однако власть генералиссимуса была весьма ограниченной: его деятельность определялась присылаемыми от имени императора указами регентши; все просьбы о производстве в штаб-офицерские ранги и награждении «деревнями» он направлял на рассмотрение Кабинета и правительницы, ей же посылал и доклады по всем делам (включая не только назначения, но и заготовку фуража и шитьё мундиров) подчинённых ему полков гвардии, на которые Анна накладывала резолюции.[1410]

Принц подавал и проекты более серьёзных преобразований — например, восстановления созданной при Петре I в провинциях военной администрации с полковыми дворами, несмотря на все её «непорядки». Подстрекал герцога к активным действиям отставной Миних, который на одном из торжеств вдруг во всеуслышание произнёс тост за «соправителя», вызвавший недоумение присутствовавших дипломатов.[1411]

Особенно обострились отношения принца с Анной по поводу фавора вернувшегося к российскому двору графа Морица-Карла Линара. В 1741 г. правительница была уже свободна от опеки и не слишком стеснялась в проявлении чувств. Это позволило Миниху-старшему изложить в своих записках сплетни о новом (точнее, старом) увлечении Анны: «Она часто имела свидания в третьем дворцовом саду со своим фаворитом графом Линаром, куда отправлялась всегда в сопровождении фрейлины Юлии… и когда принц Брауншвейгский хотел войти в этот же сад, он находил ворота запертыми, а часовые имели приказ никого туда не пускать… Так как Линар жил подле ворот сада в доме Румянцева, то принцесса приказала построить вблизи дачу, что ныне летний дворец. Летом она приказывала ставить своё ложе на балкон Зимнего дворца; и хотя при этом ставили ширмы, чтобы скрыть кровать, однако со второго этажа домов соседних с дворцом можно было всё видеть».[1412]

Зоркость фельдмаршала можно было бы объяснить обстоятельствами его отставки; но письма принцессы содержат не менее красноречивые признания в адрес галантного красавца. Анна — в духе времени — в августе 1741 г. помолвила своего поклонника с наперсницей-фрейлиной Юлией Менгден и произвела его в кавалеры высшего российского ордена Андрея Первозванного. Когда Линар временно отбыл в родную Саксонию, вслед ему летели послания возлюбленной.

В одно из них (от 13 октября 1741 г.) Анна сама вписала слова, помещённые ниже в скобках, чтобы граф, не дай бог, не подумал, что регентшу волнуют чувства её подруги: «Поздравляю Вас с прибытием в Лейпциг, но я не буду довольна, пока не узнаю, что Вы уже на пути сюда. Ежели Вы не получили писем из Петербурга, то пеняйте за то Пецольду, почто плохо их отослал. Если говорить об Юлии, то как могли Вы хоть на мгновение усомниться в её (моей) любви и нежности, после всех знаков, от неё (меня) полученных. Если Вы её (меня) любите, не делайте ей (мне) более таких упрёков, коли её (моё) здоровье Вам дорого. Посол Персии со всеми своими слонами получил аудиенцию таким же манером, как и турок. Говорят, что один из главных предметов, ему порученных, — просить руки принцессы Елизаветы для сына Надир-шаха, и что в случае отказа он пойдёт на нас войной. Что делать! Это, стало быть, уже третий враг, да хранит нас Бог от четвёртого. Не почитайте сию просьбу перса за сказку, я не шучу: оная тайна стала известна через фаворита посланника. У нас будет машкерад 19-го и 20-го сего месяца, но вряд ли я смогу (без Вас, моя душа) предаваться сему увеселению, ибо уже предвижу, что моя дорогая Юлия, сердце и душа которой далеко отсюда, не станет там веселиться. Верно поётся в песне: ничто Ваш облик не имеет, но всё напоминает мне о Вас. Известите меня о времени Вашего возвращения и будьте уверены в моей к Вам благосклонности (обнимаю Вас и умираю вся Ваша)».[1413]

Письмо не оставляет сомнений в характере чувств молодой женщины; из него же следует, что из всех дел её больше всего интересует маскарад, а дипломатические переговоры волнуют лишь с точки зрения невиданного брачного предложения. К тому же правительница позволяла себе игнорировать права супруга, а порой ставила генералиссимуса на место: манифест о победе русских войск над шведами под Вильманстрандом, напечатанный от имени Антона-Ульриха, был изъят и заменён новым — от имени императора.[1414]

В апартаментах принцессы висел портрет графа; сам он, в свою очередь, позволял себе публично выговаривать правительнице Российской империи: «Вы сделали глупость».[1415] В результате вице-канцлеру империи Остерману и генералиссимусу Антону Брауншвейгскому приходилось решать сложную внешнеполитическую задачу: заставить австрийских министров повлиять на саксонского курфюрста и польского короля Августа III, чтобы тот отозвал Линара из Петербурга.[1416]

Анна нашла себе союзника в лице М. Г. Головкина. Граф сумел стать одним из самых близких к «регентине» людей благодаря своей жене Е. И. Ромодановской, приходившейся ей двоюродной тёткой. На следствии после воцарения Елизаветы ему вменяли в вину, что он очень часто поутру бывал у принцессы на приёме, «а по полудни почти всегда». Долго находившийся не у дел граф стремился наверстать упущенное и подавал рассуждения и представления на самые разные темы: о рекрутах, беглых крестьянах, продаже леса за границу. Именно Головкина современники связывали с проектами изменения завещания Анны Иоанновны и передачи короны самой правительнице. Не терял надежд на возвращение к власти и Миних, чьей заступницей была не терпевшая Остермана фрейлина и лучшая подруга Анны Леопольдовны Юлия Менгден, состоявшая с бывшим первым министром в близком родстве.

При таком раскладе наладить деловое сотрудничество окружавших принцессу лиц было мудрено. На какое-то время всех объединила оппозиция Бирону, и в отношении судьбы бывшего регента особых разногласий не было. 8 апреля 1741 г. был составлен приговор о четвертовании «бывшего герцога». Как и ожидалось, он был заменён помилованием и ссылкой в Пелым. 14 апреля был опубликован манифест, где бывший регент сравнивался с цареубийцей Борисом Годуновым, а его утверждение у власти объяснялось тем, что Бог «восхотел было всю российскую нацию паки наказать… бывшим при дворе ея императорского величества обер-камергером Бироном». Беспомощность официальных идеологов была очевидной: причины, сделавшие фаворита императрицы орудием Божьего промысла, как и вызвавшие небесный гнев грехи всей нации, никак не разъяснялись. Зато подробно перечислялись прочие «вины» курляндца (в том числе и не подтвердившиеся на следствии): будто бы он украл «несказанное число» казённых денег, «наступал на наш императорского величества незлобивый дом», подавал «вредительные» советы.[1417] После приговора окончивший свою миссию носитель божественной кары отправился вместе с семейством в Сибирь под конвоем 74 гвардейских солдат и офицеров.

Одновременно от имени императора появилось «Объявление» о персонах, способствовавших утверждению Бирона регентом: Минихе, Черкасском, Трубецком, Ушакове, Куракине, Головине, Лёвенвольде, Бреверне, Менгдене, то есть почти обо всей российской верхушке, за исключением Остермана. Перечень их прегрешений завершался объявлением о прощении.[1418] Вряд ли публичное обвинение первейших сановников в государственной измене упрочило положение новой власти. Неисполнение обязанностей и поддержка главного преступника (Бирона) могли любого из перечисленных вельмож превратить в подсудимого; но, поскольку этого не произошло, уверенность представителей правящего круга в безнаказанности своих действий или бездействия лишь укрепилась.

Кадровая политика эпохи принцессы Анны не отличалась последовательностью. Правительница не сменила командиров гвардии, за исключением арестованного Г. Бирона и уволенного Миниха.[1419] На своём посту остался клеврет Бирона преображенский майор И. Альбрехт; донёсший на секретаря М. Семёнова камергер А. М. Пушкин был назначен в Сенат. Остался при дворе и финансовый советник Бирона «обер-гофкомиссар» Исаак Липман, как полагали, предупреждавший своего хозяина о перевороте. Правительница по-прежнему пользовалась услугами опытного «придворного еврея», поставлявшего ей драгоценности и товары с Лейпцигской ярмарки. За год своего правления Анна Леопольдовна приобрела бриллиантов и прочих украшений на 159 517 рублей.[1420]

Кадровые перемены ограничились устранением Миниха из Военной коллегии и назначением двух новых президентов коллегий: Н. С. Кречетникова в Ревизион-коллегию (там же при ней стал вице-президентом Б. И. Бибиков) и Г. М. Кисловского в Камер-коллегию; Карл Принценстерн был пожалован из вице-президентов в президенты Штатс-конторы — только он. один был «немцем», к тому же давно находившимся на русской службе[1421] (см. Приложение, таблица 1).

Список генералов и штаб-офицеров армии 1741 г. не даёт оснований утверждать о каких-то преимуществах для иноземцев или о стремлении «брауншвейгских» правителей назначать на ответственные посты «немцев». В одном из указов Сенату в марте 1741 г. правительница специально попросила выбрать «для определения в Смоленскую губернию губернатора из русских», поскольку вице-губернатору Бриммеру «по его иноземству во управлении в той губернии дел не без трудности быть может». Единственным генерал-аншефом при ней стал М. И. Леонтьев; из четверых произведённых генерал-лейтенантов «немцем» был только П. Ф. Балк; из пятерых генерал-майоров — А. Беренс и В. Бриммер; при этом, за исключением генерал-адъютанта П. Ф. Балка, все произведённые были старыми служаками, не связанными с придворными «конъектурами».[1422] Решение о победоносном для русской армии Вильманстрандском сражении в августе 1741 г. принял военный совет, шесть из восьми участников которого во главе с главнокомандующим П. П. Ласси были «немцы».

На местах перемен было больше (см. Приложение, таблица 2): новые губернаторы и вице-губернаторы появились в шести губерниях. Однако эти назначения трудно считать целенаправленной сменой кадров: новые должности не являлись для назначенных опалой, после нового дворцового переворота 1741 г. большинство из них сохранили свои посты (кроме попавшего под следствие за совращение собственной дочери А. П. Баскакова). Правительницу и здесь трудно упрекнуть в особом пристрастии к иноземцам. Все назначенные в 1741 г. губернаторы (М. И. Леонтьев, А. Г. Загряжский, А. П. Баскаков, В. Н. Татищев, А. А. Оболенский, И. А. Шипов, главнокомандующий на Украине И. И. Бибиков), за исключением рижского вице-губернатора X. Вилдемана, были русские.

Чиновники высшей администрации империи не могли пожаловаться на пренебрежение к их заслугам. Помимо отмеченных выше награждений, президент Юстиц-коллегии И. Ю. Трубецкой, вице-президент Вотчинной коллегии А. Г. Комынин, генерал-рекетмейстер Ф. А. Щербатов, руководители Сыскного приказа (Я. И. Кропоткин), Ямской канцелярии (Ф. В. Сухово-Кобылин), Канцелярии от строений (И. Г. Микулин), новгородский вице-губернатор А. Ф. Бредихин стали действительными статскими советниками. Следующие военные или статские чины получили и другие губернаторы и вице-губернаторы — А. Оболенский, Д. Друцкий, Л. Соймонов, С. Гагарин, П. Аксаков. Все они продолжили службу и после переворота, возведшего на престол Елизавету.

Но раздачи чинов и должностей не всегда создавали для Анны надёжную опору. Пострадавшие при Бироне (майоры Семёновского полка В. Чичерин, Н. Соковнин), действительный статский советник А. Яковлев, генерал-лейтенант М. С. Хрущов служили ей верно, и карьера большинства из них прервалась с новым переворотом. Но командиры гвардейских полков (Измайловского — И. Гампф, Конногвардейского — Ю. Ливен и П. Черкасский, Преображенского — П. Воейков) в ноябре 1741 г. не только не выступили в защиту правительницы, но ревностно выполняли все приказы Елизаветы, как и некоторые другие «назначенцы» Анны — её камер-юнкер И. О. Брылкин, ставший обер-прокурором Сената, и Ф. В. Наумов, сменивший Я. П. Шаховского на посту главы полиции.

Состоявшиеся назначения были, по-видимому, не всегда продуманными. Так, в сентябре 1741 г. определённые в Сенат А. М. Пушкин, Я. П. Шаховской, П. С. Салтыков, А. Д. Голицын выражали недовольство новыми обязанностями и тем, что с ними не советовались перед назначением.[1423] Cама Анна, в отличие от Бирона, ни разу не удосужилась посетить Сенат. Да и работал он не лучше прежнего. Рапорты секретарей показывают, например, что в октябре 1741 г. на заседаниях ни разу не присутствовали А. И. Ушаков, сказавшийся больным, и Г. П. Чернышёв — без всякого объяснения; 10 из 14 присутственных дней пропустил камергер В. И. Стрешнёв, 6 — другой камергер А. М. Пушкин (находились во дворце); 7 — тайный советник В. Ф. Наумов (по болезни или по причине присутствия «в полиции»; 6 — находившийся на дежурстве во дворце генерал-адъютант П. С. Салтыков. То есть из отмеченных секретарём десяти сенаторов половина исполняла обязанности неаккуратно.[1424]

Общего количества повышений за год правления Анне нам установить не удалось, но ясно, что их были сотни. Только по подготовленным Герольдмейстерской конторой к подписанию 17 и 22 сентября 1741 г. спискам пожалованных в чины статского советника и выше оказалось 127 человек.[1425] Но всегда ли раздаваемые милости были уместны? Вопреки мнению Военной коллегии правительница пожаловала в генерал-майоры бригадира С. Ю. Караулова — участника всех войн и походов 1710–1730-х гг.[1426] Но одновременно она сделала следующий шаг к возвышению придворных чинов: при ней обер-гофмейстер был приравнен к генерал-лейтенанту, камергер — к бригадиру, камер-юнкер — к полковнику.[1427]

Рядом с заслуженными военными и безвинно пострадавшими получали доходные посты и «мызы» в Прибалтике фрейлина Юлия Менгден и её родственники.[1428] Статс-дама, жена камергера Степана Лопухина и любовница обер-гофмаршала Лёвенвольде Наталья Лопухина попросила полторы тысячи душ — и стала обладательницей целой волости в Суздальском уезде. Подпоручику Алексею Еропкину на оплату долгов брата правительница выдала 556 душ, а проворовавшийся при Анне Иоанновне придворный камерцальмейстер Александр Кайсаров был не только возвращён из ссылки, но и получил назад свои конфискованные деревни с 1198 душами.[1429]

Другим же не доставалось ничего. Без ответа осталась челобитная не пользовавшегося доверием правительницы генерал-прокурора Никиты Юрьевича Трубецкого, имевшего семерых детей, троих «пасынков» и две тысячи душ, жаловавшегося на бедность и просившего наградить его «деревнями».[1430] Зато наряду с боевыми офицерами чины и награды давались придворным кофишенкам, лакеям и кухеншрейберам, а то и просто по знакомству; так получил звание лейтенанта впоследствии знаменитый корнет и барон Мюнхгаузен.[1431]

Избежал смерти бывший прапорщик при Канцелярии от строений Прокофий Карлинцов. Имея дело с подрядчиками казны, тот однажды не удержался — взял с купца 100 рублей и «платье» за недопоставленные гвозди, а потом вошёл во вкус: закрывал глаза на грехи поставщиков камня, щебня, леса и прочих стройматериалов в обмен на вино, оловянную посуду, сахар, сукно и прочие подношения. 1 мая 1735 г. он добровольно явился в Сенат и «вину свою объявил», за что после пяти лет следствия получил в августе 1740 г. смертный приговор, который так и не был приведён в исполнение.[1432]

Но в то же время наказаний избежали не только вдова Екатерина Кожина, обвинённая в убийстве незаконнорождённого ребёнка, но и скупщики краденого, растратчик, бывший лейтенант флота Иван Чириков и взяточник-асессор Алексей Владыкин. Пойманных на подлогах чиновников петербургской воеводской канцелярии (комиссаров М. Рукина, М. Воинова, А. Лихачёва, Н. Пырского и их подчинённых) не только освободили от кнута и сибирской ссылки, но и отпустили «на своё пропитание… куда похотят» и даже разрешили вновь поступать на службу.[1433] На енисейского воеводу-взяточника М. Полуэктова десятками писали челобитные, обвиняя «в бою и в обидах», во взяточничестве, в продаже пороха «в чужое государство», но администратор «к суду не шёл» девять лет и угодил под следствие только по линии Тайной канцелярии; Анна же в последний день 1740 г. повелела «вину ему упустить».[1434]

К тому же окружение регентши использовало массовые награждения для продвижения по службе «своих» людей, «не взирая на старшинство»; в этом признавались на следствии Миних и М. Г. Головкин. Так, Никита Ушаков был пожалован в майоры, а через месяц стал уже статским советником; Иван Козловский «шагнул» в майоры прямо из поручиков. Произвольные повышения — через ранг и даже через два — нарушали сложившиеся традиции чинопроизводства. Неслучайно после нового переворота 1741 г. одним из первых актов правительства Елизаветы стал указ о соблюдении порядка повышения чинами «по старшинству и заслугам».[1435]

Новые правители явно не умели выбирать помощников и удерживать сторонников. Ещё в январе 1741 г. был уволен по прошению А. Яковлев, в марте получили отставку капитаны П. Ханыков и И. Алфимов, вслед за ними ушёл со службы только что ставший полковником и придворным Л. Пустошкин — все те, кто осенью 1740 г. рисковал карьерой, а то и жизнью ради брауншвейгского семейства.

Мардефельд в июле 1741 г. резюмировал плоды «милостивой» политики правительницы: «Нынешнее правительство самое мягкое из всех, бывших в этом государстве. Русские злоупотребляют этим. Они крадут и грабят со всех сторон и всё-таки крайне недовольны, отчасти потому, что регентша не разговаривает с ними, а отчасти из-за того, что герцог Брауншвейгский следует слепо советам директора его канцелярии, некоего Грамотина, ещё более корыстного, чем отвратительный Фенин, бывший секретарь Миниха».[1436] Едва ли добавило Анне популярности её увлечение графом Линаром — слишком уж он напоминал только что свергнутого Бирона.

«Большой» и «малый» фаворитизм, отсутствие твёрдого курса внутренней и внешней политики приводили к расстройству работы и без того несовершенного аппарата. Милости доставались не всем: иные пробившиеся на «верх» челобитчики по распоряжениям из Кабинета правительницы отведали плетей за жалобу на помещика или за подачу прошения «через голову» необходимых инстанций. Принятые решения не исполнялись — к примеру, остались на бумаге «Регламент и работные регулы» для рабочих суконных предприятий (против них выступали мануфактуристы, недовольные ограничением своих прав) — или сменялись противоположными.

В ноябре 1740 г. Анна отменила намеченный Бироном рекрутский набор; но уже в декабре вышел указ о призыве 20 тысяч человек; в январе и сентябре 1741 г. последовали новые наборы.[1437] В нарушение положения о подушной подати сверх неё с инородцев и черносошных крестьян стали собирать хлеб на довольствие армии.[1438] Подготовленное генерал-прокурором Н. Ю. Трубецким назначение новых прокуроров было отменено без объяснения причин — скорее всего, по проискам Остермана, на следствии оправдывавшего этот шаг бюрократическим аргументом: «От прокуроров в делах остановка». Несостоявшиеся прокуроры дружно били челом о скорейшем определении к делам; правительнице в срочном порядке пришлось решать, куда назначить 36 оставшихся без жалованья чиновников, притом так, чтобы новыми должностями не обидеть их перед «прочей братьею».[1439]

«В настоящий момент все идут врозь», — характеризовал деятельность правительства в октябре 1741 г. Шетарди, и такие же отзывы о русском дворе давал его коллега и соперник Финч. В донесениях дипломаты сообщали, что Анна при поддержке Головкина выступает против своего мужа и руководившего его действиями Остермана, которого даже обвиняли в замысле посадить на трон принца Антона. Головкин стремился создать в Кабинете противовес Остерману в лице осуждённого вместе с Бироном А. П. Бестужева-Рюмина, который вернулся из ссылки и в октябре был принят Анной. В результате этих склок принц Антон фактически потерял всякое влияние. «Внутренний разлад при здешнем дворе усиливается» — докладывал Финч 24 ноября 1741 г.[1440] Остерман чуял недоброе, даже просился в отставку — но, впервые в своей практике, не успел…

По наущению Головкина (что он признал на следствии) и любимой фрейлины Юлии Анна решилась наконец изменить свой статус и издать новый акт о престолонаследии. Она у себя в спальне дала указание действительному статскому советнику Ивану Тимирязеву подготовить два манифеста: «Один в такой силе, что буде волей Божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству; в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне».[1441]

В результате на свет появились два проекта без даты и без подписи. Первый из них от имени Иоанна III провозглашал по уже опробованной формуле («по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных»): в случае, если император умрёт до достижения совершеннолетия, «учреждаем и определяем на всероссийский наш императорский престол наследницу — её императорское высочество великую княгиню всероссийскую Анну, нашу любезнейшую государыню-мать». Второй при этих же обстоятельствах передавал престол «светлейшим принцам братьям нашим» от того же брака или, «если мужеска полу не будет», сёстрам (уже имевшейся Екатерине и будущим); в случае и их смерти вопрос о престолонаследии поручался матери, которая «наследника на всероссийский императорский престол избрать и определить имеет».[1442] Из доноса канцеляриста Дронова следует, что окончательная редакция этих документов принадлежала М. Г. Головкину.[1443]

Очевидно, Анна понимала, что такое «домашнее» правотворчество в важнейшем для государственного устройства вопросе может вызвать возражения. В записке (адресованной, вероятно, Остерману) она выразила пожелание скорее «зачать» дело с Головкиным, а также обсудить этот вопрос с А. М. Черкасским и новгородским архиепископом Амвросием.[1444] 1 ноября 1741 г. был подготовлен проект секретного указа Кабинету о выработке условий, каким образом новый порядок престолонаследия «в действо произвести»: стоит ли передать престол сразу матери или сначала дочерям и можно ли ограничиваться детьми лишь от данного супружества (из чего следует, что Анна рассматривала свой брак как явление временное).[1445]

Сохранился протокол такого совещания А. И. Остермана, М. Г. Головкина, архиепископа Амвросия Юшкевича и А. М. Черкасского, состоявшегося 3–4 ноября 1741 г. Документ, несомненно, составлен страдавшим от подагры Остерманом: автор упоминал, что его периодически выносили в другую комнату «для известной моей болезни». Главный же инициатор этого замысла, кабинет-министр Головкин настойчивости не проявил, а наоборот, 2 ноября заявил Остерману, что торопиться не следует, и отправился домой «подумать». На следующий день кабинет-министры всё же съехались и с участием Амвросия стали обсуждать предложение.

Документ свидетельствует, что участники совещания не спешили принять решение и в итоге обратились за советом к тому же Остерману. Осторожный министр склонялся к тому, что «потребно наследство именно утвердить и на принцессе, сестре императорские», не упоминая о передаче престола матери. Амвросий настаивал, чтобы Анна Леопольдовна правительствовала «с полной самодержавной властью», но поддержки не получил. Головкин считал, что о принцессах-наследницах можно вести переговоры с «генералитетом» и Сенатом, а затем предложил отложить совещание на неопределённое время. В итоге присутствовавшие согласились распространить право наследования на сестру императора. Вопрос о воцарении матери остался открытым.[1446]

Очевидно, единства в данном вопросе среди советников правительницы не было, и Остерман подвёл итог трёхдневному совещанию: «Всяк из них хотел о том деле у себя дома подумать». Но следов последующего обсуждения проблемы престолонаследия не сохранилось.

Правда, Елизавета после нового дворцового переворота обвинила правительницу в подготовке «определения» о провозглашении себя «в императрицы всероссийские».[1447] Уже в XIX в. эмигрант П. В. Долгоруков столь же определённо указывал на манифест о коронации Анны Леопольдовны от 6 декабря 1741 г.[1448] Однако в числе дошедших до нас документов последних дней правления Анны подобного акта не обнаружено. По-видимому, за три недели, остававшиеся до нового переворота, решение так и не было принято.

Роль правительницы России оказалась принцессе не по плечу. Несомненно, на отношении к ней сказалось патриотическое чувство против «засилья» немцев, хотя, кажется, степень его распространения несколько преувеличена, следуя историографической традиции XIX в. Нам неизвестно, так ли уж сильна была неприязнь к правлению Иоанна III и его матери у чиновников, офицеров, купцов и прочих обывателей.

И всё же регентша оказалась непригодной для созданного Петром I политического режима, в котором все нити и рычаги были замкнуты на ключевой фигуре императора без какого-либо разделения прав и обязанностей с другими институтами власти. Она допустила такой уровень дезорганизации высших эшелонов власти (непредсказуемость решений, появление «нового Бирона», склоки среди главных министров), который уже представлялся опасным для функционирования государственной машины.

Неспособность Анны создать свою «команду» и управлять ею означала в итоге такую изоляцию правящей группы, которая привела к успеху «солдатского» заговора Елизаветы. Потеря инициативы, отсутствие надёжной координации деятельности правительства и склоки в нём создали атмосферу неустойчивости и своеобразного вакуума власти. В этих условиях стала созревать очередная дворцовая «революция».


Загрузка...