Глава 8. 25 ноября 1741 г.: «Патриотический» переворот и его последствия

Отдай красу Российску трону

По крови, правам и закону…

М. В. Ломоносов

Существовала ли «партия Елизаветы»?

Со времён С. М. Соловьёва вплоть до работ последних лет приход к власти Елизаветы связывается с наличием заговора с участием гвардейских офицеров; известных государственных деятелей и генералов. В представлениях современников и потомков заговор был связан с фигурой французского посла при русском дворе Шетарди, инструкции которому предусматривали возможность «внутреннего переворота» в России со стороны старинных русских фамилий, «недовольных иноземным игом». О ситуации в правящем кругу речь пойдёт ниже, пока же стоит отметить, что французская дипломатия уже исходила из признания переворотной ситуации как нормы российской практики.

По свержении Бирона центром интриг стали «малый» двор цесаревны Елизаветы и маркиз де ла Шетарди. Уже в начале декабря 1740 г. шведский дипломат Э. Нолькен информировал его о наличии у принцессы своей «партии», в которую якобы входили обер-прокурор Сената И. И. Бахметев, генерал-майор Г. А. Урусов, обер-комендант столицы С. Л. Игнатьев. Помимо названных выше лиц, Елизавета рассчитывала на поддержку канцлера А. М. Черкасского и новгородского архиепископа. В числе своих сторонников она назвала шефа Тайной канцелярии Ушакова, а также «всех офицеров гвардии русского происхождения», которых должны поддержать полки Петербургского гарнизона и сотни её приверженцев в провинции.[1449] Позднее сама Елизавета говорила Шетарди, что на её стороне князья Трубецкие (генерал-фельдмаршал и генерал-прокурор Сената) и гвардейский подполковник принц Людвиг Гессен-Гомбургский.[1450]

Контакты Нолькена с Елизаветой через её врача Армана Лестока подтолкнули маркиза к действиям. При личных встречах с послом в начале января 1741 г. цесаревна заявила о готовности её «партии» к немедленному выступлению, «как только придут иностранцы с явным намерением поддержать права потомства Петра I». Под иностранцами она подразумевала готовившуюся к реваншу Швецию, а наследником при вступлении на престол хотела объявить своего голштинского племянника.

Таким образом, из донесений Шетарди следует, что уже в начале 1741 г. против непопулярных правителей образовался заговор во главе с Елизаветой. Шетарди даже обратился к парижскому начальству за санкцией на своё участие в готовившейся акции. Однако Елизавета не решалась выступить без шведской поддержки, но в то же время упорно отказывалась подписать документ, содержавший обещание территориальных уступок Швеции в обмен на помощь в возведении её на престол.

Какое отношение имела вышеописанная «партия» Елизаветы к произошедшим в ночь на 25 ноября 1741 г. событиям, которые стали неожиданностью для французского посла? Что вообще нам известно о заговоре, связь которого с переворотом 25 ноября 1741 г. подчёркивается в исторической литературе[1451]?

Безусловно, в «переворотной» атмосфере конца 1740 г. у Елизаветы вполне могла появиться мысль об изменении ситуации в свою пользу. Принца Антона она даже при солдатах его полка не стеснялась называть «дурачком».[1452] Её отношение к правительнице определить труднее. Манштейн указывал, что в первые месяцы после свержения Бирона Анна Леопольдовна и Елизавета находились «в величайшем согласии». Дочь Петра I стала восприемницей дочери правительницы; сама Анна и получала, и делала подарки родственнице от себя и от имени малолетнего императора, которому Елизавета, в свою очередь, подарила два пистолета и ружьё.[1453]

Однако в беседах с Нолькеном цесаревна уже в декабре 1740 г. предполагала, что её двоюродная племянница и соперница стремится провозгласить себя императрицей; этими же опасениями делился с Шетарди Лесток. За домом Елизаветы и посещавшим его французским послом по инициативе принца Антона в январе 1741 г. была установлена слежка; правда, из объяснений «сыщиков» (переодетых гвардейских солдат) следует, что главным объектом наблюдений была не цесаревна, а фельдмаршал Миних.[1454]

В апреле 1741 г. английский посол Финч по поручению своего правительства конфиденциально известил Остермана и принца Антона: из полученных в Стокгольме докладов Нолькена следует, «будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княгини Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу».[1455] В числе активных участников заговора были названы Шетарди и Лесток. Но эта информация не повлекла за собой никаких мер предосторожности, если не считать неожиданного предложения Остермана английскому послу… напоить Лестока для выяснения содержания ночных бесед принцессы с французским послом. Естественно, британский дипломат от подобного способа получения информации уклонился.

Остерман был информирован о приближавшейся войне со Швецией и даже точно назвал Финчу дату её начала. Поведение министра кажется странным, ведь в это время, если судить по данным Шетарди и Нолькена, сложился заговор офицеров гвардии во главе с генералами, отвечавшими за безопасность столицы. Однако сохранившиеся материалы Кабинета и Тайной канцелярии не содержат никаких распоряжений по этому делу. Канцлера А. М. Черкасского в августе 1741 г. хватил удар, а А. И. Ушаков уклонялся от контактов с Шетарди, чем вызвал беспокойство посла и его начальства. О каких-либо действиях (или хотя бы словах) Трубецких и принца Гессен-Гомбургского в пользу Елизаветы также неизвестно. Все названные царедворцы сохранили своё положение с её воцарением Елизаветы, но ни один из них не принимал непосредственного участия в перевороте.

Однако Елизавета и не скрывала от дипломатов отсутствия у неё организованной поддержки: «На здешний народ не надо смотреть, как на прочие нации, где для успеха плана необходимо, чтобы все меры были обдуманы, приняты и обусловлены заранее, здесь же… слишком велико недоверие между отдельными лицами, чтобы можно было заранее привести их к соглашению; главное состоит в том, чтобы заручиться их сочувствием отдельно, а как скоро начал бы действовать один, всё двинулось бы, как снежная лавина: всякий с удовольствием бы присоединился к движению, считая, что он равным образом разделит и славу успеха; в худшем же случае она, принцесса, предложит себя в предводители гвардии».[1456]

Цесаревне нельзя отказать в понимании трудности стоявшей перед ней задачи: в условиях склок и разброда создать себе сплочённую опору среди высших сановников едва ли было возможно. Но интересно, что претендентка на трон предполагала обратиться к гвардии только в «худшем случае». Очевидно, началом «лавины», которая должна была вознести её на вершину власти, могла стать смерть царя-младенца. В разговорах с Шетарди она не раз высказывала предположение, что мальчик «непременно умрёт при первом сколько-нибудь продолжительном нездоровье».[1457]

В этом случае, при отсутствии другого законного наследника «из того же супружества», завещание Анны Иоанновны теряло силу, Анна Леопольдовна лишалась оснований претендовать на регентство, а Елизавета обретала бесспорные права на престол как дочь царствовавшего императора. В такой ситуации выступление нескольких высших должностных лиц вполне могло предоставить дочери Петра корону без какого-либо насилия.

Но прогноз о близкой смерти императора оказался ошибочным, а переговоры с Нолькеном и Шетарди подталкивали принцессу к действиям накануне шведского вторжения. Шетарди в донесениях подробно освещал, как они с Нолькеном пытались добиться от Елизаветы согласия на ревизию условий Ништадтского мира. Но о конкретной подготовке переворота он мог сообщить немногое, и то со слов Лестока или другого поверенного принцессы — Христофора-Якова Шварца, саксонского искателя приключений, успевшего съездить с посольством в Китай, поступить на службу в географический департамент Академии наук и состоявшего придворным музыкантом Елизаветы.

В переписке Шетарди не раз упоминал «план принцессы Елизаветы», но о конкретных его исполнителях ничего сообщить не мог. Только в депеше от 19 мая 1741 г. он намекнул на информацию Шварца о каких-то готовых к действию гвардейских офицерах. Шварц же передал послу, что некие офицеры обеспокоены предполагавшимся правительницей браком Елизаветы.[1458]

Заявления Елизаветы о готовности её «партии» к перевороту стали вызывать сомнения у дипломатов. Перед отъездом Нолькен пытался уточнить количество её сторонников в гвардии, но Елизавета лишь обещала действовать со своей «партией» мужественно. Уже после начала военных действий в августе она поставила в известность Шетарди, что раздала своим сторонникам две тысячи рублей; в начале сентября Шварц сообщил послу, что каждый солдат, отправленный на фронт в составе сводного гвардейского отряда, получил от принцессы пять рублей, в связи с чем занял у Шетарди две тысячи червонных.[1459]

С этого момента и до самого переворота Шетарди так и не смог сообщить в Париж ничего обнадёживающего о сторонниках Елизаветы. За день до переворота посол уже без всякого энтузиазма докладывал: «Если партия принцессы не порождение фантазии (а это я заботливо расследую, обратившись к ней с настойчивым расспросом), вы согласитесь, что весьма трудно будет, чтобы она могла приступить к действиям, соблюдая осторожность, пока она не в состоянии ожидать помощи…»[1460]

Можно предположить, что инициаторы заговора скрывали свои планы и состав участников от Шетарди. Но тогда трудно объяснить тот факт, о котором французский посол сообщал 15 (26) октября 1741 г.: к нему в полночь явился камергер Елизаветы с заявлением, что, по её сведениям, царь умер, и спросил, что делать.[1461] Шетарди спросонья вынужден был давать инструкции: Елизавете нужно срочно «сговориться с членами партии» и лично возглавить их. И это при наличии якобы широкого круга заговорщиков-офицеров во главе с опытными генералами и при поддержке первых лиц государства?

Беспомощность Елизаветы и отсутствие сведений о её сторонниках заставляют предположить, что заговора с участием высокопоставленных лиц не было. Все известия о нём содержатся лишь в донесениях Шетарди и Нолькена, которые получали информацию от самой Елизаветы, Лестока и Шварца и не имели возможности её проверить. Напомним, что предупреждение Финча о заговоре также основано на полученных англичанами в Швеции данных из донесений Нолькена, к которому они поступали из тех же источников.

Если усомниться в реальности такого заговора, становится понятным и отсутствие каких-либо сведений о нём в делах Кабинета и Тайной канцелярии. Тогда объяснимо и отсутствие репрессий и после сообщения Финча, и после письма Линара, в августе 1741 г. предупреждавшего правительницу о «мятежных замыслах» иностранного министра. Ночные разговоры цесаревны с французским послом беспокоили Остермана, но реальной опасности не представляли. Материалы следствия по делу министров Анны Леопольдовны не содержат указаний на то, что слежка за домом Елизаветы, продолжавшаяся до осени 1741 г., дала какие-то результаты.

Что касается поддержки планов Елизаветы вельможами и гвардейскими офицерами, то о ней неизвестно ничего конкретного. Но дворцовый переворот всё же произошёл — с успехом и без какого-либо сопротивления. Каковы же были его пружины, если версия о заговоре вельмож и офицеров выглядит не вполне убедительной?

Выше уже высказывались сомнения в наличии массовой патриотической оппозиции. Приведённые С. М. Соловьёвым и Е. В. Анисимовым факты относятся только к гвардии (точнее, к её «старым» полкам) и так же, как свидетельства Миниха-отца и Манштейна, в значительной части извлечены из донесений иностранных дипломатов. Конечно, картину могли бы дополнить сведения о подлинных политических симпатиях офицеров, чиновников, да и просто городских обывателей; но их у нас пока нет. Что касается признания за Елизаветой прав на престол, то едва ли оно было однозначным; до нас дошли и противоположные отзывы. Так, в октябре 1740 г. крепостные князя Мышецкого в избе обсуждали текущие политические новости и рассуждали, кому быть царем после Анны Иоанновны. Когда прозвучало имя Елизаветы, хозяин дома Филат Наумов, лёжа на печи, дал ей отвод как недостойной кандидатуре: «Слыхал он, что она выблядок».[1462]

В делах Тайной канцелярии 1741 г. нет упоминаний о правах Елизаветы на престол. Едва ли не единственным случаем такого рода стало адресованное ей письмо «польской нации шляхтича» Петра Прокофьева о бывшем ему «гласе с неба»: он, российский царь Пётр, должен взять в жёны «российскую цесаревну Елизавету»; в сентябре 1741 г. дело было передано в Синод, в чьём ведении состояли душевнобольные.[1463]

Очевидно, фактором, максимально способствовавшим новому перевороту, стала деградация самого режима Анны Леопольдовны. Погружённая в личные и семейные проблемы правительница к осени 1741 г., по-видимому, утратила контроль над своим окружением. Но толки о престолонаследии не могли не беспокоить Елизавету и её сторонников, тем более что существовал проект выдать цесаревну замуж за младшего брата Антона, принца Людвига.[1464] Надежды на поддержку шведов рухнули после поражения 23 августа при Вильманстранде; опубликованный манифест о борьбе с министрами-иностранцами никакого отклика не вызвал. Единственной надеждой принцессы оставалась гвардия — но не командиры, а «солдатство». Шетарди утром после совершившего переворота написал в Париж, что накануне со слов «доверенного лица» цесаревны узнал: «основою партии [Елизаветы] служат народ и солдаты, и что лишь после того, как они начнут дело… лишь тогда лица с известным положением и офицеры преданные принцессе в состоянии будут открыто выразить свои чувства», — и усомнился в серьёзности подобного предприятия.[1465]


Гвардия в перевороте 25 ноября 1741 г.

Мы не имеем оснований полагать, что утверждение у власти Анны Леопольдовны было встречено в полках гвардии с неудовольствием. Арестованные при Бироне офицеры не упоминали имени цесаревны в качестве достойной кандидатуры. В первые месяцы правления Анны нам не известно ни одного случая неуважительного о ней отзыва. Правительница явно стремилась добиться расположения гвардии.

Офицеров регулярно приглашали на куртаги. Парады сопровождались распоряжениями Дворцовой конторе обеспечить их участников двумя чарками водки и пивом, а при нехватке пива «неотменно взять где возможно за деньги, токмо при том смотреть, дабы то пиво было доброе и не кислое и чтоб нарекания на оное никакого быть не могло».[1466] Особыми «трактованиями» всех штаб- и обер-офицеров отмечались полковые праздники. Именно при Анне гвардейцам стали выдавать по десять рублей за несение ночных караулов во дворце.[1467] В апреле 1741 г. правительница дала указание платить работавшим на постройке казарм гвардейским солдатам по четыре копейки в день.[1468] В апреле 1741 г. принц Антон распорядился сварить для солдат специального пива на осиновой коре, сосновых шишках и можжевельнике для профилактики цинги.[1469]

Однако книги приказов по полкам за 1741 г. показывают, что дисциплина в «старой» гвардии была не на высоте. Из месяца в месяц повторялись приказы офицерам следить, чтобы их подчинённые «в квартирах своих стояли смирно и никаких своевольств и обид не чинили и без позволения никто никуда с квартир не отлучались». Но солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Они же «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках и у своих же товарищей (как настоящий вор-рецидивист Кондрат Федулин из Семёновского полка[1470]), многократно «впадали» во «французскую болезнь».[1471] Обычной «продерзостью» стало пьянство, так что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю».[1472]

Это, так сказать, рядовые провинности, которые по нескольку раз в месяц отмечались в полковых приказах. Но были и более серьёзные проступки, свидетельствующие, что гвардейцы образца 1741 г. чувствовали себя во дворце и в столице хозяевами положения. Семёновский гренадёр Иван Коркин был задержан на рынке с краденой посудой из дома «великого канцлера» А. М. Черкасского;[1473] преображенский солдат Иван Дыгин нанёс оскорбление камер-юнкеру правительницы, офицеру Конной гвардии Лилиенфельду.[1474] Разгулявшиеся семёновцы Пётр и Степан Станищевы «порубили» караульных на улице, а заодно и вмешавшихся в драку прохожих.[1475] Преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» тащил на улицу столовое серебро и кастрюли из царского дворца, а его сослуживец гренадёр Гавриил Наумов вломился в дом французского посла и требовал у иноземцев денег.[1476] Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов не помогали, как и внушения офицерам иметь «смотрение» за вверенными им подразделениями.

Навести дисциплину в гвардии попытался генералиссимус и гвардейский подполковник принц Антон. В мае 1741 г. он повелел восстановить в полках особые гренадёрские роты (созданы при Петре I, ликвидированы в 1731 г.), которые должны были стать примером для всей гвардии. Книга приказов Преображенского полка свидетельствует, что принц лично отбирал в новую роту солдат и офицеров во главе с капитаном Иоганном фон Зихеймом. Новый командир под руководством самого принца приступил к «экзерцициям».[1477] С лета 1741 г. в адрес гренадёров и других солдат заметно увеличивается количество выговоров и наказаний: выполняют ружейные приёмы «не бодро», носят не положенные по форме шапки, «виски не потстрижены по препорции», «волосы не завязаны» и т. д. Новой роте было приказано снять мерки и делать новые мундиры и амуницию. В строящихся солдатских слободах принц запретил открывать кабаки.[1478]

Эти строгости вместе с тяготами военного времени (запретом отпусков и командированием в августе гвардейского отряда на фронт) не способствовали популярности брауншвейгского семейства. Начиная с августа в Тайной канцелярии вновь стали рассматриваться дела о «непристойных словах» гвардейцев и прочих обывателей в адрес верховной власти.

Преображенский солдат Иван Ветчинкин жаловался, что их с утра посылают на работу. Другой преображенец, Василий Бурый, 23 августа высмотрел на небе некое явление и объявил приятелю, что «швед восстаёт войной за едину правду, того для, что ваше императорское величество тогда были отставлены от вседражайшего по наследству вашему всероссийской империи престола самодержавству». В сентябре измайловский солдат Андрей Псищев на упрёки капрала заявил ему: «Тако ты чорту присягал, а не государю!» На допросе он оправдывался, но вновь помянул высочайшее имя не к месту, заявив, что «присягал как Богу, так и государю, а не другому какому чорту».

Точно так же («чорту ты служишь») поступил его сослуживец Леонтий Сокольников. Столь же непочтительно отзываться об императоре («какому-де вы чорту присягали») позволяла себе и штатская старушка Татьяна Иванова. Казацкий сотник Дмитрий Балакирев заявил: «Лутче чорту служить, нежели этому государю, щенку; этот-де щенок не успел из материна естества выпасть, да и стал-де государь». А вотчинный крестьянин Троице-Сергиева монастыря Михаил Алексеев выразился ещё более пессимистично: «Как государь настал, так и хлеб у нас не стал родитца». Такого поношения не смогла стерпеть даже добрая Анна Леопольдовна: ругатель-сотник и непочтительный мужик получили кнут и ссылку в Охотск. Обыватели не щадили и прочих высоких чинов. Музыкант Павел Муромцов был уверен, что «генерал-фелтмаршал фон Миних и другие генералы, и генерал фелтцейхместер, да и третей император дураки». «Гошпитальный надзиратель» Михаил Крюков выразился о властях предержащих ещё более резко: «Только они Россию-ту нашу ядят».[1479]

Опасности эти случаи не представляли; виновные карались, в духе правления Анны Леопольдовны, сравнительно легко.[1480] Но появление подобных разговоров показывает, что престиж власти в глазах её непосредственной опоры к осени 1741 г. упал. Тем не менее гвардейские штаб- и обер-офицеры, по-видимому, лояльно относились к режиму: нам неизвестно ни одного «антибрауншвейгского» выступления в офицерском корпусе, что контрастирует с «антибироновским» движением осенью 1740 г. Однако пока «наверху» ссорились и интриговали, в гвардейском «низу» копилась критическая масса для очередного переворота.

В сентябре 1741 г. гренадёрская рота Преображенского полка (300 человек) была переведена с отдельных квартир в только что отстроенные казармы. Собранные в общих «светлицах» солдаты и унтер-офицеры уже без контроля со стороны начальства (офицеры в казармах не жили, а с 31 октября 1741 г. только посылались по одному человеку на ночные дежурства) могли обсуждать события во дворце. Помимо дополнительных «экзерциций», у солдат были и другие поводы для недовольства. Им не разрешалось топить печи «годными» брёвнами и досками, у только что вернувшихся из похода в Финляндию отобрали казённые шубы; бдительный принц Антон лично распорядился сломать поставленные гренадёрами «рогожные нужники», явно не украшавшие окрестности казарм. Солдатам было запрещено обращаться с просьбами непосредственно к герцогу, помимо нижестоящих командиров; гвардейцам-именинникам — являться с калачами во дворец.[1481]

Сочетание кризиса власти с её попытками навести порядок путём муштры и наказаний не могли не раздражать гвардейцев. Но «наверху» этого как будто не замечали: праздники продолжались. 2 октября состоялся торжественный приём персидского посольства. Анна Леопольдовна приняла от посла Мухаммед Хусейн-хана шахскую грамоту с поздравлением по случаю вступления в регентство. Вместе с послом во дворец явилось целое стадо слонов: девять предназначались императору, покрытая серебряной парчой слониха — правительнице, другая — цесаревне Елизавете, ещё один слон — принцу Антону-Ульриху.

Вместе со слонами шах Надир прислал «презенты индейские» из разграбленной им сокровищницы в Дели; в их числе находились золотые «наручники», две «бутылки серебряные», «столик, золотом окованной», «цветок из рыбьей кости зделанной, украшен алмазами» — всего 22 предмета и 15 перстней — лаловых, яхонтовых, изумрудных.[1482] Среди даров шаха имелось золотое кольцо, украшенное рубинами, изумрудами и большим алмазом, принадлежавшее Шах-Джахану, одному из самых могущественных правителей Индии (1627–1658), воздвигшему на могиле любимой жены мавзолей Тадж-Махал. Не все подарки Надира дошли до нашего времени, но хранящиеся ныне в Эрмитаже составляют одну из лучших в мире коллекций ювелирного искусства эпохи Великих Моголов. К облегчению российского двора, воинственный шах никаких претензий к России не имел и просил лишь о «продолжении дружбы».[1483] Торжественный приём, однако, не мог избавить от опасений за безопасность южных рубежей страны. Притязания Надира на Дагестан заставили Кабинет и Военную коллегию готовить к обороне Астрахань и Кизлярскую крепость, но принять под покровительство просивших об этом горских владетелей Дагестана Петербург так и не решился.[1484]

На новой аудиенции 13 октября Мухаммед Хусейн-хан приветствовал правительницу восторженным комплиментом: «Это не женщина, это — ангел», но затем увлёкся шампанским, и под конец «персидского гостя» пришлось унести из-за стола в карету.[1485] 18–20 октября состоялся трёхдневный бал с маскарадом в честь годовщины восшествия на престол императора, 26 октября Анна Леопольдовна устроила свадьбу своего камер-юнкера Лилиенфельда с фрейлиной княжной Одоевской. 6 ноября состоялась прощальная аудиенция турецкого посла. 7–8 ноября при дворе отметили годовщину переворота — день «восприятия всероссийского правительства» и «благополучно окончившегося первого года правления» Иоанна III; тогда же состоялась свадьба племянницы М. Г. Головкина Марфы Ивановны и офицера Конной гвардии князя П. И. Репнина. 15 ноября был дан бал по случаю дня рождения отца правительницы, мекленбургского герцога Карла Леопольда; 20 ноября Анна устроила банкет для офицеров Семёновского полка.[1486]

Сверкали фейерверки, повара готовили особенные блюда (например, «квашенину от трёх скотин»), члены иранского посольства для увеселения гостей демонстрировали «персидские танцы». Правительница блистала в «грузинском» костюме на собольем меху и готовилась к новым балам: на праздник Андреевского ордена (30 ноября) ей срочно шили «кавалерское платье», а к дню рождения (7 декабря) уже были заказаны сюжеты для фейерверка и разучивалось представление с участием придворных слонов.

Радовали и новости с фронта. С наступлением морозов отряды гусар и казаков совершали успешные рейды на территорию шведской Финляндии — рубили сопротивлявшихся, жгли и грабили деревни, пригоняли пленных.

Скорее всего, в те дни поздней осени 1741 г. и сложился настоящий заговор, который привёл Елизавету к власти. Только составили его не министры и гвардейское командование, а «солдатство», уже насмотревшееся, как берут власть в «эпоху дворцовых переворотов». Манштейн, неизвестный автор примечаний к его запискам и тщательно собиравший спустя 20 лет сведения о послепетровской истории России немецкий учёный Антон-Фридрих Бюшинг определённо указывали, что агентам Елизаветы Лестоку и Шварцу удалось привлечь на свою сторону нескольких гренадёров Преображенского полка.[1487]

Во главе предприятия стал Юрий Грюнштейн. Разорившийся в России саксонский купец-авантюрист успел побывать в татарском плену ив 1741 г. тщетно пытался добиться у самой Анны Леопольдовны правого суда с недобросовестными компаньонами.[1488] Осенью того же года обиженный купец каким-то образом поступил в гвардейские гренадеры и нашёл общий язык с Лестоком и Шварцем. Они и стали главными организаторами заговора, не возбуждая особых подозрений; «засветился» при своих контактах с Шетарди только Лесток. В бумагах М. Г. Головкина сохранились распоряжение об установке за ним наблюдения и соответствующий доклад принцу Антону. Но ничего конкретного в этом отношении не было сделано, и связи агентов Елизаветы с гвардейской казармой остались неизвестными. Заговорщики же обладали информацией о поведении их противников. Из донесений Шетарди и опубликованных в «Архиве князя Воронцова» анонимных сообщений некоего дипломата — очевидца событий из свиты посла — следует, что «камер-юнгфера» Анны и слуга принца Антона докладывали Лестоку и Шварцу о происшествиях во дворце и даже о поступавших к их хозяевам деловых бумагах.[1489]

Елизавета и раздражённые новыми порядками гренадёры быстро нашли общий язык — недовольная казарма обрела вождя. Иных сведений о заговоре у современников нет, если не считать известия Манштейна о намерении Елизаветы обратиться к войскам с речью о своём праве на трон во время крещенского парада 1742 г., что, с точки зрения тактики совершения переворота, было по меньшей мере неразумно.[1490]

Кое-что можно извлечь из пропагандистских сочинений начала царствования Елизаветы, созданных с целью обосновать совершённый ею захват власти. Имеются в виду «краткая реляция» (якобы разосланная русским послам записка с описанием переворота, которую они должны были неофициально пересказывать со ссылкой на полученное из Петербурга частное письмо) и проповеди на ту же тему, предназначенные для формирования общественного мнения внутри страны. Тенденциозность этих заказных сочинений очевидна, но тем интереснее встретить в них «технические» подробности самого переворота, неизвестные по иным источникам.

Так, и «Реляция», и анонимное, но явно составленное неким духовным лицом «Историческое описание о восшествии на престол Елисаветы Петровны», несмотря на все усилия представить поступок цесаревны вынужденным, проговариваются, что её контакты с гренадёрами во главе с Грюнштейном начались задолго до переворота. Упоминалась и договорённость: переворот должен был произойти в период, когда караулы во дворце будут нести сами заговорщики-преображенцы.[1491] Однако задуманный переворот пришлось ускорить из-за непредвиденных обстоятельств.

В литературе отмечалось, что Анна Леопольдовна из разных источников получала предупреждения о готовившемся перевороте, но не придала им значения.[1492] После переворота Остерман и Лёвенвольде на допросах сообщили, какими сведениями располагало правительство за несколько дней до событий. Главной «уликой» Остерман назвал переданную ему ещё весной информацию Финча, которая была им доведена до сведения Кабинета министров и самой правительницы. Другими «престорогами» Остерман назвал письмо своего агента Совплана из Брюсселя (полученное 20 ноября 1741 г.) и сообщение посла А. Г. Головкина из Гааги, также переданные Анне. С письмом Совплана Остерман посылал к правительнице Р. Лёвенвольде — но та, прочитав его, заявила, что её обер-гофмаршал, наверное, сошёл с ума.[1493]

Но все эти документы, как и письмо графа Линара, были посвящены интригам Шетарди и шведского правительства и их контактам с Елизаветой. Об этом при дворе и так знали — принц Антон ещё в июне рассказывал Финчу о ночных визитах к цесаревне переодетого Шетарди и о его встречах с Лестоком. 17 октября 1741 г. Анна Леопольдовна собственноручно написала отъехавшему на время Линару: «Ожидаю Вашего возвращения с тем большим нетерпением, что мне хочется услышать суждение Ваше о некоторых вещах, которые сильно изменились наружно с Вашего отъезда. К нам сюда явился какой-то человек из Франции, предпринявший эту прогулку единственно ради того, чтобы нанести визит г-ну Шетарди, как утверждает он сам. Хорош предлог! И весьма достоверен. За всё время своего здесь пребывания он ни разу не показался при дворе, но всякий день наведывался к Щринцессе] Ели[завете], а также к Шетарди. До сих пор нам неведомо, какова была цель поездки сего визитёра. Мне дают столько советов, что я уж и не знаю, кому верить: порой было бы лутше и не знать всего, ибо половина наверняка ложь, никогда в жизни не было у меня столько друзей или именующихся ими, как с тех пор как я регентство приняла. Щастлива бы я была, коли всегда могла отличить истинных от ложных! Напишите мне, что Вы думаете о манифесте шведском. Берегите здоровье Ваше и любите меня по-прежнему, иного я и не желаю».[1494]

Именно об этих обстоятельствах и беседовала с Елизаветой правительница во время куртага в понедельник 23 ноября 1741 г. Под таинственным визитёром, вероятно, подразумевался некий Давен, прибывший в Россию просить руки Елизаветы для французского принца Луи-Франсуа де Конти, но так и не рискнувший обратиться лично к принцессе. Анна, как со слов Лестока передавал Шетарди, просила Елизавету не принимать посла, а та предлагала передать это пожелание французу через Остермана. В «Краткой реляции» дочь Петра Великого выглядит чуть ли не жертвой происков соперницы, которая, стремясь сама стать императрицей и обуреваемая неправедной «ненавистью и злобою», обвинила цесаревну: «Что это, матушка, слышала я, что ваше высочество корреспонденцию имеете с армиею неприятельскою и будто вашего высочества доктор ездит ко французскому посланнику и с ним вымышленные факции в той же силе делает». Елизавета, конечно же, с негодованием заявила, что у неё «никаких алианцов и корреспонденций» с противником нет и в помине, а если доктор Лесток зачем-то встречался с Шетарди, она о том его спросит.[1495] Беседа была неприятной для Елизаветы, но никакими сведениями о её «солдатских» связях правительница не располагала.

Может, Елизавете и удалось убедить мать императора в своей невиновности (та даже якобы послала к Остерману сказать, что цесаревна «ничего не изволит ведать»), но Лестоку грозил арест. Опыта конспирации у гренадёров не было, а Елизавету поддерживала не вся гвардия — данных о выступлениях в её пользу в рядах измайловцев и Конной гвардии у нас нет.[1496] Дела Тайной канцелярии показывают, что совершённый преображенцами переворот одобряли не все: «Честь себе заслужили тем, что пришед в ношное время во дворец и напали на сонных с её императорским величеством», — осуждал их семёновский гренадёр Алексей Павлов; его сослуживец Максим Судаков называл героев переворота «бунтовщиками и стрельцами».[1497]

В тот же день 23 ноября (как сообщает «Реляция») Елизавета послала за гренадёрами, которые заверили её в своей готовности действовать. В эти дни преображенцы не заступали на караул; утром 24-го числа один из заговорщиков, Пётр Сурин, отправился во дворец договариваться с караульными семёновцами и предупредил солдата Степана Карцева, что «в сию нощь будет во дворец государыня цесаревна», о чём сам Карцев сообщил в 1742 г. при поступлении в Лейб-компанию.[1498]

Ещё одним толчком к перевороту стало поступившее 24 ноября в гвардейские полки повеление принца Антона быть «к походу во всякой готовности»: поздней осенью гвардии предстояло отправляться из столицы на финскую границу.[1499] Этот приказ едва ли был вызван опасениями заговора: послать на фронт две тысячи гвардейцев Анне рекомендовал сам фельдмаршал П. П. Ласси, и она его доклад одобрила: «Быть по сему».[1500] Незадолго до этого и кабинет-министр М. Г. Головкин подал Анне Леопольдовне своё представление о необходимости начать активные военные действия в Финляндии (благо её болота замёрзли) и предлагал двинуть корпус на Фридрихсгам, чтобы «в тишине» подойти к крепости и взять её штурмом с незащищённой стороны.

Вечером 24 ноября 1741 г. к преображенцам отправились инициаторы предприятия во главе с Грюнштейном: солдат необходимо было подготовить к приезду главных действующих лиц. Затем Лесток через своих агентов во дворце удостоверился, что правительница ни о чём не подозревает, и встретился с французским дворянином из свиты Шетарди, получив от него (как засвидетельствовали оказавшийся в том же доме придворный ювелир И. Позье и сам посол) две тысячи рублей для раздачи солдатам. Французский дипломат отнюдь не щедро финансировал цесаревну; прусский посол Мардефельд сообщал в Берлин, что Елизавете пришлось заложить свои драгоценности.[1501] После десяти часов вечера Лесток покинул дом купца, и последующие два часа приближённые Елизаветы посвятили последним приготовлениям к перевороту. Вероятно, тогда и был составлен «памятный реестр» для ареста сторонников Анны Леопольдовны, о котором упоминает «Реляция».

Ни военные, ни гражданские столичные власти 24 ноября ни о чём не подозревали. Двор Анны Леопольдовны веселился на последнем в это царствование балу — именинах жены М. Г. Головкина. Около или сразу после полуночи Елизавета вместе с камер-юнкером М. И. Воронцовым и Лестоком прибыла на полковой двор и застала уже подготовленных к её появлению солдат. «Знаете ли, ребята, кто я? И чья дочь?» — воспроизводит её первые слова проповедь новгородского архиепископа Амвросия, произнесённая в дворцовой церкви 18 декабря 1741 г. Затем принцесса обратилась к гвардейцам за помощью: «…Моего живота ищут!»

За Елизавету выступило большинство унтер-офицеров (В. Храповицкий, Н. Скворцов, П. Щербачёв, И. Блохин, В. Вадбольский, М. Ивинский, Ф. Хлуденев, Е. Ласунский, С. Шерстов, Ф. Васков, И. Козлов, Г. Куломзин), которых по иронии судьбы отобрал в образцовую роту сам принц Антон.[1502] Опытные служаки — у большинства гвардейский стаж составлял более десяти лет — сумели быстро организовать гренадёров, арестовали единственного дежурного офицера — подпоручика Берхмана (вслед за главными «героями дня» они получили почётные звания сержантов и капралов Лейб-компании).[1503] Арестовали и гвардейцев, которым принц Антон поручил надзор за самой Елизаветой; в феврале 1742 г. лейб-компанцы П. Хахин, А. Ходолеев и А. Мошков указывали на свои заслуги во время переворота: «брали сержанта Обиручева».[1504]

После принесения присяги рота выступила в поход. По дороге к Зимнему дворцу (по Манштейну — после его занятия) от колонны отделялись отряды для ареста Лёвенвольде, Миниха, Головкина, Менгдена, Остермана и близких им лиц, в том числе генералов Стрешнёвых, директора канцелярии принца Антона П. Грамотина и преображенского майора Альбрехта.

Семёновский караул Зимнего дворца не оказал сопротивления. По данным Бюшинга и Шетарди, офицеры не спешили выказать свою преданность цесаревне и тут же были арестованы. Однако стоявшего в ту ночь на посту П. В. Чаадаева (деда знаменитого «басманного философа») Елизавета отправила с известием о перевороте в Москву, а через год сделала премьер-майором и членом суда по делу Лопухиных; так что, по всей вероятности, он не противодействовал перевороту.

Гренадеры под руководством Лестока и Воронцова отправились в дворцовые покои и арестовали ничего не подозревавших «немцев» вместе с императором. Автор примечаний на записки Манштейна и Я. П. Шаховской называли в числе участников переворота Шуваловых, Разумовских и В. Ф. Салтыкова; но в чем именно состояло их участие, не вполне понятно.[1505] Основную часть операции по захвату престола гвардейцы проделали умело и вполне самостоятельно; для Шетарди, как и для прусского посла Мардефельда, переворот стал неожиданностью.

Высшие военные командиры — генерал-фельдмаршал Ласси и подполковник гвардии принц Гессен-Гомбургский — были вызваны уже после событий (накануне вечером принц отказался примкнуть к заговорщикам).[1506] Они распорядились стянуть к дворцу части гарнизона и гвардейские полки, в то время как созванные вельможи (А. П. Бестужев-Рюмин, А. М. Черкасский, А. Б. Куракин, Н. Ф. Головин, Н. Ю. Трубецкой) приносили Елизавете поздравления и сочиняли манифест о ее вступлении на престол.

Вслед за ними к Елизавете в ее прежний дворец, где уже сидели под арестом брауншвейгское семейство и его «партизанты», потянулись прочие чиновники; в их числе Я. П. Шаховской, только что сумевший войти в доверие к М. Г. Головкину и рассчитывавший «от всяких злоключений быть безопасным». Как и год назад, вчерашний «любимец» вынужден был ночью спешить во дворец «сквозь множество лиц с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша».

Одно и то же событие очевидцы видели по-разному. Сенатор Шаховской обращал внимание в основном на поведение «знатных господ» и их нынешний «вес» в придворном раскладе. Только на периферии происходившего он замечал восклицания солдат: «Здравствуй, наша матушка, императрица Елизавета Петровна!»[1507] Безвестный же польский дворянин и офицер на русской службе, также поспешивший в открытый для всех дворец, видел прежде всего победителей-гвардейцев: «Большой зал дворца был полон преображенскими гренадерами. Большая часть их были пьяны; одни, прохаживаясь, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола… Императрица сидела в кресле, и все, кто желал, даже простые бурлаки и женщины с их детьми, подходили целовать у ней руку».[1508]

Сам Шетарди, дворецкий его посольства и автор анонимного французского донесения от 28 ноября (9 декабря) 1741 г. сообщали о ликовании на улицах, какое «никогда не было видано ни при коем случае». Английский же посол не замечал в народе никакой «общей радости». С ним был согласен и адъютант арестованного в эту ночь Миниха Христофор Манштейн, чьей карьере в России переворот положил конец: «Когда свершилась революция герцога Курляндского, все были чрезвычайно рады: на улицах раздавались одни только крики восторга; теперь же было не то: все смотрели грустными и убитыми, каждый боялся за себя или за кого-нибудь из своего семейства».[1509]

Едва ли можно объяснить эти разноречия только предвзятостью указанных сочинений: реакция на очередную «революцию» могла на самом деле быть неоднозначной и для их авторов, и для того круга, к которому они принадлежали. Но одно обстоятельство осталось памятным всем: небывалое доселе выдвижение гвардейского «солдатства». «Они и считают себя здесь господами, и, быть может, имеют для этого слишком много оснований», — передавал свои впечатления о начале нового царствования англичанин Финч.

К восьми утра «генеральное собрание» в старом дворце Елизаветы завершилось составлением новой формы титула, присяги и первого манифеста нового царствования. В нём объявлялось, что в правление младенца-императора произошли «как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, немалое же разорение всему государству последовало б», а посему все верные подданные, «а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы… отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили», что было сделано по «законному праву»: как «по близости крови», так и по «единогласному прошению».[1510] Вслед за тем Елизавета приняла орден Святого Андрея Первозванного, объявила себя полковником всех четырёх гвардейских полков и показалась с балкона войскам и толпе.

В третьем часу пополудни, согласно записи в придворном журнале, пути двух принцесс окончательно разошлись. Елизавета в качестве новой императрицы переселилась во взятый ею ночным «штурмом» Зимний дворец. После состоявшегося под гром пушек молебна и официальных поздравлений должностные лица и собранные вокруг дворца полки приняли присягу. Анна Леопольдовна с мужем и сыном остались ждать решения своей участи, а их сторонники к вечеру «переехали» в казематы Петропавловской крепости.


Победители и побеждённые

В течение 25–27 ноября 1741 г. приказы по полкам гвардии обещали солдатам «материнскую милость» и покровительство Елизаветы, вновь дозволяли приходить во дворец именинникам и обращаться с просьбами о крещении детей, — но и напоминали о непременном принесении присяги и явке с поздравлениями к «ручке её императорского величества». Дойти до «ручки» удалось не всем: 26 ноября началась раздача вина по ротам, и последующие приказы требовали от командиров «унимать» загулявших гвардейцев, которые «по улицам пьяные шатаютца».[1511] Гулять было на что: полки получили жалованье «не в зачёт» (72 178 рублей), вновь стали раздаваться «крестинные» (8 517 рублей) и «именинные» (25 551 рубль) деньги.[1512]

На милости рассчитывали и другие. На императрицу обрушился вал челобитных: только в 1742 г. их поступило более двух тысяч.[1513] Просили о выдаче жалованья, о пересмотре судебных решений и прежде всего о наградах и чинах. Возник даже новый литературный жанр: к Елизавете со всех сторон направлялись письменные поздравления со «счастливым восшествием» на престол, составившие увесистый том.[1514]

Однако щедрых денежных пожалований после переворота было немного, если не считать подарков доверенным фрейлинам и «чрезвычайных дач» А. П. Бестужеву-Рюмину, принцу Л. Гессен-Гомбургскому, барону И. А. Черкасову и Лестоку.[1515] Зато в 1742–1744 гг. прокатилась очередная волна раздач недвижимости. По уже сложившейся традиции имения и дома Миниха, Остермана, Лёвенвольде, Головкина, Менгденов частью попали в состав дворцовых земель, частью достались новым владельцам, в числе коих были и возвратившиеся из ссылки В. В. Долгоруков, дети А. П. Волынского, родственники его «конфидентов», А. М. Девиер, и лица из окружения новой императрицы — её фавориты А. Г. Разумовский и А. Я. Шубин, В. Ф. Салтыков, М. И. Воронцов, А. П. Бестужев-Рюмин, духовник Елизаветы Ф. Дубянский, секретарь И. А. Черкасов, камергер Н. Корф, генерал Д. Кейт, будущий фельдмаршал С. Ф. Апраксин.[1516]

Среди награждённых за «известные её императорскому величеству заслуги» были и гвардейские офицеры: капитаны Преображенского полка A. Аргамаков и И. Мячков, капитан Измайловского полка В. Нащокин; однако трудно сказать, связаны ли эти заслуги с их участием в перевороте, так как в самой «акции» 25 ноября они не действовали. Только в 1742 г. было роздано 48 879 душ, из которых главные герои — лейб-компанцы — получили 8 773 души, а их предводители (девять человек во главе с Ю. Грюнштейном) — 5 518 душ; таким образом, гвардейцам досталось более четверти всех пожалований. Всего же в 1742–1744 гг. в раздачу пошла, по нашим подсчётам, 77 701 душа (сюда включены и вотчины, возвращённые B. В. Долгорукову, родственникам Д. М. Голицына, детям А. П. Волынского и его попавшим в опалу единомышленникам).[1517] Если принимать во внимание оценку В. И. Семевского о раздаче при Елизавете 200 тысяч крестьян,[1518] то указанное соотношение демонстрирует, что дворцовые перевороты становились всё более «дорогими» предприятиями и сопровождались возрастанием аппетитов их участников и новыми переделами собственности.

Официальные документы и донесения послов позволяют говорить о сложившемся при новой императрице «Совете одиннадцати», куда вошли и деятели прежних правительств — И. Ю и Н. Ю. Трубецкие, А. М. Черкасский, А. И. Ушаков, опытные придворные Н. Ф. Головин, А. Б. Куракин, А. Л. Нарышкин, и выдвиженцы — только что возвращённый из ссылки А. П. Бестужев-Рюмин, старый петровский генерал Г. П. Чернышёв, фельдмаршал П. П. Ласси и генерал В. Я. Левашов.[1519] Это была временная комбинация: из круга вельмож выдвигались новые лидеры, прежде всего Бестужев-Рюмин. Ему был возвращён чин действительного тайного советника; в декабре он был назначен сенатором и вице-канцлером, а в марте 1742 г. — заведующим почтой империи. Лесток занял пост лейб-медика с чином действительного тайного советника. Вслед за ними получили свои первые должности камергеров двора братья П. И и А. И. Шуваловы и М. И. Воронцов, которым принадлежало будущее елизаветинского царствования.

Новому совету Елизавета поручила «иметь рассуждение как о Сенате, так и о Кабинете, и какому впредь правительству быть». Никаких проектов нового государственного устройства не требовалось. Воля императрицы была ясно выражена в «словесном указе 2 декабря 1741 г.: государство должно быть «возобновлено на том же фундаменте, как оное было при жизни» Петра I. В итоге вельможи (в их числе два члена Кабинета) осудили деятельность Верховного тайного совета и Кабинета министров, поскольку в этих учреждениях всем заправляли по своему желанию несколько лиц и помимо Сената утверждались важнейшие решения, законы «и протчее к вечности надлежащее». Присутствовавшие осмелились только просить «учинить обстоятельную сенатскую должность», то есть создать закон, определявший полномочия Сената.[1520]

Однако последовавший 12 декабря указ о восстановлении Сената эту просьбу не учёл. Зато вместо упразднённого Кабинета министров восстанавливался Кабинет её императорского величества — личная канцелярия монарха во главе со старым слугой Петра I бароном И. А. Черкасовым.

Расправа над поверженными соперниками состоялась в традиционных формах: опала «министров» сопровождалась устранением их «конфидентов». В их числе были арестованы офицеры Семёновского и Преображенского полков (майоры И. Альбрехт, Н. Стрешнёв, Н. Соковнин, В. Чичерин); другие, как капитаны И. А и Ф. А. Остерманы, М. Аргамаков, И. Путятин, переведены в армию или отправлены в отставку. Их сослуживцы майоры П. Воейков, Ф. Полонский, Д. Чернцов, П. Черкасский уже 29 ноября получили приказы опечатать и описать имущество отца и сына Минихов, Головкина и Остермана, а их наиболее ценные «пожитки» перевезти во дворец. В тот же день В. Ф. Салтыкову были вручены одна за другой три инструкции, последняя и «секретнейшая» из которых предписывала не выпускать (как было публично обещано) брауншвейгское семейство за границу и держать под строжайшим караулом в Риге до получения дальнейших указаний.[1521]

1 декабря 1741 г. была образована комиссия по «описи пожитков и деревень» арестованных деятелей, а через два дня их движимое и недвижимое имущество конфисковано. 12 декабря по делу арестованных «партизантов» бывшей правительницы создали следственную комиссию во главе с А. И. Ушаковым и Н. Ю. Трубецким; в её состав вошли также А. Б. Куракин, В. Я. Левашов, А. Л. Нарышкин и ряд других чиновников. Но еще 26 ноября Елизавета отдала первые распоряжения С. Ф. Апраксину о допросах Остермана и Головкина по наиболее интересовавшему её вопросу о «проекте наследства».[1522] Подчинённые арестованных (И. О. Брылкин, канцелярист И. Дронов) тут же доложили обо всех подготовленных по делу документах, и следователи располагали точной информацией о роли каждого из опальных вельмож в этом предприятии.

Головкин и Остерман признали свою вину, в чём Елизавета могла лично убедиться, присутствуя на допросах. Её интересовали и поступавшие Анне Леопольдовне предостережения о заговоре, и организация слежки за «домом цесаревны». Прочие обвинения (в подкупе со стороны иноземцев, «скрытии» завещания Екатерины I, предпочтении иноземцев при назначениях и т. д.) носили риторический характер; как и год назад, результат следствия был предрешён. Финч писал, что «следственная комиссия собирается для своих заседаний в самом дворце императрицы. Её величество всегда сидит в покое рядом, откуда она всё может слышать, сама никому не показываясь, для того, чтоб (по её собственным словам) помешать протекции или несправедливости». «Там поставили перегородку или ширмы, откуда, не будучи видимою, сама она может всё видеть, всё слышать и даже передавать тайно секретарю приказания, которых немедленно потребовали бы обстоятельства допроса», — передавал в Париж Шетарди. Впрочем, в состав комиссии под началом генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого входили сановники, уже не раз участвовавшие в подобных процедурах: начальник Тайной канцелярии Ушаков, обер-шталмейстер А. Б. Куракин, тайный советник А. Л. Нарышкин.

Указ Сенату 13 января предписал судить преступников, при этом в реестр судей были включены выдвиженцы «незаконного правления» П. С. Салтыков, В. Ф. Наумов, П. П. Воейков, Я. П. Шаховской. Уже через три дня был вынесен приговор: Миних осуждён к четвертованию; Остерман, Головкин, Лёвенвольде, Менгден, Тимирязев — к «обычной» смертной казни.

Утром 18 января 1742 г. на эшафоте осуждённые выслушали манифест о своих «винах», заключавшихся в поддержке «незаконного» правления Бирона и Анны Леопольдовны, «искоренении знатнейших фамилий» в годы правления Анны Иоанновны, растрате казённых средств и «возведении» на должности чужеземцев. В момент, когда Остерман уже положил голову на плаху, все получили высочайшее помилование и отправились в сибирскую ссылку: Лёвенвольде — в Соликамск, Головкин — в Германг, Остерман — в Берёзов, на место преданного им много лет назад Меншикова; Миних — в спроектированную им для Бирона тюрьму в Пелыме. Остальные — сенатор В. И. Стрешнёв, генерал М. С. Хрущов, майор-семёновец В. Чичерин, секретарь принца П. Грамотин — отделались переводом в армию или удалением со службы и ссылкой в свои имения.

Анна Леопольдовна вынуждена была подписать за себя и своих детей присягу Елизавете. Вместо отправления в «заграничное отечество» свергнутый император с семейством почти год томился в Риге, с 1742 по 1744 г. — в Динамюнде (нынешний Даугавпилс) и бывшем меншиковском Раненбурге под Рязанью, с 1744 по 1756 г. — в Холмогорах. Оттуда «принца Иоанна» перевели, уже без родителей, в Шлиссельбургскую тюрьму, где он и был убит охраной в 1764 г. во время попытки поручика Мировича освободить узника.

15 февраля в Сенате Н. Ю. Трубецкой объявил следствие законченным; при этом частные бумаги и письма подследственных было приказано сжечь; очевидно, такой была общая судьба части архивов государственных преступников, не представлявшей интереса для следствия.[1523] Имущество осуждённых — имения, дома, загородные дачи — было быстро поделено, при этом дома Остермана в Москве и Петербурге «по наследству» перешли к новому вице-канцлеру и главе Иностранной коллегии А. П. Бестужеву-Рюмину.[1524] Комиссия описала и «пожитки»: их нестеснительно выгребали из домов арестованных и свозили прямо в Зимний дворец.[1525]

Но поиски движимых ценностей встретили препятствие: Остерман признался следователям, что в октябре 1741 г., за месяц до переворота, перевёл через своих доверенных агентов, английских купцов Шифнера и Вульфа, крупные суммы в Англию и Голландию и разместил их у «банкера» Пельса: во-первых, чтобы его дети могли «ездить по чужим государствам для наук»; во-вторых, для перевода денег обратно, «когда вексель низок», то есть получения выгоды от разницы курсов валют.[1526] Фирма Шифнера и Вульфа была солидным торговым предприятием и давним агентом русского правительства на западноевропейском рынке, а банкирская контора «Пельс и сыновья» — их поручителями и компаньонами по операциям с продажей русских казённых товаров.[1527] Коммерсанты сообщили властям необходимую информацию из своих книг, благодаря которой можно представить себе обороты пользовавшихся их услугами вельмож: самого Остермана, фельдмаршала Миниха и кабинет-министра М. Г. Головкина.

Оказалось, что вице-канцлер с 1732 г. переводил свои деньги за границу — очевидно, и в расчёте на проценты, и с целью обезопасить свои средства от придворных «конъектур». Происхождение некоторых переводов не поддаётся объяснению (например, пять тысяч рублей от Я. Евреинова или 5 400 рублей «от тайного советника фон Крам»), но в основном это были законные доходы от лифляндских и прочих вотчин. В среднем за год на счёт Остермана поступало около сотни тысяч рублей. Владелец снимал со счёта деньги на закупку вещей (вин и другой «провизии», тканей, посуды, драгоценностей, географических карт и прочего); небольшие суммы шли его родственникам (свояку князю И. А. Щербатову) и другим лицам. В итоге в некоторые годы приход равнялся расходу, как в 1741 г.

К Пельсу поступил и последний вклад Остермана в размере 117 660 гульденов. Кроме того, сбережения министра находились у английского банкира Джона Бейкера («в английских зюдзейских аннуитетах» на сумму 11 180 фунтов стерлингов); но и они в 1741 г. были переведены в банк Пельса под 3 % годовых. Эти деньги теперь «никому не принадлежат, кроме как моему (Елизаветы Петровны. — И.К.) двору», заявил русский посол в Голландии А. Г. Головкин. Однако банкиры не понимали логики превращения частных денег в казённые минуя законных наследников, и на случай возможных претензий вкладчика учтиво требовали правительственных гарантий, формального согласия наследников и заверенную копию завещания владельца счёта.

Ничего этого российские власти представить в голландский суд не смогли. Давно закрылась комиссия «описи пожитков и деревень» арестованных, а сам Остерман окончил свои дни в сибирской ссылке. Императрица приказывала Головкину: вернуть деньги, «не взирая ни на какие тех купцов отговорки и судебные коварства».[1528] Но, несмотря на всё могущество империи, логика патриархально-самодержавной простоты в отношении имущества подданных не работала в ином правовом поле. Более того, российский двор продолжал пользоваться услугами Пельса: через его контору шли расчёты русских дипломатический миссий, он же переводил в Россию «субсидные деньги» по договору 1747 г. с Англией. На требования банкира предоставить «прокурации» установленных наследников и заверенную копию завещания послу нечего было ответить, а затем тяжбу отодвинули на второй план другие события.

Дело об «остермановых деньгах» завершилось только в 1755 г., когда его младшего сына, секунд-майора Московского полка Ивана Остермана, отпустили за отцовским наследством — чтобы затем «взять» вместе с деньгами. Но тот — по тайному совету самого посла А. Г. Головкина (брата кабинет-министра регентши, умершего в сибирской ссылке) — договорился с банкиром «не трогать капитала».[1529]

Осуждение и шельмование деятелей свергнутого правительства сопровождалось традиционной раздачей милостей: была объявлена очередная амнистия (без снисхождения к осуждённым «по первым двум пунктам»), «сложены» штрафы по 10 копеек с подушной подати на 1742 и 1743 гг. и «казённые доимки» за 1719–1730 гг.; наконец, ликвидирована и сама Доимочная комиссия.[1530] Тайная канцелярия получила распоряжение «наказаний не чинить» тем, кто обвинялся в оскорблении брауншвейгской фамилии, и ложно объявившим «слово и дело» духовным лицам, коих надлежало передавать в Синод. На несколько дней, судя по протоколам, сыскное ведомство замерло, прекратились допросы и пытки; но уже в декабре оно продолжило обычную работу в прежнем составе и с прежним жалованьем.


Восстановление «отеческого духа»?

Как уже было отмечено в литературе, воцарение Елизаветы сопровождалось широкой пропагандистской кампанией. Новый манифест от 28 ноября 1741 г., в отличие от первого, объяснял переворот не только «прошением» подданных, но и ссылкой на завещание Екатерины I, по которому право на корону принадлежит потомству Петра I — его внуку Петру II и дочерям Анне и Елизавете. Остерман же своими «происками» возвёл на престол Анна Иоанновну и заставил её подписать «определение о наследнике», в результате чего на престоле оказался «принца Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского от светлейшей принцессы Мекленбургской Анны рождённый сын (никакой уже ко всероссийскому престолу принадлежащей претензии, линии и права не имеющий)». А его родители при поддержке того же Остермана, Миниха и М. Г. Головкина нарушили присягу и «насильством взяли» правление империей в свои руки, от чего «не токмо немалые в нашей империи непорядки и верным нашим подданным крайние утеснения и обиды уже явно последовать началися». Угнетённые подданные обратились к Елизавете, и она «восприяла» принадлежавший ей престол в ночь на 25 ноября 1741 г. Этот документ, как и сочинения министров Анны Леопольдовны по поводу свержения и наказания Бирона, несколько неуклюж; неслучайно над противоречиями в манифестах 26 и 28 ноября потешалась в «предосудительных пассажах» зарубежная пресса.[1531]

Свергнуть «незаконного» (а на самом деле вступившего на престол на основании петровского указа 1722 г.) императора было нетрудно — сложнее было искоренить память о нём. Власти и раньше уничтожали отдельные документы (к примеру, в 1727 г. манифест по делу царевича Алексея); теперь же правительство Елизаветы решило устранить всю информацию о предшественнике, «вычеркнуть» его царствование из истории. С 1741 г. изымались из обращения монеты с его изображением, в 1742 г. сжигались печатные листы с присягой, а с 1743 г. началось систематическое изъятие прочих официальных документов с упоминанием свергнутого императора и правительницы — манифестов, указов, церковных книг, паспортов, жалованных грамот и т. п.[1532]

Поскольку уничтожить годовую документацию всех государственных учреждений не представлялось возможным, то комплексы дел передавались на особое хранение в Сенат и Тайную канцелярию; ссылки на них давались без упоминания имён. Вступив на престол, наследник Елизаветы Пётр III повелел после снятия необходимых копий уничтожить все дела «с известным титулом», и только очередной переворот не дал исполнить это распоряжение.[1533]

Масштабный эксперимент по «умолчанию» дополнялся пропагандистскими акциями. В церковных проповедях евангельские образы и риторические обороты убеждали паству в законности власти Елизаветы как преемницы дел отца и защитницы веры от иноземцев. К этому жанру примыкали публицистические произведения, призванные оправдать произведённый переворот: уже упомянутые «Реляция» и «Историческое описание о восшествии на престол Елисаветы Петровны» или «Разговоры между двух российских солдат, случившихся на галерном флоте в кампании 1743 года».

В проповеди на день рождения Елизаветы 18 декабря 1741 г. владыка Амвросий (тот самый, который благословлял брак Анны Леопольдовны, а затем предлагал ей стать императрицей) оправдывал действия дочери Петра I в борьбе с врагами России. В образе последних представали Миних, Остерман и другие «эмиссарии диавольские», которые «тысячи людей благочестивых, верных, добросовестных, невинных, Бога и государство весьма любящих втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, пытали, мучали, кровь невинную потоками проливали». Они же назначали на руководящие должности иноземцев, а неправедно нажитые деньги «вон из России за море высылали и тамо иные в банки, иные на проценты многие миллионы полагали».[1534] Антона-Ульриха и Анну Леопольдовну владыка теперь называл «сидящими в гнезде орла российского нощными совами и нетопырями, мыслящими злое государству».

Усердие сочинителей приводило к тому, что свержение императора представлялось как «благополучнейшая виктория» над «внутренним неприятелем»; при этом иногда авторы доходили до кощунства. Так, согласно «Историческому описанию», Бог «влия благодать свою в немощного и неимущего дома и родителей и мало ведомого, в чине солдатском служащего Георгия Фёдорова сына Гринштейна» и его приятелей и вдохновил их на подвиг во имя «многострадальной» Елизаветы. Ночной же захват власти выглядел священной миссией, которую взяла на себя гвардейская «блаженная и Богом избранная и союзом любви связуемая компания, светом разума просвещённая». Во главе с Елизаветой, «по вооружении силой крестною и исшествии из казармы сия блаженная компания… утвердиша слово: намерения не отменить и действо исполнить», после чего заговорщики «поспешением силы крестныя без всякого сопротивления вшед в чертоги царские, принцессу Анну и чад и супруга повелением великия государыни Елисавет Петровны взяша и отвезены бысть в дом ея величества и лишися власти и санов».[1535]

В «Похвальном слове» на день восшествия Елизаветы на престол Ломоносов в 1749 г. представлял слушателям: «Чудное и прекрасное видение в уме моём изображается… что предходит с крестом девица, последуют вооружённые воины. Она отеческим духом и верою к Богу воспаляется, они ревностию к ней пылают…»[1536]

Захват власти не только не скрывался, но открыто, в публичных заявлениях, изображался как героическое деяние; продолжался, по выражению американского историка Ричарда Уортмана, «петровский миф о монархе, ради пользы государства прибегающем в своем правлении к беспощадному насилию».[1537] «Дворская буря» повлияла на творчество ведущего драматурга эпохи Александра Сумарокова, по совместительству генерал-адъютанта фаворита Елизаветы Алексея Разумовского и начальника канцелярии Лейб-компании. Его «Гамлет», в отличие от подлинника, изображал близкий к российскому вариант событий: народное восстание, подготовленное друзьями принца «силою присяг», в ходе которого герой захватывает дворец, убивает Клавдия и арестует главного злодея Полония.[1538]

Когда в Германии стали появляться в продаже биографии Миниха, Остермана и Бирона, А. П. Бестужев-Рюмин в 1743 г. предписал русским послам в европейских странах добиваться запрещения торговли подобными изданиями и «уведать» имена их авторов. Попавшие в Россию экземпляры «пашквилей» должны были быть конфискованы и сожжены.[1539]

Так же действовал и посол в Голландии А. Г. Головкин, который пытался опровергать «мерзкие пассажи» амстердамских газет о судьбе «бывшего царя» и якобы имевших место в провинции «факциях» против новой власти. Но затем он стал убеждать петербургское начальство, что с «грубыми лживостями» можно бороться цивилизованно — путём денежных «дач» и постоянных «пенсионов» представителям свободной прессы. Посол узнал и расценки за услуги «главнейшим газетчикам: двум амстердамским, утрехтскому, гарлемскому, лейденскому, галанскому — всякому по 200 рублей; другим же, а имянно францускому, ротердамскому, делфскому, гронинскому, гахскому, алфенскому, такожде и двум ауторам меркуриев всякому по сту рублей и свои ведомости заблаговременно».[1540]

Новый подход оказался более эффективным: голландский журналист Жан Руссе де Мисси первым проникся «отличным к нам благоволением», за что удостоился не только пенсиона, но и чина коллежского советника. Российское правительство стало ежегодно выделять по 500 червонных для голландской прессы, и вместо грубостей о «parvenue au trone» там стали появляться сочинения о полном благополучии в России «под славным государствованием Елизаветы Первой».[1541]

Пропагандистские усилия новой власти и их «православно-патриотическую» направленность можно считать особенностью произошедшего переворота. Прошлые «революции» не имели такого идеологического обеспечения. Однако внутри страны пропагандистская активность представляла неудобство: сама власть с высоты престола и церковных амвонов внушала подданным, что выступление против её верховных носителей может быть почётным и богоугодным делом. Такое понимание нашло отражение и в литературе: в исторических драмах Сумарокова «зверовидным» тиранам противопоставлялись благородные принцы, убеждённые:

Когда герои власть оружием теряют,

Оружием ту власть себе и возвращают.[1542]

«Брегися, государь, нечаянных измен», — предупреждают бояре Кия, свергшего с престола князя Завлоха, в сумароковском «Хореве»; в его же «Семире» «правитель российского престола» Олег устраняет киевского князя и отца героини.

По-видимому, этот урок был усвоен: в дальнейшем таких широких кампаний по оправданию совершившихся переворотов уже не будет. К тому же «антинемецкая» риторика пропагандистских документов способствовала начавшимся в столице выступлениям против офицеров-иностранцев, которым солдаты кричали: «Указ есть, чтоб всех иноземцев перебить!»[1543] Подобные инциденты получили резонанс за границей: русскому послу в Англии выражали озабоченность по этому поводу члены кабинета, и сам король осведомлялся о якобы имевшем место народном волнении в Москве.[1544] Можно полагать, что такие слухи являлись дополнительным фактором для восприятия переворота как исключительно патриотического движения.

Насколько взятые на вооружение Елизаветой лозунги соответствовали действительности? Совпадал ли специфический патриотизм гвардейской казармы с настроением улицы? Да и сама «улица» была весьма специфической: Петербург являлся не торгово-промышленным, а военно-служилым городом, где армейские и гвардейские солдаты и офицеры вместе с членами семей составляли более трети населения, тогда как посадские ремесленники и торговцы — только 7 %.[1545] Поэтому «слышимые» в источниках одобрения и радость по поводу переворота высказывались именно в этой, тесно связанной с двором и службой среде.

Тезис о свержении в 1741 г. «партии немцев» появился в научной литературе ещё в середине XIX в., и с тех пор оценка переворота как выступления против «немецкой клики» прочно утвердилась в историографии.[1546] Однако патриотические настроения гвардейцев нисколько не мешали им выражать свои симпатии Шетарди, послу далеко не дружественной державы; он, в свою очередь, целовался с «янычарами» и поил их шампанским.

Среди потока прошений к новой императрице можно встретить челобитные тех, кто называл себя сторонниками опальной принцессы. Но при проверке порой оказывалось, что пострадавшие, как аудитор инженерного корпуса Прохор Муравьёв и его друзья, действительно попали при Бироне в Тайную канцелярию, но… в качестве сочувствующих вовсе не Елизавете, а Анне Леопольдовне.[1547] Один из «героев» восстановления самодержавия 25 февраля 1730 г. С. Шемякин жаловался на «невинной арест» при Анне Иоанновне, хотя угодил под следствие за служебные злоупотребления.[1548]

Имеющиеся в литературе сведения позволяют полагать, что к 40-м гг. XVIII в. в этой служилой среде на «фоне» правления Бирона и «брауншвейгской» династии петровская эпоха стала восприниматься как время славы и благополучия. На это указывает идеализация Петра в появившихся в те годы своеобразных «преданиях», где он представал царём-солдатом и героем сюжета о воре, который не смел посягнуть на царскую казну.[1549] Об этом же свидетельствуют и интересы столичных читателей. По данным «Учётной книги» изданий Синодальной типографии 1739–1741 гг., в это время особой популярностью пользовалась литература о Петре I и его семействе. Читающая публика покупала «Проповедь в день годишного поминовения» императора, «Похвальное слово» ему и другие произведения, связанные с его «домом» и именем: «Описание о браке» Анны Петровны, «Слово на погребение» Екатерины I.[1550]

Но иные современники вроде бы и не замечали «немецкого» господства. Упоминавшийся выше подштурман И. М. Грязнов столь же спокойно, как и в случае с Бироном, отмечал в дневнике: «Ноября 25 соизволила всеросиской престол принять государыня-императрица, а прежнея правительница с мужем и сыном своим отлучены и свезены с честию в незнаемое место». «Пиита» В. К. Тредиаковский в оде на коронование Елизаветы изображал всеобщее желание видеть цесаревну на «наследном троне» и перечислял подстерегавшие её опасности:

Сети поставлены уж были,

Глубина же ям оказалась,

Беды и напасти губили,

Ненависть как огнь разгоралась,[1551]

но не упоминал о «немецком засилье».

В делах Тайной канцелярии отыскалось одно из редких свидетельств «снизу». В 1751 г. крестьяне подпоручика Алексея Жукова разговорились о брате своего хозяина поручике Семёновского полка Андрее Жукове: «…Смел он очень; вот как-де когда всемилостивейшая государыня ссаживала Антония, то-де никто ево не смел взять; а как-де всемилостивейшая государыня соизволила братца ево послать, то-де он, пришед, взял ево, Антония, за волосы и ударил об пол». Поручик предстаёт в этой байке почти былинным героем, но собеседники не воспринимают его поступок как борьбу с «немцами».[1552]

При поисках источников о событиях 1740–1741 гг. мы обнаружили в отделе исторической книги Государственной публичной исторической библиотеки дневник неизвестного московского чиновника, написанный на полях и между строк печатного «Санкт-Петербургского календаря на лето 1741 г.».[1553] Его автор заносил туда текущие новости и происшествия: «гуляния», официальные приёмы, свадьбы, цены на рынке.

Интересующих нас проблем касается единственная запись под 29 ноября: «Прибыл капитан гвардии Семёновского полку Пётр Васильев сын Чадаев с объявлением о восшествии на престол всероссийский е. и. в. всемилостивейшей нашей императрицы Елисаветы Петровны». Событие отмечено не только принесением присяги, но и особой торжественностью: «И от того числа вседневно звон в соборе и у всех церквей целую неделю был, а нощию везде иллуминация. В приказех и в рядех в ту неделю не сидели». Дальше жизнь входит в привычную колею, и автора волнуют прежде всего непредвиденные расходы: на подарок вестнику-капитану (тысяча рублей), на бал в ратуше, на сборы «в поднос» самой императрице (3 500 рублей). Похоже, столичные события воспринимались обывателями без особых эмоций и уж во всяком случае не расценивались как избавление от засилья иноземцев.

Официальным курсом нового царствования стало возвращение к заветам Петра I. Этот курс продолжался до конца 1740-х гг., однако простая реставрация петровских порядков и учреждений не соответствовала стоявшим перед страной задачам.[1554] А «петровская» риторика власти в ряде случаев оборачивалась продолжением официально осуждаемой практики «незаконного правления». Вслед за Анной Леопольдовной Елизавета повысила значение придворных чинов: камер-юнкер приравнивался уже к армейскому бригадиру; новые фельдмаршалы, вроде А. Г. Разумовского или С. Ф. Апраксина, едва ли могли соперничать даже с Минихом. Зато имели место конъюнктурные искажения действительных петровских предначертаний. Так, в 1743 г. Елизавета утвердила доклад о прекращении экспедиции Беринга, от которой Сенат «ни малого плода быть не признавает».[1555]

В сфере социальной политики правительство Елизаветы продолжало наметившийся ранее курс на укрепление «регулярного» государства. По-видимому, переворот 1741 г. породил надежды на облегчение положения крепостных. Во всяком случае, крестьяне нескольких деревень, недавно пожалованных стороннику Анны Леопольдовны кабинет-секретарю Яковлеву, просили о передаче их обратно в дворцовое ведение. Указ от 2 июля 1742 г. упоминал, что беглые помещичьи люди «немалым собранием» подали прошение императрице о разрешении им записываться в армию, и категорически запретил такой уход; самих жалобщиков отправили в ссылку на сибирские заводы.[1556] В мае того же года разрешённая ранее подача императрице челобитных была категорически воспрещена. При принесении присяги Елизавете крепостные были фактически исключены из числа подданных — за них присягали их владельцы.

Первоначальные послабления сменились в 1742 г. распоряжениями о взыскании недоимок. 30 декабря 1745 г. подушная подать была увеличена на 10 копеек для крепостных и на 15 копеек для государственных крестьян. Проведение новой ревизии ставило задачу сделать невозможным само существование «вольных разночинцев» — их всех надлежало непременно записать в подушный оклад, армию, на мануфактуры.[1557] Резко усилились при Елизавете гонения на «безуказных» предпринимателей.[1558] Их положение не облегчило возрождение в 1743 г. магистратов и цехового устройства: эти органы находились в полном подчинении администрации, которая могла сажать бурмистров под караул. Вопреки распространённому мнению, Елизавета не отменяла смертную казнь; можно говорить только о приостановке исполнения смертных приговоров.[1559]

Правительственная политика и усиление помещичьего гнёта вызвали ответную реакцию: продолжались действия разбойных «партий» и бегство на окраины и за границы; беглые селились во владениях польских вельмож, а на южном берегу Каспийского моря строили флот шаху Надиру. С конца 40-х гг. XVIII в. резко увеличилось количество челобитных, в которых крестьяне отстаивали свои права, ссылаясь на петровские указы о наказаниях за злоупотребления «в народных сборах»,[1560] как бы напоминая власти о нарушении тех самых законов, которые она обещала восстановить.

Официально демонстрировавшаяся приверженность православию имела оборотную сторону — ограничение веротерпимостии. Указы 1741–1742 гг. предписывали обратить строившиеся лютеранские кирки в православные храмы и запрещали армянское богослужение. Дважды — в 1742 и 1744 гг. — объявлялось о высылке из империи всех евреев, не принявших крещение.[1561] С 1742 г. Сенат повелел прекратить разрешённую ранее запись в раскол; возобновилась практика взимания денег с «бородачей» и ношения шутовских кафтанов с красным воротником-козырем для раскольников (именоваться «староверами» им было запрещено). В ответ на репрессии в стране вновь начались самосожжения.[1562] При этом набожная императрица не собиралась отменять законы своего отца в отношении Церкви и оставила без последствий доклад новгородского архиепископа Амвросия с просьбой о восстановления патриаршества.[1563]

Усилился контроль за повседневной жизнью подданных; им занимались образованные в 1744 г. при епархиальных архиереях духовные консистории, ведавшие борьбой с ересями и расколом, а также судом над духовными лицами и мирянами. Указы Синода начала 1740-х гг. запрещали устраивать кабаки близ церквей и монастырей, предписывали не вести в храмах бесед о «светских делах» и даже на торжественных молебнах не выражать громко верноподданнические чувства. Распоряжения светской власти определяли поведение на улице: чтобы «на лошадях скоро ездить и браниться не дерзали». В 1743 г. власти попытались ввести цензуру: для книг с «богословскими терминами» — в Синоде, для остальных — в Сенате. Появились указы о запрещении «писать и печатать как о множестве миров, так и о всём другом, вере святой противном и с честными нравами несогласном».[1564]

Новая власть перенимала из петровского «наследства» не динамику и новаторство, а крепостничество и стремление к всеобщей регламентации. В этом смысле переворот 1741 г. не столько «открывал» возможности изменения сложившейся системы, сколько консервировал официально канонизированное «наследство», прикрываясь патриотической риторикой.

Выше уже говорилось, что назначения «незаконного правления» не свидетельствуют о каком-то предпочтении иноземцев. Елизавета 31 декабря 1741 г. попробовала было пересмотреть чинопроизводства и награждения предыдущего царствования, но уже через несколько дней сочла более благоразумным утвердить сделанные пожалования.[1565] Нельзя говорить и о массовом уходе иноземцев с русской службы: в 1742 г. подали в отставку три генерал-майора (Г. фон Вейсбах, А. фон Тетау, X. Вилдеман), двое из которых были связаны родством и службой с Минихом;[1566] позднее покинули Россию генералы В. Левендаль, Д. Кейт и бывший адъютант Миниха Х.-Г. Манштейн. Фельдмаршал В. В. Долгоруков в феврале 1742 г. просил Елизавету заполнить полковничьи вакансии русскими, в то же время П. П. Ласси успешно представлял к повышению иноземцев.[1567]

«Список генералитета и штаб-офицеров» 1748 г. показывает, что на российской службе «немцами» являлись два из пяти генерал-аншефов, четверо из девяти генерал-лейтенантов, 11 из 31 генерал-майора; в среднем звене — 12 из 24 драгунских и 20 из 25 пехотных полковников. Именно при Елизавете генерал-аншефами стали Иоганн фон Люберас и родственник Бирона Лудольф фон Бисмарк; генерал-лейтенантами — Ю. Ливен, В. Фермор, П. Голштейн-Бек, А. де Бриньи, А. Девиц.[1568] Остались на службе и другие немцы: брат фельдмаршала Х.-В. Миних, принц Л. Гессен-Гомбургский, дипломаты И.-А. Корф и Г.-К. Кейзерлинг.

«Внутренние сопостаты» Остерман и Головкин не брали «подарков» от иностранцев.[1569] «Иноземное» правительство отнюдь не стремилось продавать национальные интересы страны: вопреки мнению Коммерц-коллегии и настояниям английских купцов, Кабинет отказался снизить пошлины на транзитные английские товары в Иран.[1570] Именно Елизавета и её окружение пошли на контакты с Шетарди и Нолькеном, содержание которых, будь оно открыто, вполне могло бы послужить основанием для сурового приговора. Несмотря на то, что переворот произошёл без какого-либо участия французского посла, тот на некоторое время стал важной фигурой при дворе Елизаветы. Именно во время её правления характерной чертой российской политики стали соперничество «больших придворных партий» во главе с иностранными дипломатами и выплата последними «пенсий» своим российским «друзьям».[1571]

Шетарди и Мардефельд не жалели сил, чтобы знать, что «в сердце царицыном делается», и свалить противника — А. П. Бестужева-Рюмина. Для этой цели предназначались «пенсионы» придворным дамам, А. Лестоку и М. И. Воронцову, которые обозначались в донесениях дипломатов как «смелой приятель» и «важной приятель»; к этой же группировке примыкали Н. Ю. Трубецкой, А. И. Румянцев и А. Д. Голицын. Король Пруссии выделил Воронцову «подарок» в 50 тысяч рублей, ежегодный «пенсион» и осенью 1745 г. даже лично инструктировал российского вице-канцлера в Берлине. Прусский посол в Петербурге докладывал, что Лесток «настолько ревностный слуга Вашего величества, будто он находится на Вашей службе».[1572]

Канцлер, которого, в свою очередь, финансировали дипломаты Австрии и Англии, уже в начале 1742 г. организовал перлюстрацию дипломатической почты аккредитованных в Петербурге послов, создав для этого целый штат, включавший резчика печатей, копиистов, переводчика. Главным специалистом «чёрного кабинета» стал академик-математик Христиан Гольдбах: именно его усилиями были дешифрованы депеши Шетарди, и в 1744 г. миссия маркиза завершилась провалом.[1573]

Бестужев запугивал императрицу: «Лестока опасаться надобно, чтоб он из своей партии другого Миниха не сделал, ибо теперь явствует, что князь Трубецкой достойным к тому уже признан». В качестве примера канцлер приводил поведение недавней правительницы: та не слушала предостерегающих советов и потеряла власть. В итоге в 1748 г. Лесток был арестован и сослан в Устюг; но ни Воронцова, ни Трубецкого Елизавета не тронула — она умела лавировать и использовать противоречия между своими слугами. Но сначала ей предстояло навести порядок «внизу».


«Государыня такой же человек, как и я»

Донесения иностранных послов единодушно подчёркивают, что первое время атмосферу в Петербурге определяло гвардейское «солдатство», почувствовавшее себя хозяевами положения. Российское «переворотство» достигло предельно допустимого для правящей элиты уровня политического действия, что было ею осознано. Неслучайно сразу после переворота Сенат указал двинуть из Москвы в Петербург 46 рот «как возможно наискоряе» — то ли для противовеса недовольной переворотом части гвардии, то ли для охраны столицы от «спасителей отечества».[1574]

В замечаниях на записки Манштейна приведён отзыв генерала В. Левендаля об арестованном Минихе: фельдмаршал «первый подал опасный пример, как с помощью роты гренадёров можно низвергать и возводить на престол государей». В начале XIX в. эту особенность ситуации 1741 г. подчеркнул А. Р. Воронцов в записке, адресованной только что вступившему на престол Александру I: даже «незаконное» избрание Анны Иоанновны с «несвойственными» для России кондициями было всё же предпочтительнее, поскольку «не солдатство престолом распоряжало, как в последнее время похожее на то случалось».[1575]

Самоощущение гвардейцев передаёт история из недр Тайной канцелярии. В декабре 1742 г. по Петербургскому тракту возвращались из отпуска капитан-поручик Преображенского полка Григорий Тимирязев с молодым солдатом Иваном Насоновым. Рождественской ночью после ужина капитан-поручик расчувствовался насчёт судеб дворянства в новое царствование: «…Жалуют-де тех, которые не токмо во оной чин годились, но прежде бы де ко мне в холопы не годились. Возьми-де это одно — Разумовской-де был сукин сын, шкаляр местечка Казельца, ныне-де какой великой человек. А всё-де это ни што иное делает, кроме того, как одна любовь».

Далее бывалый гвардеец рассказал об увлечениях «нынешней государыни», начиная с «Аврамка-арапа… которого-де крестил государь император Пётр Великой. Другова, Онтона Мануиловича Девиера, третьяго-де ездовова (а имяни, отечества и прозвища ево не сказал); четвертова-де Алексея Яковлевича Шубина; пятова-де ныне любит Алексея Григорьевича Разумовского. Да эта-де не довольно; я-де знаю, что несколько и детей она родила, некоторых-де и я знаю, которыя и поныне где обретаютца». Затем солдату-новобранцу была раскрыта вся новейшая история России с её интимной стороны: «Да что-де это, у неё и батюшка та был! Как-де он ещё не был женат на императрице Екатерине Алексеевне, то де был превеликой блудник, а когда-де женился, то де, хотя к тому з женами блуд и не дерзал, однако ж де садомскому блуду был повинен… Да и императрица-де Екатерина Алексеевна — я-де всё знаю — вить де и она, правда-де, хотя и любила своего супруга, однако ж де и другова любила, камергера Монса, которому-де за оное при тех случаях и голова отсечена, а ея де за это государь очень бил. Да и императрица-де Анна Иоанновна любила Бирона и за то его регентом устроила. Смотри-де, что монархи делают, как-де простому народу не делать чего (а чего имянно, не выговорил). А когда-де заарестовали принцессу с ея фамилиею, меня-де в ту пору определили к ней для охранения. Обещали-де мне неведомо што; в ту же де пору ко мне приезжали Шуваловы и сулили-де мне очень много, ан де вот и поныне ничево нет, да и впредь не будет — какой-де кураж служить? Боже мой, ежели ж де принцесса с своим сыном по прежнему будет, то де, конечно, я бы был кавалер святого Андрея или, по крайней мере, святого Александра».[1576] Солдат по приезде в Северную столицу немедленно отправился с доносом. Тимирязеву выпали кнут и заточение в Верхнеколымском зимовье, где он жаловался на «мучительные поступки» охраны.

Отношение офицера к придворным «амурам» отражает характерные черты изменения сознания той среды, которая была основной опорой трона, но и «делала» дворцовые перевороты в послепетровской России. При Петре I гвардейцы были исполнителями воли царя-реформатора. Но с тех пор гвардия прошла школу придворной борьбы и научилась не только просить «в награждение деревень». В ноябре 1741 г. рота преображенских гренадёров привела Елизавету Петровну к власти уже без участия вельмож и офицеров и впервые свергла законного императора, что можно считать кульминацией российского «переворотства». И в Петербурге, и в действующей армии гвардейцы устраивали в 1742 г. форменные побоища и нападения на офицеров-иностранцев; только вызванные армейские части смогли навести порядок.[1577]

Атмосфера 1741 г. кружила головы многим военным: девятнадцатилетний сержант Невского полка Алексей Ярославцев, возвращаясь с приятелем и дамой лёгкого поведения из винного погреба, не сочли нужным в центре Петербурга уступить дорогу поезду самой Елизаветы. «Тем ездовым кричали "сами-де поди" и бранили тех ездовых и кто из генералов и из придворных ехали, матерно, и о той их брани изволила услышать её императорское величество», — хвастался сержант приятелям, а на их увещевания отвечал: «Экая-де великая диковинка, что выбранили-де мы генерала или ездовых. И сама-де государыня такой же человек, как и я, только-де тем преимущество имеет, что царствует…»[1578] Так же мыслил и Тимирязев, выслуживший за 20 лет только чин капитан-поручика. Донос его не очень-то смутил: капитан был уверен, что его сослуживцы «могут об оном то же сказать, понеже они, обер-офицеры, завсегда бывают во дворце и о том обо всём сами известны».

Рассказ о любовных страстях монархов плавно переходит у офицера в жалобу, что у него-то «и поныне ничего нет», и надежду на исправление такой несправедливости. Службу по охране свергнутой правительницы Анны Леопольдовны не оценили; но ведь «принцессу» можно вернуть на трон — тогда будут и награды, и «кавалерия». Следствие выяснило (со слов ревнивой жены офицера), что подкараульная Анна «к любви и воли его очень была склонна»…

При Анне Иоанновне тоже болтали про её связь с Бироном. Но теперь, похоже, в столично-военной среде исчезает разница в положении «земного бога» и «рабов», императрица в глазах солдат и городской черни становится едва ли не «своей в доску». Даже далёкие от дворца люди со знанием дела могли обсуждать интимную жизнь своей государыни и количество её незаконных детей.[1579] Простой поручик Ростовского полка Афанасий Кучин в 1747 г. заявил А. И. Ушакову: «Её императорское величество изволит находиться в прелюбодеянии с его высокографским сиятельством Алексеем Григорьевичем Разумовским; и бутто он на естество надевал пузырь и тем-де её императорское величество изволил довольствовать», — кажется, впервые указав на появившуюся при дворе новинку в области противозачаточных средств.[1580]

Рядовой лейб-компанец Игнатий Меренков мог по-дружески позавидовать: его приятель-гренадёр Петр Лахов «с ея императорским величеством живёт блудно».[1581] За «свою сестру блядь» держали Елизавету Арина Леонтьева из сибирского Кузнецка и другие «посадские жёнки» не слишком строгих нравов.[1582] Про неё же «с самой сущей простоты» сложили развесёлую песню:

Государыню холоп

Подымя ногу гребёт.[1583]

Даже какие-то «польские мужики» на границе могли себе позволить пожелать: «Кабы-де ваша государыня была здесь, так бы де мы готовы с нею спать», — за что получили от российских солдат «в рожу».[1584]

Но фортуна, с точки зрения Тимирязева и подобных ему, почему-то улыбалась недостойным. Характерное мнение дворянского общества выразил в подпитии унтер-экипажмейстер Александр Ляпунов: «Всемилостивейшая-де государыня живёт с Алексеем Григорьевичем Разумовским; она-де блядь и российской престол приняла и клялася пред Богом, чтоб ей поступать в правде. А ныне-де возлюбила дьячков и жаловала-де их в лейб-компанию в порутчики и в капитаны, а нас-де, дворян, не возлюбила и с нами-де совету не предложила. И Алексея-де Григорьевича надлежит повесить, а государыню в ссылку сослать».[1585] Завистливые глаза и языки приписывали незнатному фавориту планы «утратить» наследника, а его матери — колдовство («ведьма кривая, обворожила всемилостивейшую государыню»); выдумывали даже, что у самой благодетельницы он велел «подпилить столбы» в спальне, чтоб её «задавить».[1586]

События 1741 г. показали ещё одну закономерность российского «переворотства»: лёгкость и безнаказанность захвата власти породила в гвардейско-придворной среде настроения «переиграть» ситуацию: «в случае» оказывались немногие, а обиженных при дележе наград всегда хватало.

Уже в январе 1742 г. Финч отметил ропот в гвардии. Затем эти настроения стали материализовываться: летом того же года преображенский прапорщик Пётр Квашнин, камер-лакей Александр Турчанинов и измайловский сержант Иван Сновидов сочли возможным собрать «партию человек в триста или и больше, и с тою бы партиею идти во дворец и государыню императрицу свергнуть с престола, а принца Иоанна возвратить». На вопрос, что делать с императрицей, Турчанинов пояснил: «Где он их увидит — заколет».[1587] Дело Лопухиных выявило подобные настроения и в придворных кругах: подполковник Иван Лопухин летом 1743 г. заявлял о скорых «переменах» в правительстве и воцарении «принца Иоанна», при этом называл многих недовольных произведённым переворотом офицеров.[1588]

Недовольство проявляли даже сторонники бывшей опальной цесаревны. Сосланный ещё в 1740 г. за выражение сочувствия к Елизавете капитан Пётр Калачов по возвращении из Сибири (по распоряжению Анны Леопольдовны) был пожалован в майоры и отставлен «с денежным награждением», однако посчитал себя обиженным и затеял тяжбу о возвращении своих якобы незаконно отчуждённых «деревень», в ходе которой четыре раза подавал «доклады» императрице.

Интересно не столько желание майора вернуть свои давно заложенные имения, сколько его уверенность, что Елизавета «возведена на российский престол через ево, Калачова, первого». Поэтому, считал он, его семье полагается быть «при дворе», а ему самому «поручить в смотрение табашной и питейный сборы» по всей стране. В своём «бессовестном неудовольствии» майор грозил императрице «бунтом», поучал её, что надо отпустить свергнутого Ивана III с отцом за границу, и полагал, что «такова в государстве разорения и неправосудия не бывало» из-за «воров» и «изменников», к числу которых относил весь Сенат вместе с генерал-прокурором, вице-канцлера М. И. Воронцова и других высших чиновников.[1589]

Елизавета присматривала за отдельными офицерами — например, за буйным в молодости гвардейцем и полковником Воронежского полка П. А. Румянцевым. Извещая его родителей о поведении сына, царица писала, «что-де уши у меня далеко слышат».[1590] Для этого были основания. В 1749 г. поручик Ширванского полка Иоасаф Батурин предложил великому князю Петру Фёдоровичу возвести его на престол: «Заарестуем весь дворец и Алексея Разумовского, а в ком не встретим себе единомышленника, того изрубим в мелкие части». Замысел офицера интересен тем, что захват власти он мыслил произвести с помощью бунта московских работных людей, которых его сторонники уже начали «подговаривать».[1591]

Приводить в чувство приходилось не только офицеров, но и солдат; списки осуждённых в первые годы правления Елизаветы включают многих унтер-офицеров и рядовых гвардии, которые за «непристойные слова» отправились на Камчатку, в Оренбург и другие дальние гарнизоны.[1592]

Крамольные мысли в ту эпоху посещали уже и лиц «подлого звания», вступая в противоречие с традиционной культурой и представлениями о власти, как у армейского солдатика Василия Трескина из гарнизона крепости Святой Анны. Майской ночью 1756 г. на казарменных нарах «пришла ему, Трескину, мысль одному и рассуждал сам с собой один: что-де вить невеликое дело государыню уязвить; и ежели он, Трескин, когда будет в Москве или в Санкт-Питербурхе и улучит время где видеть милостивую государыню, то б её, государыню, заколоть шпагою. И думаючи-де оное, в то ж самое время пришёл он от того в страх и, желая по самое чистой своей совести пред Богом и пред ея императорским величеством принесть в том добровольную повинную». Он сам на себя донёс «по первому пункту», был пытан, этапирован в Петербург и по дороге в Москве покончил с собой.[1593]

Пройдя путь от открытого столкновения придворных группировок в относительно «цивилизованных» формах 1725 и 1730 гг., практика политической борьбы пришла к форме «военного» переворота 1740 г.; наконец, в 1741 г. гвардия оказалась на грани выхода из-под контроля. Решающая же роль гвардии в столице определялась слабостью полиции и небоеспособностью расквартированных в Петербурге армейских частей. По рапорту обер-коменданта столицы С. Л. Игнатьева, в июле 1741 г. из четырёх полков гарнизона (4 135 штыков строевых при некомплекте в 1 317 человек) 2 621 солдат и офицеров находились в «ближних и дальних отлучках», то есть на различного рода работах.[1594] В строю оставалось только 1 106 человек — ничтожная сила по сравнению с гвардейскими полками.


Уроки и последствия переворота

За успех переворота Елизавета заплатила снижением престижа самой императорской власти и ростом своеволия гвардейской опоры, что не не могло не беспокоить новую императрицу и её окружение. Поначалу действовать приходилось не столько кнутом, сколько пряником. 7 декабря 1741 г. государыня угощала преображенцев в той самой казарме, куда она явилась в ночь переворота, и приказала построить на месте съезжей избы гренадёрской роты храм во имя Спаса Преображения и святого Сергия. Указ от 21 декабря увеличил каждому гвардейскому солдату жалованье на три рубля, а сверх того утвердил выдачу им крестинных и именинных денег (на четыре полка в год — около 35 тысяч рублей), но запретил самовольно являться во дворец.[1595]

Постепенно Елизавета сумела стабилизировать ситуацию в полках. Из гвардии были «выключены» сторонники «прежнего правления» (майор Н. И. Стрешнёв, капитаны братья И. А и Ф. А. Остерманы, М. Аргамаков, капитан-поручик И. Бехейм). Императрица требовала предоставления ей еженедельных ведомостей о состоянии полков и даже сведений об исповедовавшихся и причащавшихся.[1596]

Во главе гвардии были поставлены доверенные лица: Преображенского полка — престарелый А. И. Румянцев, затем А. Б. Бутурлин; Семёновского — неизменный А. И. Ушаков, затем С. Ф. Апраксин; Измайловского — К. Г. Разумовский; Конной гвардии — А. Г. Разумовский. Придворные подполковники обеспечивали лояльность своих частей; повседневное же командование осуществляли майоры-строевики, имевшие необходимый опыт при отсутствии политических амбиций: Н. Соковнин, И. Майков и Ф. Вадковский в Семёновском; П. Воейков, И. Косагов и В. Суворов в Преображенском; И. Гурьев и Д. Чернцов в Измайловском; П. Черкасский в Конной гвардии.

Другой новацией стало изменение принципа комплектования гвардии. При Елизавете она постепенно теряет «дворянское» лицо за счёт участившейся практики переводов солдат из армейских полков и одновременного «выпуска» гвардейцев в армию; в гвардейских частях стали появляться новобранцы-рекруты.[1597] Но при этом унтер-офицеры и офицеры становились более родовитыми и зажиточными: 80 % офицеров имели более сотни душ, а 33 % — более пятисот.[1598]

Представители таких фамилий проходили свой солдатский «стаж» дома и попадали в полк уже унтер-офицерами или записывались «сверх комплекта» без жалованья: так служили братья Орловы, молодые Д. И. Фонвизин и М. М. Щербатов.[1599] Наметившаяся тенденция подрывала корпоративность гвардии, раскалывала её на «солдатство» и «господ»; концентрация в полках родовитого и богатого дворянства, как показал переворот 1762 г., тоже представляла определённую угрозу.

Если Анна Иоанновна противопоставила «старой» гвардии два новых полка, то Елизавета уже 31 декабря 1741 г. создала Лейб-компанию — привилегированное воинское соединение из числа солдат бывшей гренадёрской роты Преображенского полка. Сама она стала её капитаном; принц Л. Гессен-Гомбургский — капитан-поручиком, Ю. Грюнштейн — прапорщиком; прочие офицерские должности в этой «гвардии в гвардии» получили близкие к императрице люди — А. Г. Разумовский, М. И. Воронцов, братья П. И. и А. И. Шуваловы. Сержантами, капралами и вице-капралами были назначены активные заговорщики. В печатном указе все участники переворота были названы поимённо; лейб-компанцы-недворяне получили дворянство, им были составлены гербы с девизом «За верность и ревность» и пожаловано по 29 крепостных душ. К весне 1743 г. сумма расходов на это подразделение из «кабинетских» сумм Соляной конторы составила 143 136 рублей.[1600]

Лейб-компанцы сопровождали императрицу в поездках и несли дежурство во дворце. Однако она вынуждена была считаться с волей своих «детушек», убеждённых в своём особом положении, перед которой былые гвардейские «продерзости» выглядят детскими шалостями. Гренадёры буянили, резались в карты, пьянствовали и валялись без чувств на караулах в «покоях» императрицы, приглашая туда с улицы для угощения «неведомо каких мужиков»; гуляли в исподнем по улицам, устраивая при этом грабежи и дебоши; могли потребовать, чтобы их принял фельдмаршал, или заявиться в любое учреждение с указанием, как надо решать то или иное дело; их жёны считали себя вправе брать «безденежно» товары в столичных лавках.[1601] Причиной снисходительного отношения императрицы был, скорее всего, страх перед возможным переворотом, который не отпускал её до конца жизни.[1602]

В высших эшелонах власти также осуществлялись перемены. Из 14 членов нового Сената четверо состояли в нём при Анне Иоанновне (В. Я. Новосильцев, Г. П. Чернышёв, А. Л. Нарышкин, А. И. Ушаков); двое — при Бироне (И. И. Бахметев) и Анне Леопольдовне (А. Д. Голицын). Остальные (бывшие кабинет-министры А. М. Черкасский и А. П. Бестужев-Рюмин, И. Ю. Трубецкой, С. А. Салтыков, Н. Ф. Головин, М. М. Голицын-младший, А. Б. Куракин, Г. А. Урусов) также успешно служили во времена «бироновщины».[1603] Сохранили свои посты канцлер А. М. Черкасский и встречавший без опалы уже пятое царствование генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой, несмотря на сомнения в его лояльности (сохранился рапорт бывшего уфимского вице-губернатора Петра Аксакова, докладывавшего новой императрице: «Вашего императорского величества всемилостивейшим указом от его светлости принца Гессен-Гоумбургского мне объявлено, не имею ли я подозрения на господина генерал-прокурора князя Трубецкого, на которой всеподданнейше нижайше доношу, что подозрения на него никакого не имею»[1604]). Не доверяли князю и гвардейцы: в 1743 г. преображенский солдат Евдоким Вицаков сообщал лейб-компанцам, что «злодей» Трубецкой «собирался з гранодёрской ротою и хотел в Петергоф итить и государыню взять», но на допросе сослался на пьянство.[1605] Однако ловкий царедворец пережил и Елизавету, и очередной переворот 1762 г.

Заверения в высочайшей милости были даны московскому главнокомандующему графу С. А. Салтыкову. Глава Тайной канцелярии А. И. Ушаков получил повеление состоять при императрице «безотлучно»: необходимость в его услугах была в глазах Елизаветы очевидной, и 2 декабря 1741 г. она отменила уже состоявшееся назначение главного следователя в действующую армию. Ушаков остался в милости до самой смерти в 1746 г.; однако, несмотря на доверие к нему императрицы, известны случаи, когда она проводила расследования помимо Тайной канцелярии и её начальника.[1606] Количество же расследуемых этим учреждением дел намного выросло, особенно во второй половине елизаветинского царствования. Наш подсчёт по перечневым ведомостям, составленным при передаче в архив документов Тайной канцелярии, показывает, что при Анне Иоанновне в среднем за год рассматривалось 161 дело, а при Елизавете — 277.[1607]

Такими же корректными были назначения в системе управления (см. Приложение, таблицы 1 и 2). Только в Иностранной, Военной и Коммерц-коллегии прежнее руководство было устранено в ходе переворота: принца Антона, Остермана и К. Л. Менгдена сменили соответственно В. В. Долгоруков, А. П. Бестужев-Рюмин и Б. Г. Юсупов. Инициатор и участник переворота А. Лесток стал лейб-медиком.

Сохранили посты руководители Адмиралтейства (Н. Ф. Головин), Юстиц-коллегии (И. Ю. Трубецкой), Вотчинной коллегии (И. В. Одоевский), Камер- и Ревизион-коллегий, хотя президенты двух последних (Г. М. Кисловский и Н. С. Кречетников) были назначены в «незаконное правление». До конца 1744 г. оставался на посту генерал-полицеймейстер Ф. В. Наумов. Ещё три назначения были связаны с восстановлением петровских Берг- (генерал-майор А. Ф. Томилов) и Мануфактур-коллегий (генерал-майор А. Т. Барятинский) и Главного магистрата (В. П. Хованский). Место умершего начальника Сибирского приказа А. Л. Плещеева занял Н. П. Салтыков.

В провинции также прошли кадровые перестановки: в 1742 г. были назначены новые губернаторы Белгородской (П. М. Салтыков), Астраханской (В. Н. Татищев), Смоленской (М. И. Философов), Нижегородской (Д. Друцкий); вице-губернаторы Новгородской (Г. И. Орлов), Лифляндской (В. П. Долгоруков) и Московской (В. П. Салтыков) губерний; главнокомандующим в Москве стал А. Б. Бутурлин. В 1743 г. А. М. Пушкин был послан в Архангельск на место умершего А. А. Оболенского, а в Ревель направлен генерал-лейтенант П. А. Голштейн-Бек.

Обновление администрации трудно признать радикальной чисткой или сменой правящей верхушки. Цесаревна не имела в своём распоряжении ни сложившейся «партии», ни преданных лично ей «немцев», как Анна Иоанновна; члены её двора (Разумовские, Воронцовы, Шуваловы) по молодости и неопытности на первые роли не годились. Скорее можно говорить о перемещении по кругу при сохранении ключевых фигур — таких, как А. И. Ушаков или Н. Ю. Трубецкой — и даже родственников опальных: Дворцовую канцелярию возглавил брат сосланного фельдмаршала Х.-В. Миних, а брат М. Г. Головкина сохранил пост посла в Гааге. Уходившие со своих постов не попадали в опалу, а меняли место службы, как бывшие сенаторы (кроме В. И. Стрешнёва): П. М. Шипов получил назначение в Штатс-контору, Я. П. Шаховской стал обер-прокурором Синода, А. М. Пушкин — архангельским, а М. И. Философов — смоленским губернаторами.

Опорой Елизаветы стали старые слуги её отца. Однако это поколение деятелей начало сходить со сцены: в 1742–1749 гг. умерли А. М. Черкасский, С. А. Салтыков, Г. А. Урусов, В. Я. Новосильцев, Г. П. Чернышёв, Н. Ф. Головин, В. В. Долгоруков, А. И. Ушаков, А. Б. Куракин, И. Ю. Трубецкой, А. И. Румянцев.[1608] Оставшиеся образовали новые враждебные «партии».

Императрица успешно использовала проверенный путь — образование сначала временных консилиумов, а затем ещё одного высшего совета — Конференции при высочайшем дворе, в отличие от Кабинета министров, не получившей никаких формальных полномочий.[1609] Другим способом стала массовая ротация кадров в системе управления, дважды осуществлённая за время царствования (см. Приложение, таблицы 1 и 2; диаграммы 1 и 2). В марте 1753 г. одновременно были сменены президенты шести коллегий (Камер-, Ревизион-, Берг-, Мануфактур-, Юстиц- и Вотчинной — см. Приложение, таблица 1), а также начальники Сыскного, Судного и Сибирского приказов, Канцелярии конфискаций и Монетной канцелярии. В Сибирской, Смоленской и Эстляндской губерниях появились новые губернаторы; в Петербургской, Лифляндской и Новгородской — вице-губернаторы (см. Приложение, таблица 2).

Следующая такая операция состоялась в августе 1760 г. В состав Конференции были введены близкий Елизавете А. Б. Бутурлин, противник Шуваловых Я. П. Шаховской и И. И. Неплюев — зять Н. И. Панина, тогда же ставшего воспитателем маленького великого князя Павла Петровича. Одновременно был расширен состав Сената: туда вошли А. И. Шувалов, Р. И. Воронцов, И. И. Неплюев, А. Г. Жеребцов, П. Г. Чернышёв, обер-комендант столицы И. И. Костюрин, генерал В. И. Суворов и бывшие президенты коллегий Я. Л. Хитрово и М. И. Шаховской.[1610] Кроме того, сменились президенты в шести коллегиях и губернаторы в восьми губерниях; появились новые руководители в Соляной конторе, Сыскном и Судном приказах. Наконец, в том же году был обновлён состав комиссии для составления нового Уложения, брат канцлера Р. И. Воронцов стал её новым председателем.

В целом последний «бюрократический переворот» затронул около 60 должностей.[1611] Причины каждого назначения, а тем более принадлежность конкретного лица к той или иной родственно-клиентской сети и в 1753 г., и в 1760 г. определить трудно. К тому же в последнем случае большинство кандидатур было согласовано членами Конференции и подано в виде её доклада на утверждение.[1612] Однако названных выше новых членов Конференции Елизавета выбрала сама вместо предложенных ей А. Г. Разумовского и И. И. Шувалова, то же происходило и с другими «назначенцами». Современники и историки связывали эти перемещения с изменением придворного расклада — ослаблением влияния братьев П. И. и А. И. Шуваловых.[1613]

При этом, как и в 1741–1742 гг., кадровые перемены не сопровождались опалами и представляли собой скорее «плановую» перестановку ответственных лиц внутри государственного аппарата. Я. П. Шаховской сменил Н. Ю. Трубецкого на посту генерал-прокурора, а тот стал президентом Военной коллегии. И. И. Юшков в 1753 г. возглавил Судный приказ, в 1760 г. был переброшен в президенты Камер-коллегии, а её прежний начальник М. И. Шаховской стал сенатором вместе с президентом Вотчинной коллегии Я. Л. Хитрово, чьё место занял М. К. Лунин. Лифляндский вице-губернатор В. П. Долгоруков сделался в 1753 г. губернатором соседней Эстляндской губернии; ставший в том же году вице-губернатором в Киеве И. И. Костюрин сначала был назначен столичным обер-комендантом, а в 1760 г. — сенатором.

Сравнение кадровой политики в царствования Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны показывает, как нам представляется, существенные различия в её практическом осуществлении (см. Приложение, диаграммы 3 и 4). За двадцатилетнее царствование Елизаветы репрессии в отношении руководителей учреждений применялись почти в два раза реже, чем в десятилетие «бироновщины». В обратной пропорции возросло количество должностных лиц, скончавшихся при Елизавете на своём посту. Соответственно при дочери Петра увеличилось количество отставок и уменьшилось количество переводов на другую работу. Всё это можно объяснить как более «спокойным» характером царствования, так и сменой поколений — уходом из жизни «птенцов гнезда Петрова».

Что же касается губернаторов, то здесь картина несколько иная (см. Приложение, диаграммы 5 и 6). Она также отражает уменьшение репрессивных мер при смещении должностных лиц; но одновременно показывает, что и при Анне, и при Елизавете имели место колебания при назначениях, в результате которых 8 % губернаторов так и не приступили к своим обязанностям, поскольку получили новое назначение или остались при старой должности.

К сожалению, остаётся неизвестной причина сравнительно большой доли смещений (11 % при Анне и 26 % при Елизавете), и это обстоятельство несколько «смазывает» динамику процесса. Но, похоже, институт губернаторства, в отличие от аппарата центрального управления, при Елизавете ещё не устоялся: в этой системе было меньше стабильности, о чём свидетельствуют одинаковые показатели отставок губернаторов при Анне и при Елизавете.

Сравнение по чинам корпуса высших государственных служащих и губернаторов показывает одинаковую тенденцию: постепенное закрепление статуса руководителей этого уровня в III–V классах «Табели о рангах». Губернаторы в этих чинах составляли 71 % при Анне и 79 % при Елизавете; начальники коллегий и канцелярий — соответственно 57 % и 70 % при сокращении доли чиновников VI–VII ранга. IV (генерал-майорский) чин становится основным (46 %) для губернаторского поста; высшие военные III и II чины также стабильно составляют соответственно 36 % и 39 % в основном за счёт генерал-губернаторов и главнокомандующих в столицах. Особенно часто такие временные главнокомандующие назначались при Елизавете.

У руководителей учреждений дифференциация по чинам более дробная: статус глав «первейших» коллегий был намного выше положения начальников приказов и канцелярий; однако и здесь число должностных лиц IV класса возросла с 20 % до 32 %.

Удачей (или талантом?) Елизаветы стало сочетание никогда не покидавшего её «чувства власти» (по определению Е. В. Анисимова) с невмешательством в повседневную работу государственной машины. Последнее обеспечивало спокойное течение дел, в то же время исключая непредсказуемое воздействие на работу аппарата со стороны некомпетентных лиц или слишком заинтересованных «партий». За это Елизавету обычно критикуют;[1614] но именно этот баланс в сочетании с известной децентрализацией управления (сосуществование Конференции и Сената; раздробление военного ведомства; восстановление Кабинета императрицы с неопределёнными полномочиями[1615]) делал затруднительным появление мятежных групп и «переворотных» ситуаций на протяжении её долгого царствования.

Сохранились и «должность» фаворита с отлаженными при Анне функциями, и практика постоянных раздач-милостей из царских рук.[1616] Тайная канцелярия при Елизавете работала не менее активно; но сокращение репрессий по отношению к дворянству исключало повторение процессов времён «бироновщины», подобных делам Голицыных, Долгоруковых, Волынского.

Елизавета уладила вопрос о престолонаследии. 5 февраля 1742 г. в Россию привезли её племянника, голштинского принца Карла-Петра-Ульриха, а уже 7 ноября после принятия православия он стал наследником престола; на богослужении его поминали как «внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Фёдоровича». Но принципиально изменять или отменять петровский указ 1722 г. Елизавета не стала, хотя предыдущие случаи уже показали опасность такой правовой неопределённости. Она также не сумела решить проблему экс-императора Ивана III. Все 20 лет правления её не оставляло беспокойство по поводу узника, а фигура принца оставалась катализатором «переворотных» надежд внутри страны и каких-то не вполне ясных планов зарубежных политиков.

С 1742 г. среди охранявших брауншвейгское семейство в Риге гвардейцев стали вестись разговоры о порядке наследия престола. В 1743 г. в сибирской глуши поднял тост за здоровье Анны Леопольдовны и её сына иноземец-портной «из Ангальтского княжества» Иван Зибек.[1617] В июне 1745 г. императрица лично допрашивала дворянина А. Беклемишева, давшего показания на своих знакомых, сожалевших об участи свергнутой правительницы и её сына и якобы мечтавших о «республике». Но из болтовни Беклемишева следовало, что офицеры братья Новиковы и капитан И. Зиновьев понимали республиканские порядки своеобразно: «Россию разделить в княжении в рознь и всякой да у них по княжению взять хотел», — и дело серьёзным заговором не пахло. Однако следствие показало, что «в гвардии есть такие, что о принце сожалеют».[1618]

Винился в желании, «чтоб оному принцу быть на всероссийском престоле», и поручик Канцелярии от строений Евстафий Зимнинский, не исключавший покушения на императрицу из пушек: «Зарядя их дробью, расстрелял её на розно».[1619] Информация о самом принце в столице распространялась из первых рук: многие гвардейцы командировались в караул, охранявший брауншвейгское семейство, и, подобно сержанту-преображенцу Ивану Назарьеву, не считали нужным скрывать, что принц «весьма умён».[1620]

Подобные разговоры порождали отклик, особенно у тех, кто считал себя обойдённым. В 1748 г. в Тайную канцелярию вновь попал бывший адъютант Антона-Ульриха П. Грамотин: проведя несколько лет в ссылке, он был по-прежнему уверен, что «будет на царстве Иван Антонович вскорости». Ещё через несколько лет следователям пришлось разбираться с полковником Иваном Ликеевичем, в докладах Елизавете и канцлеру Бестужеву предлагавшим скорее отпустить «принца Иоанна» за границу: ведь от долгого заключения пленник «как зверь будет»; после смерти императрицы непременно произойдёт выступление его сторонников и наследник Пётр Фёдорович будет изгнан в Голштинию.[1621]

Многие из сторонников свергнутого императора независимо друг от друга рассчитывали на помощь из-за границы. О поддержке принца Пруссией и Австрией говорил Иван Лопухин. Друг названного выше поручика Зимнинского, магазейн-вахтер И. Сёдерстрём надеялся на участие прусского и английского короля; на Фридриха II и Францию полагался П. Грамотин.[1622]

Возможно, эти разговоры являлись отражением реально возросшего при Елизавете вмешательства иностранной дипломатии во внутренние дела страны. В поле зрения Тайной канцелярии систематически попадали люди, чьи связи вызывали серьёзные подозрения. В 1744 г. в Риге был арестован лифляндский барон Стакельберг, на которого уже поступил «сигнал» из Кёнигсберга: бывший офицер шведской службы в «вольном доме» заявил, что русская государыня «никогда на престоле спокойна не будет», и намекал на свои шведские связи и планы войны с Россией. Едва барона отправили в Сибирь, как на него поступил новый донос. Ссыльный подполковник Даниил Опочинин сообщал, что Стакельберг осведомлён и о месте заточения семейства Антона-Ульриха, и о смерти его жены, а в Кёнигсберге в 1743 г. встречался с брауншвейгским дипломатом Кейзерлингом и собирался с помощью прусского короля освободить пленников или по крайней мере наладить связь с ними. Из дела следует, что Стакельберг был знаком с другим сторонником принца — бывшим семёновцем И. Путятиным, замешанным в дело Лопухиных. На сибирских просторах им довелось встретиться и обсудить, как сделать, чтобы «государыне не быть», а фельдмаршала Миниха по подложному указу освободить из ссылки. На допросах барон «заперся», и беспокойного лифляндца отправили за полярный круг — в Мангазею, где держали в «железах» вплоть до 1763 г.[1623]

В 1745 г. новое предостережение поступило из Англии. Русский посол И. А. Щербатов со ссылкой на прибывшего из Петербурга итальянца-учителя Л. Фоссати и его соотечественника Пискаторе докладывал, что некий итальянский кондитер Джузеппе Алипранди, состоявший в 1742 г. в голштинской свите наследника Петра Фёдоровича, уполномочен от брауншвейгского двора «привести на престол Иоанна» и даже обещал «ядом окормить императрицу всероссийскую». Через два года прибывший в Россию «конфектурщик» был вместе с семейством препровождён прямо в Петропавловскую крепость, где подвергнут допросам; содержимое его багажа попало на криминалистическую экспертизу к лейб-медикам Бургаве и Кондоиди. Кондитер отрицал все обвинения и пояснил, что заезжал в Брауншвейг исключительно с целью заработка. В привезённых им лекарствах и «лакомствах» ничего вредного не обнаружили; но всё же семейство «Жузепа Алипрандия» сослали в Казань, где оно провело 15 лет под охраной, несмотря на ходатайство посла об освобождении подданного австрийской короны.[1624]

В обоих случаях Тайной канцелярии не удалось отыскать иностранный (брауншвейгский или прусский) след в деятельности арестованных, однако категорически исключать его нельзя, тем более что иностранные посланники в России были неплохо осведомлены о положении заключённых и их перемещениях.[1625] Фридриха II явно интересовала фигура заточённого принца: в начале 1740-х гг. он давал Елизавете советы, как охранять престол от брауншвейгской династии;[1626] позднее, если верить показаниям купца И. Зубарева, король поручил ему «скрасть Ивана Антоновича и отца его» и устроить бунт для возведения принца на престол.[1627] В донесениях датского и французского посланников во время болезни Елизаветы в 1749 г. содержались упоминания о каких-то «разговорах» в дворянских кружках по поводу возможного ареста Петра Фёдоровича и возведения на престол Ивана III.[1628]

Однако даже если считать, что попыток освобождения Ивана Антоновича внутри страны и извне не было, показательна сама убеждённость в их наличии. Несмотря на все усилия властей, о свергнутом императоре помнили.[1629] О нём говорили и лейб-компанцы (хотя бы браня «и отца его и мать… по матерны»), и их оппоненты; суждения о его участи можно было слышать «по всем ямам», в столичной Москве и далёком Тобольске.[1630] При этом, вопреки имеющемуся в литературе мнению, свергнутый император пользовался некоторым сочувствием именно в гвардии и дворянском обществе.[1631] В массовом сознании «подлых» он, по-видимому, не расценивался как «свой»: в отличие от мнимых Алексеев, Петров II и Петров III, вышедшие из народа самозваные Иваны Антоновичи, кажется, не появлялись.[1632] Либо действительно мальчик-император воспринимался как «чужой», либо можно говорить об эффективности пропагандистских усилий Елизаветы по дискредитации «незаконного правления».

Зато с воцарением Елизаветы стали появляться самозваные «потомки» её отца, которого при жизни считали и «неистовым царём», и «подменным шведом». В 1742 г. в Тобольске при принесении присяги в соборе наследнику престола Петру Фёдоровичу объявил о своих правах флотский лейтенант Иван Дириков. Моряк заявил, что государь в 1694 г. «пребыл» в Белгороде с его матерью, а позднее подписал «под проклятием в Сенате в настолном протоколе, что быть наследником короне росийской ему, Ивану».[1633]

Списки «клиентов» Тайной канцелярии свидетельствуют, что в 1747 г. сыном Петра I назвался подпоручик гвардии Дмитрий Никитин; вместе с ним по ведомству А. И. Ушакова проходили и другие «дети» императора, которые размещались по монастырям «неисходно до смерти». Дириков угодил в заточение в Иверский монастырь, «Петры Петровичи» (однодворец Аверьян Калдаев и канцелярист Михаил Васильев) содержались в Усольском Воскресенском и Серпуховском Высоцком монастырях; в Троицком Калязинском монастыре был заключён «царевич Александр Петрович» — канцелярист Василий Смагин.[1634] В 1755 г. в Варшаве объявился ещё один «брат» императрицы и «крестник» французского короля Луи Петрович, которого русские дипломаты тщетно пытались заманить на российскую территорию.[1635] Периодически возникали слухи и о «живом» Петре II.[1636]

Механизм появления таких «претендентов» ещё далеко не ясен: его трудно однозначно отнести как к «нижнему», народному, так и к «верхнему» самозванству (по терминологии Н. Я. Эйдельмана), свойственному правящему слою. Однако в некоторых случаях (например, касательно И. Дирикова) следствие — при всей относительности «экспертизы» в Тайной канцелярии — приходило к выводу о вменяемости «претендентов». Характерно, что в данном случае Елизавета отказалась от проведения расследования (а вдруг обнаружатся «грехи молодости» Петра I, на чём и настаивал Дириков?); самозванец был объявлен «помешанным в уме» и навечно заперт в Иверском монастыре.

Возможно, появление петровского «племени» объясняется не только настроениями социального протеста и эсхатологическими ожиданиями «избавителя», но и в какой-то степени приукрашенным в массовом сознании образом первого императора, противопоставлявшимся той действительности, которая официально считалась восстановлением петровских традиций.

Длительность царствования Елизаветы объясняется отнюдь не только его «национальным» характером: при всём несходстве с отцом, она как правительница превосходила своих предшественниц. Она могла быть жёсткой, даже жестокой; умела использовать в своей политике если не дух, то по крайней мере «букву» замыслов своего отца и, самое главное, была способна объективно и трезво оценивать своих советников, выбирать среди них наиболее умных и компетентных и умело лавировать среди соперничавших группировок, не давая никому исключительных прав и преимущества.[1637] До самого «падения» А. П. Бестужева-Рюмина в 1758 г. придворная борьба протекала в относительно приличных границах. Правящие круги усвоили данный им урок; отныне даже самые острые противоречия в «верхах» больше не разрешались путём непосредственного обращения к «солдатству». Но сами движущие силы российского «переворотства» ещё не исчерпали своих возможностей.


Загрузка...