Глава 4. 1725–1729 гг.: Конструкция и проблемы послепетровской монархии

Вся Россеюшка у нас позамялася…

Исторические песни XVIII в.

Окружение «матери всероссийской»

«Великая героина и монархиня и матерь всероссийская», — так обращался к Екатерине Феофан Прокопович в «Слове на погребение» Петра. Но едва ли сподвижники императора могли преклоняться перед далёкой от государственных дел женщиной сомнительного происхождения, ими же и возведённой на престол.[438] В массовом сознании Екатерина, видимо, воспринималась как добрая хозяйка и жена, но не прирождённая царица и едва ли достойная верховного правления «баба». Даже в песнях солдат петровской армии она не изображалась законной наследницей «империя»; на смертном одре Пётр завещал:

Сенат судить князьям-боярам, всем старшим фельдмаршалам;

А каменную Москву и Россию — Кате, а империю — царевичу…[439]

Внешность Екатерины отвечала духу времени: она была, по словам придворного и историка графа С. Д. Шереметева, «очень телесна во вкусе Рубенса и красива». Сохранившиеся же документы соответствуют народным представлениям: показывают Екатерину экономкой, погружённой в хозяйственные заботы дворцового обихода.[440]

Согласно «повести» (биографии) о Екатерине, написанной в XVIII веке, она явно имела лингвистические способности: помимо русского, владела немецким, французским, польским и «природным» шведским языками.[441] Однако наверняка можно сказать только, что она знала немецкий. Во всяком случае, французский министр Кампредон речь на прощальной аудиенции специально «произнёс по-немецки, дабы государыня могла сама понять её».[442] Скорее всего, могла она говорить и по-шведски, поскольку жила в шведской Лифляндии и даже вышла там замуж. Возможно, императрица и была способна сказать что-либо по-французски или по-польски, но едва ли настолько владела этими языками, чтобы вести серьёзную беседу. Что же касается государственной сферы, то она усвоила внешний облик сановного величия и имела некоторые — весьма скромные — представления о стоявших перед страной проблемах.

После смерти Петра на Екатерину обрушился поток жалоб и челобитных, начиная от обращений канцлера и кончая прошением «придворной поломойки» Дарьи Ивановой («при ней восемь баб») о выдаче хлеба, соли и крупы. Г. И. Головкин просил о повышении сына в чинах, П. П. Шафиров — о прощении долгов, обер-шенк А. М. Апраксин — о ссуде в три тысячи рублей и т. д. Но чаще всего просили о пожаловании «деревнями». Об этой награде подавали прошения поручики и капитаны гвардии. А. Ушаков, И. Корсаков, Л. Микулин, И. Толстой, А. Украинцев, С. Желтухин, С. Юрьев, Л. Ляпунов, И. Софонов, В. Нейбуш, Е. Пашков, А. Шаховской, Ф. Шушерин), гофмаршал Д. Шепелев, обер-прокурор И. Бибиков, лейб-медик И. Блюментрост, граф С. Владиславич-Рагузинский, сенатор В. Л. Долгоруков — вот перечень фамилий всего с нескольких страниц одной из книг входящих документов кабинета за 1725 г.[443]

Отныне так будет происходить каждый раз при сменах фигур на престоле: воцарившийся претендент вынужден будет награждать многочисленных просителей за действительные и мнимые заслуги. Чтобы остановить поток прошений, издаются специальные указы о запрещении подачи челобитных лично императрице. Просить же пожаловать деревнями разрешалось лишь из числа «отписных» и выморочных владений.

В первые дни после воцарения Екатерины дворец был доступен для посещения и «целования руки» императрицы подданным любого чина и звания. Но уже 31 января майор гвардии Г. Д. Юсупов отдал караульным приказ: в комнаты государыни «светлейшего князя, Ивана Ивановича (Бутурлина. — И.К.), Павла Ивановича (Ягужинского. — И.К.), Антона Мануйловича (генерал-полицеймейстера Девиера. — И.К.) пропускать без докладу, Алексея Васильевича Макарова и Лвовичев (братьев И. Л. и А. Л. Нарышкиных. — И.К.)»; сенаторов же, синодальных, генералов и прочих «по шестом класе» велено было «без докладу не пущать» — они должны были дожидаться в «передней».[444] В феврале Екатерина не разрешила караулу пускать к ней людей «в серых кафтанах и в лаптях». Другое распоряжение государыни запрещало гофмаршалу и дежурным камергерам давать приходящим без их ведома посетителям доступ в царскую «уборную» и «передспальню» и играть в бильярд, поскольку «та забава имеетца для её величества»; придворным дамам не дозволялось уезжать домой без спроса.[445]

Старевшая императрица, отбыв положенный траур, стремилась наверстать упущенное время с помощью нарядов, праздников и прочих увеселений, не отличавшихся изысканностью: «Господа майоры лейб-гвардии и княгиня Голицына кушали английское пиво большим кубком, а княжне Голицыной поднесли другой кубок, в которой её величество изволила положить 10 червонных».[446] Закалившийся на придворной службе у польского короля племянник петровского «дебошана» Иоганн Лефорт с удивлением передавал свои впечатления от жизни петербургского двора: «Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, это уж самое раннее, в пять или семь часов утра».

Как докладывал Кампредон, Екатерина была «проникнута одним желанием: царствовать с блеском». Главным средоточием этого блеска становился двор. Вечно занятому и спешившему Петру I придворные были не нужны — разве что создавали фон на неизбежных официальных приёмах. Однако достигнутый в ходе войны статус великой державы требовал соответствующего оформления в виде императорских резиденций и придворного церемониала. «Реестр придворным и дворцовым служителям» от 31 января 1725 года показывает, что к концу петровского царствования двор насчитывал уже 525 человек,[447] но ещё не превратился в учреждение с чёткой структурой и штатной численностью, утверждёнными должностными обязанностями и званиями. Собственно придворных чинов было немного (около тридцати человек), ещё не сложилась их иерархия; рядом с «европейскими» должностями (камергерами и камер-юнкерами) состояли армейские офицеры и персонажи без статуса («Василий распопа», «девка безногая»).

Дворцовая пышность при Екатерине должна была подчеркнуть её собственное величие, которое она не могла продемонстрировать ни на поле боя, ни в дипломатической беседе, ни в качестве законодательницы. В её царствование громоздкая и аморфная сруктура двора начала упорядочиваться. В заданном Екатериной направлении он развивался и впредь; в 1727 г. при Петре II дворцовый штат насчитывал 686 человек, на содержание которых уходило почти 200 тысяч рублей.[448]

Придворные журналы 1725 и 1726 гг. свидетельствуют: с наступлением тёплых майских дней государыня «со всею фамилиею» перебиралась из Зимнего в Летний дворец. Там она с небольшой свитой или с гостями выходила в любимый ею и покойным мужем «огород», прогуливалась в аллеях. Свои дальние сады Екатерина навещала в «маленькой колясочке». Наверное, в эти дни императрица была счастлива, гуляя с дочерьми по дорожкам Летнего сада мимо фонтанов. В недавно построенных «галдареях» их ожидали накрытые столы и приятная музыка. К месту приходились и зрелища — доставленные из Голландии «зверки и птички» или учёный слон из Персии. По петровской традиции государыня ещё посещала верфи, госпитали и выезжала на пожары, но большую часть «рабочего времени» посвящала прогулкам «в огороде в летнем дому», в других резиденциях и по улицам столицы и застольным «забавам» и «трактованиям».

Екатерина обещала «дела, зачатые трудами императора, с помощью Божией совершить», и по мере возможности следовала этой программе. В феврале она утвердила уже рассмотренные Петром штаты государственных учреждений. Отправилась в путешествие экспедиция капитан-командора Витуса Беринга. 15 августа 1725 г. Екатерина дала аудиенцию первым российским академикам. В новой столице продолжали мостить улицы и поставили на «Першпективной дороге» — будущем Невском проспекте — первые скамейки для отдыха прохожих. Указ от 5 июля решительно запрещал даже отставным дворянам под страхом штрафа и битья батогами ходить «с бородами и в старинном платье», в крайнем случае предписывал щетину «подстригать ножницами до плоти в каждую неделю по дважды». На русскую службу по-прежнему охотно принимались иностранцы.

Однако прежний курс проводился с гораздо меньшей энергией. Сразу же после смерти Петра прекратились заседания комиссии по подготовке нового Уложения. Многие её члены нашли себе иные занятия, несмотря на приказ Екатерины 1 июня 1726 г. пополнить комиссию выборными из разных сословий и срочно начать «слушать» уже готовый текст.[449]

Часто личная инициатива Екатерины представляла собой не более чем карикатуру на петровские замыслы. Ассамблеи из места делового общения превращались в основное занятие для узкого круга придворных, изучение и применение заграничных новшеств — в заказы на покупку в голландской Гвиане тропических «дивных птиц» и «прожорливого и жадного» муравьеда, выдвижение талантливых помощников — в пожалования новым фаворитам (Я. Сапеге, Р. Лёвенвольде) и своей мужицкой родне.

Главной своей задачей императрица видела устройство достойных «партий» для дочерей. Брак старшей, Анны, был уже предопределён Петром; и в результате в круг высшей российской знати вошёл герцог Карл-Фридрих Голштинский, пытавшийся с помощью тёщи играть самостоятельную роль. Судьбу младшей, Елизаветы, предстояло решить вместе с вопросом о будущем союзе для поддержания политического равновесия в Европе.

Воцарение Екатерины в столице прошло спокойно. Но всё же в первые дни императрицу охраняли: майор Ушаков ни на минуту не покидал её и вместе с караулом ночевал во дворце; были выделены также полицейские команды для патрулирования улиц Петербурга.[450] В Москву для охраны порядка при приведении подданных к присяге был направлен Преображенский майор И. И. Дмитриев-Мамонов.

Кое-кто старался свести счёты. Бывший посланник в Париже барон Ганс Христофор Шлейниц подал донос на ведущего российского дипломата Б. И. Куракина, которого обвинял в принадлежности к «партии великого князя» и даже в том, что князь якобы сам «имеет претенсию х короне российской».[451] Императрица и её сторонники опасались сопротивления расположенной на Украине армии под командованием М. М. Голицына, старший брат которого выступил в поддержку Петра-внука. Нескольким надёжным офицерам, по данным Кампредона, был послан приказ «схватить Голицына при малейшей попытке заговора или неповиновения с его стороны». Однако опасения не подтвердились: войска присягнули без осложнений, отказались это сделать единицы, как поручик Выборгского полка Григорий Баландин. Сам командующий получил выговор за долгое молчание в ответ на приказ о проведении церемонии присяги.[452]

Екатерина запомнила попытку вельмож сделать её регентшей на равных правах с Сенатом. Уже на первом в новое царствование протоколе заседаний Сената от 30 января 1725 г. появилась подпись Меншикова (Г. Д. Юсупов принимал участие в работе органа ещё до болезни царя), а в феврале в Сенате стали заседать А. И. Ушаков и И. И. Бутурлин. В следующем году Сенат пополнила большая группа сановников, в составе которой были верные императрице генерал-полицеймейстер Петербурга А. М. Девиер и майоры гвардии И. И. Дмитриев-Мамонов и С. А. Салтыков.

Синодский приговор от 28 января 1725 г. предписывал в «возношении» на богослужениях из лиц императорской фамилии упоминать саму Екатерину и «благочестивейшие государыни цесаревны».[453] По сообщению прусского посланника Мардефельда, упоминание о правах великого князя расценивалось как государственное преступление.[454] С учреждением в феврале 1726 г. нового органа — Верховного тайного совета — Сенат потерял название «Правительствующий» и был оттеснён на задний план. Впрочем, репрессий против сторонников внука Петра I не было — все они сохранили свои посты. Более того, в мае 1725 г. по случаю свадьбы Анны Петровны и герцога Голштинского П. М. Апраксин, В. Л. Долгоруков и Д. М. Голицын были пожалованы в действительные тайные советники, а брат последнего М. М. Голицын — в фельдмаршалы; остался он и главнокомандующим Украинской армии, и полковником Семёновского полка.

Из ссылки были возвращены опальные: генерал князь В. В. Долгоруков, П. П. Шафиров, все осуждённые по делу Монса и арестованная по делу гетмана Полуботка украинская «старшина». Именным указом Тайной канцелярии в июне 1725 г. Екатерина повелела прекратить все дела по доносам фискалов, начатые до 1721 г. В столице власти установили твёрдые цены на хлеб, которые продавцы должны были указывать на дощечках-ценниках под угрозой порки «кошками» с конфискацией товара. Прочим подданным империи была сокращена на 4 копейки подушная подать.

По примеру Петра «полковница» Екатерина присутствовала на «екзерцициях» полков гвардии, делала подарки по 10–15 червонных на именины и крестины гвардейцев, где являлась «восприемницей»; лично разбирала их прошения и оказывала щедрую помощь нуждавшимся. Царица следила и за продвижением по службе; так, 12 апреля 1725 г. она приказала произвести в каждом батальоне 12 рядовых из дворян в прапорщики.[455] Отличившийся при «избрании» императрицы А. И. Ушаков стал кавалером новоучреждённого ордена Александра Невского и — в феврале 1727 г. — генерал-лейтенантом. Отметившийся тогда же Пётр Ханыков получил первый обер-офицерский чин фендрика в Преображенском полку и был отправлен в ответственную командировку, а в следующем году пожалован в подпоручики.[456]

В 1726 г. Екатерина даровала рядовым гвардейцам из дворян-помещиков, которым было затрудительно продолжать службу по домашним обстоятельствам или по слабости здоровья, право выходить в отставку, предоставляя взамен рекрутов из «видных и способных» людей. Постаралась и возглавляемая Меншиковым Военная коллегия: в октябре исправные гвардейские обер-офицеры и солдаты при определении в армейские полки, к статским делам или в отставку получали повышение не на два чина, как прежде, а на три. При этом надо иметь в виду, что обычно выпускались в армию те унтера или рядовые, которые по отсутствию способностей и образования не имели шансов получить офицерское звание в своём полку.[457]

Документы Кабинета императрицы говорят о пожалованиях в 1725 г. крестьянских «дворов» по челобитным гвардейцев: капитанам преображенцев Ф. Полонскому и А. Танееву, капитан-поручикам Г. Гурьеву и С. Желтухину, поручику А. Микулину, подпоручику А. Лукину и другим офицерам.[458] Так зарождалась опасная для самой власти традиция «оплаты» услуг офицеров и солдат, которая могли навести их на мысли о цене своей преданности.

«Великая перемена чинам» генералов и офицеров прокатилась по армии; облегчён был выход в отставку за долговременную службу. «Я тогда был в Белогородском пехотном полку, и сколько есть в полку штаб- и обер-офицеров, все переменены чинами, кроме полковника», — вспоминал гвардеец В. А. Нащокин. По данным Военной коллегии, в царствование Екатерины в 1725 г. патенты на чины получили 926 офицеров, а в 1726-м — 1235. Правда, не все из них были повышены именно при Екатерине, поскольку патент формально закреплял уже заслуженный чин.

Государыня в прямом смысле «приложила руку» к этой процедуре (или за неё расписывалась дочь). Походные журналы 1725 и 1726 гг. свидетельствуют, что Екатерина регулярно занималась утверждением чинов; так, 15 декабря 1726 г. она подписала 99 офицерских патентов,[459] а в целом за два года она, по нашим подсчётам, утвердила 455 патентов. Повальные награждения, однако, радовали не всех, поскольку происходили «не по порядку», без учёта действительных заслуг и возвышали выходцев «от солдатства».[460]

Празднества и раздачи наград не могли скрыть подспудного напряжения вокруг новой государыни. Гвардии вроде бы не на что было жаловаться: полки не отправлялись в дальние походы, столичная служба шла спокойно, а повышения происходили быстрее. Но «железной руки» Петра уже не было, а незаслуженные милости и отсутствие жёсткого контроля не способствовали почтению к императрице. Иные гвардейцы уже считали, что их заслуги должным образом не оценены, а во дворце нет порядка.

Дела Тайной канцелярии свидетельствуют, что в полках были недовольные. Доносы зафиксировали ворчание гвардейцев: «Не х кому нам голову приклонить, а к ней, государыне… господа-де наши со словцами подойдут, и она их слушает, что ни молвят. Так уж-де они, ростакие матери, сожмут у нас рты? Тьфу де, ростакая мать, служба наша не в службу! Как-де вон, ростаким матерям, роздала деревни дворов по 30 и болше… а нам что дала помянуть мужа? Не токмо что, и выеденова яйца не дала». Преображенский сержант Пётр Курлянов сетовал: «Императора нашего не стало, и всё-де, разбодена мать, во дворце стало худо»; солдат того же полка Пётр Катаев, напротив, утверждал, что смерть Петра «даровала многим живот», поскольку он «желал всех их смерти».[461]

В гвардии ослабла дисциплина. Приказом по Преображенскому полку от 2 февраля 1725 г. был отправлен под арест пьяный начальник дворцового караула поручик Ляпунов; 28 марта командирам частей вменялось в обязанность смотреть, чтобы солдаты «шумные по улицам не шатались»;[462] подобные распоряжения (чтоб «шумных не было») будут повторяться и впредь. В мае того же года раскрылось дело о хищениях в Петербургской крепости. Следствие во главе с Меншиковым установило: профос Семёновского полка Пётр Аверкиев и его друзья, усмотрев, что «лежит казна плохо», украли 2 434 рубля, которые тут же «растеряли и по кабакам пропили»; виновные были отправлены на виселицу. В ноябре 1726 г. был расстрелян пушкарь элитной бомбардирской роты Преображенского полка Фёдор Бушуев, посмевший на карауле во дворце — в четвёртый раз! — напиться так, «что стоять на часах не мог».[463]

Кампредон в феврале 1726 г. сообщал о подозрительных случайностях, угрожавших жизни Екатерины: в октябре прошедшего года во время учения гвардейских полков в присутствии царицы стоявший подле неё лакей был ранен в руку и в бок. «Тогда сказали, что раны нанесены были шомполом, забытым каким-то солдатом в ружье, и разговоры об этом замолкли». В следующий раз, уже в январе 1726 г., императрица наблюдала из окна нижнего этажа дворца за экзерцициями солдат, выстроенных на льду Невы, и «при втором залпе одного гвардейского взвода некий новгородский купец, стоявший в четырёх шагах от помянутого окна, упал, сражённый насмерть пулей, которая ударилась затем в стену дворца»; Екатерина сохранила хладнокровие, но «заметила довольно спокойно, что не несчастному купцу предназначалась эта пуля».[464]

Полковой архив подтверждает: 26 января 1726 г. выстрел, прозвучавший из рядов выстроенных на Неве семёновцев, уложил безвестного «посацкого человека» на набережной у дворца. Начались допросы служивых седьмой роты, стоявших «против того места». Приказ по полку обещал следующий чин за объявление виновного. Некомплект патронов оказался у семерых солдат; одни говорили, что свои «пульки» расстреляли «в дому» или «боронясь от волков» в дороге; другие — что их украли. Доносчиков не нашлось, и, несмотря на все усилия, стрелявшего так и не обнаружили — корпоративная солидарность оказалась выше служебного долга. Императрица распорядилась не продолжать расследование и 4 февраля повелела освободить всех подозреваемых, но отныне на учения и парады солдатам полагалось выходить «без пуль» под страхом «жестокой смерти».[465] Уже через месяц после этого происшествия репрессиям по неизвестной причине подверглась личная гвардия Меншикова — Ингерманландский полк: были арестованы его полковник Е. Маврин и 40 солдат. В то же время Екатерина и её окружение стремились снискать расположение солдат и офицеров. Неслучайно вскоре после описанного выше события в Преображенском и Семёновском полках был объявлен указ царицы о выдаче всем чинам к Пасхе третного жалованья «не в зачёт».

Имели место случаи отказа от присяги императрице: «Не статочное дело женщине быть на царстве, она же иноземка…» Объявившиеся было Лже-алексеи были в 1725 г. казнены, но уже «созревали» новые самозванцы. В 1726 г. флотскому лейтенанту Ивану Дирикову пришло в голову, что он — сын Петра I (якобы царь, «будучи в Сенате, подписал протокол, что по кончине его величества быть наследником ему, Ивану») и через несколько лет заявил о своих правах на престол.[466] В плохо сохранившихся за этот период делах Тайной канцелярии встречаются сообщения о казни (наказании довольно редком в её практике) нескольких лиц: рассыльщика Ф. Бородина, крестьянина Е. Белокопытцева за неназванные, но «великие» преступления. Тогда же был тайно заточён в Шлиссельбурге шведский шпион капитан Цейленбург, которого было приказано держать в строжайшей изоляции; спустя 15 лет Тайная канцелярия даже не смогла объяснить причин ареста. Имеются известия об уничтожении таких дел (как показаний «калуженина» А. Анцифорова).[467]

В мае 1725 г. отправился в Соловки «карла» императрицы Яким Волков за «противные его слова против персоны её императорского величества».[468] Священник стоявшего в Петергофе Нарвского полка Иван Алексеев был арестован за отказ от присяги и заявление, что Синода «он не знает, а знает патриархов и своего архиерея».[469] В мае 1725 г. датский посол Вестфалей сообщал о казни какого-то полковника, также не признавшего новую императрицу. Зимой и весной 1726 г. в столице горели дома обывателей и трижды Адмиралтейство, где были уничтожены 30 новых галер и 30 тыс. пудов провианта для флота. Власти предполагали диверсию и искали поджигателей; но был пойман и казнён лишь несовершеннолетний Аристов, поджигавший дома соседей.[470]

В такой обстановке в декабре 1725 г. было решено создать специальную охрану императрицы — кавалергардскую роту «из знатного шляхетства самых лучших людей из прапорщиков и из поручиков». Пожалованный в капитан-поручики кавалергардов Меншиков определял, кто из кандидатов, присланных в Военную коллегию из полевых полков, годен для службы в конной роте, где капитаном состояла сама императрица. В течение нескольких месяцев Военная коллегия подбирала кандидатов на эту почётную службу — но не из гвардии, а из офицеров армейских полков, «собою весьма великорослых и достаточных иждивением», поскольку жалованья им не полагалось, содержать квартиры и приобретать мундиры они должны были за свой счёт. К началу 1727 г. эта «гвардия в гвардии» насчитывала 56 человек во главе с самим Меншиковым, поручиком И. И. Дмитриевым-Мамоновым и корнетом А. И. Шаховским; в числе телохранителей были и курляндские дворяне Ю. Ламздорф, Э. Каульбарс, М. Ливен.[471] «Новоучинённая» рота впервые предстала перед императрицей в день её тезоименитства, 24 ноября 1726 г., и сопровождала государыню при выезде в Исаакиевский собор. В начале 1727 г. очередной манифест предупредил подданных, что «за неправедные и противные слова против членов императорского дома без всяких отговорок учинена будет смертная казнь без пощады».[472]

Начались и конфликты между победителями. В марте 1725 г. Ягужинский вступил в ссору с Меншиковым; в апреле разразился новый скандал, виновником которого оказался вице-президент Синода, новгородский архиепископ Феодосий Яновский. Он теперь высказывался против новых церковных порядков, смерть Петра назвал Божьим наказанием за покушение на «духовные дела и имения».

Остановленный 12 апреля при въезде на мост близ дворца (спавшая до полудня Екатерина запрещала пропускать грохочущие кареты), Феодосий заявил: «Я-де сам лутче светлейшего князя», — ив гневе отправился к царице. Когда его задержали, обиделся: «…для чего они его не пускают; мне-де бывал при его величестве везде свободный вход», — и под конец «вельми досадное изблевал слово, что он в дом ея величества никогда впредь не войдёт, разве неволею привлечён будет».[473] Буйный архиерей исполнил обещание. Он не участвовал в панихиде по усопшему царю в Петропавловской крепости и, несмотря на персональное приглашение, демонстративно отказался являться во дворец, пояснив, что ему «быть в доме её величества не можно, понеже обесчещен».

Терпение Екатерины лопнуло — 27 апреля она повелела арестовать и допросить Феодосия. Им занялось следствие во главе с П. А. Толстым и Г. Д. Юсуповым, быстро нашедшее обвинительный материал. Сами архиереи во главе с Феофаном Прокоповичем донесли о «злохулительных словах» коллеги, объяснившего отказ служить панихиду по императору тем, что «духовные пастыри весьма порабощены». Кроме того, архиепископ был обвинён в хищениях из сокровищниц новгородских монастырей: он забирал иконы из церквей, обдирал с них оклады и переплавлял в слитки; отбирал древнюю церковную серебряную утварь, колокола, прочее имущество и употреблял на свои домашние нужды; преступлением стала даже неявка «к столу» императрицы. Суд оказался скорым: уже 11 мая первое лицо церковной иерархии было приговорено к смерти «за некоторый злой умысел на Российское государство». Екатерина заменила казнь «неисходным» заточением в Николо-Корельском монастыре в устье Северной Двины.[474]

Владыку замуровали в камере и не оставляли с ним наедине даже священника — при исповеди (с непременно запертой дверью камеры!) надлежало присутствовать самому губернатору И. П. Измайлову. В дополнение к имеющейся охране к арестанту приставили шестерых солдат архангельского гарнизона. В Петербурге боялись, что заключённый может сказать исповедующему нечто «государству вредительное» и «противное» её императорскому величеству.[475]

Особо строгие условия заточения заставляют исследователей предполагать, что Феодосий обладал какими-то неприятными для государыни и её окружения секретами. К тому же правительство было озабочено заграничной реакцией на это событие, а потому предписало послу в Гааге И. Г. Головкину объяснять арест архиепископа его «церковными преступлениями» и немедленно «опровергать и уничтожать» любые иные толкования в прессе.[476] Однако возможно и более простое объяснение: строптивый владыка слишком многих восстановил против себя и оказался удобным «козлом отпущения» при недовольстве непопулярными преобразованиями в церковной сфере.[477]

Заточение в тёмной и сырой камере обрекло «чернца Федоса» на скорую смерть. Донесения о его слабости заставили государыню смягчиться: 1 февраля 1726 г. она разрешила кормить заключённого так же, как братию, — но было поздно. Монастырские власти встревожились: «Федос по многому клику для подания пищи ответу не даёт и пищи не принимает». 5 февраля по приказу губернатора вскрыли келью, в которой обнаружили мёртвого узника. Из Тайной канцелярии пришёл указ похоронить в тело монастыре.[478] Покойника зарыли при больничной церкви. Затем было велено доставить тело в столицу, но по дороге пришло ещё одно указание: погрести бывшего архиерея в Кирилло-Белозерском монастыре.

«Демонстрации» Ягужинского и Феодосия показали: после железной руки Петра его сподвижники не очень склонны признавать авторитет царицы. Феодосий был уверен, что Екатерина «будет трусить», и предсказывал дальнейшие «междуусобия». В этих предположениях он был не одинок; 17 февраля (10 марта) 1725 г. Кампредон отмечал, что единства среди министров нет и все их усилия направлены «к приобретению наибольшего влияния в ущерб друг другу».[479]


Верховный тайный совет: первые шаги

В созданной Петром I модели власти объём полномочий монарха оказался слишком велик — не только для бывшей «портомои», но и для любого человека, не обладавшего талантами и работоспособностью первого императора. В таких условиях основной задачей правящей верхушки стала необходимость хотя бы относительной консолидации для решения важнейших проблем при слабой и болезненной императрице. Политическим отражением подобной ситуации стало появление в феврале 1726 г. Верховного тайного совета «как для внешних, так и для внутренних государственных важных дел». В числе инициаторов этого проекта современники называли разных лиц — Меншикова, Толстого, Шафирова, Остермана, Бассевича, что только подтверждает осознанную потребность в таком объединяющем центре.

Начиная с мая 1725 г. иностранные дипломаты не раз перечисляли кандидатуры в состав предполагаемого «тайного совета», в том числе Меншикова, Шафирова, Толстого, Макарова, В. Л. Долгорукова, герцога Голштинского.[480] О переговорах заинтересованных лиц говорят и «поденные» записки Меншикова. В итоге в состав нового учреждения вошли сторонники Екатерины на «выборах» в ночь на 28 января 1725 г. А. Д. Меншиков, П. А. Толстой, Ф. М. Апраксин; к ним добавились номинальный (Г. И. Головкин) и фактический (А. И. Остерман) руководители внешней политики империи и представитель «оппозиции» — князь Д. М. Голицын.

В историографии появление нового высшего органа власти оценивалось как компромисс между старой и новой петровской знатью, но относительно его роли в системе власти единства мнений не было. К концу XIX в., когда в общественной мысли России обращение к истории стимулировалось поисками путей дальнейшего развития страны и реформ её государственного строя, актуально выглядела точка зрения, рассматривавшая образование этого органа как изменение самой «сущности правления», когда власть императора «из личной воли превращалась в государственное учреждение», и как «первый шаг к конституционному проекту 1730 г.»[481]

Другие исследователи утверждали скорее «олигархический» характер подобных ограничений,[482] на что последовали возражения: Совет являлся лишь совещательным учреждением при монархе.[483] В настоящее время большинство исследователей склоняется к тому, что Верховный тайный совет стал «чисто абсолютистским органом», необходимым при слабом или неспособном к правлению монархе для решения текущих дел верховного управления при недостаточной оперативности и загруженности Сената.[484]

Мысль о необходимости координирующего органа витала в воздухе: достаточно указать на учреждение совета по делам «великой важности» в феврале 1720 г. При Петре I эта потребность компенсировалась энергией и универсальными способностями монарха, но при его преемниках уже необходимо было отделить политическую власть от массы дел текущего управления.

Что касается сообщений дипломатов о стремлении «бояр» ограничить власть самодержца, то проверить их трудно, тем более что оценки происходивших в стране событий тесно связаны с успехами или неудачами миссий самих послов. Не раз приводившиеся в литературе высказывания Кампредона о подобных планах появляются только с января 1726 г., когда наметилось ухудшение отношений России с Францией в связи с провалом переговоров о союзном договоре и протестом посла против военных приготовлений Санкт-Петербурга. До этого того же князя Д. М. Голицына посол характеризовал как «весьма разумного» государственного деятеля, вовсе не склонного к поползновениям на прерогативы самодержца.[485]

Документы Совета свидетельствуют, что он не имел сколько-нибудь чёткого регламента и определённого круга деятельности; только завещание-«тестамент» Екатерины I сделало его после смерти императрицы официальным коллективным регентом при малолетнем государе. Сама Екатерина не часто удостаивала министров своим присутствием, порой же обещала, но так и не приходила на заседание. В феврале-сентябре 1726 г. Екатерина 11 раз посетила заседания Совета; 30 марта все министры были у неё. Ещё раз Екатерина зашла к «верховникам» в декабре — и больше у них не появлялась. В этой ситуации появился указ 4 августа 1726 г. о действительности распоряжений за подписями всех членов Совета, который был необходим для нормальной работы государственной машины.

В то же время получение Советом некоторых полномочий верховной власти не ограничивало волю монарха. Екатерина I не утвердила пункт, по которому все рапорты и доношения подаются только в Верховный тайный совет, и вычеркнула в черновике указа о его учреждении слова о «неотлучном» нахождении Совета при особе императрицы. Из поданного ей «мнения не в указ» она исключила важнейший пункт об исхождении царских указов только из Совета и потребовала, чтобы «о важных делах поставя протоколы и на мере и не подписав наперёд для апробации к ея императорскому величеству взносить… и как уже ея императорское величество изволит апробовать, тогда подписывать и в действо производить».[486]

Что же касается обещания Екатерины в 4-м пункте указа от 1 января 1727 г. не принимать «партикулярных доношений о делах, о которых в Верховном тайном совете предложено и общее мнение записано не было», то во 2-м и в том же 4-м пунктах этого указа названы исключения из этого правила: «…разве от нас кому партикулярно и особливо что учинить повелено будет» или «кто имеет доносить о таких делах, которые никому иному, кроме нам самим, поверены быть могут».[487] Реализацией этого порядка стали указы о самостоятельных докладах императрице по делам своих ведомств Меншикова, Апраксина, командующих войсками на Украине и в Иране М. М. Голицына и В. В. Долгорукова, а также послов за границей. Оставляла Екатерина за собой и право в случае разногласий членов Совета получить их письменные мнения «для решения об оных».[488]

Екатерина имела и иные способы воздействия на Верховный тайный совет, поскольку назначала его членов. К неудовольствию Меншикова императрица ввела в состав Совета своего зятя, герцога Карла-Фридриха, к тому же сделала его подполковником Преображенского полка и лично представила его солдатам и офицерам. Другим рычагом власти оставался Кабинет — личная канцелярия царя во главе с опытным А. В. Макаровым. Кабинет получал с мест необходимую информацию (всем губернаторам в 1726 г. было приказано о «новых и важных делах» сообщать в первую очередь именно туда) и от имени Екатерины общался с Верховным тайным советом; оттуда же выходили именные указы императрицы.

Из официальных формулировок журналов и протоколов Совета нелегко понять, что именно интересовало Екатерину, каково было её действительное участие в обсуждении и принятии решений. Изучение документов Совета и «записных книг» распоряжений самой Екатерины показывает, что количество её именных указов почти в четыре раза уступало законотворчеству Совета. Практически все сколько-нибудь значимые акты короткого царствования — даровавшие льготы, касавшиеся изменений в системе управления или намечавшие преобразования — были инициированы и составлены её окружением. На долю самой императрицы можно отнести разве что распоряжение о бритье бород и ношении европейской одежды, пожалования чинами и «деревнями». Пожалуй, только в сфере увольнений и назначений на высшие посты императрица порой отстаивала своё право действовать вопреки мнению Совета.[489]

Интересы Екатерины были ограничены пределами дворца и окружавших её лиц. Она раздавала дворы и «увольнения» в отпуска, приказывала выдать заслуженное жалованье, предоставляла «материальную помощь», а иногда наказывала (не слишком строго) своих слуг — за исключением случаев, когда те, подобно архиепископу Феодосию, позволяли себе откровенно наплевательски относиться к ней.

За пределами дворцового мирка императрица не чувствовала себя уверенно. Почти все дела готовили и подавали ей для ознакомления и подписания куда более знающие и опытные министры. Руководить ими вчерашняя домохозяйка не могла и большей частью утверждала их решения. Случайно оказавшаяся на престоле Екатерина старалась обеспечить лояльность своих знатных подданных — чинами, орденами, прощением прегрешений. Но достигалась ли таким образом цель — создать послушное окружение? Расточаемые милости только разжигали аппетит «сильных персон» и их «партий».

Создание Верховного тайного совета не прекратило борьбу в «верхах». Если в первые месяцы правления Екатерины наиболее влиятельным советником, судя по донесениям дипломатов, был Толстой, то уже в апреле 1725 г. в составленном Кампредоном списке русских министров на первое место поставлен Меншиков. Весной 1725 г. он вновь стал заседать в Военной коллегии и подписывать её протоколы. В 1726 г. князь добился отправки на губернаторство в Ригу бывшего президента Н. И. Репнина и обновил состав коллегии.[490] К концу 1725 г. с Меншикова были сняты все обвинения в хищениях и денежные начёты в пользу казны.[491] В день ангела Екатерины он получил поистине царский подарок — украинский город Батурин с 1 302 дворами и ещё 2 705 дворов в окрестных сёлах.[492]

«Повседневные записки» Меншикова свидетельствует, что Александр Данилович регулярно в первой половине дня заезжал навестить государыню. За 1726 год, по нашим подсчётам, он посещал Екатерину в среднем 18 дней в месяц; меньше всего (девять дней) в июле, почти ежедневно (28 дней) в мае. Иногда он успевал за день нанести ей два, а то и три визита; обычно князь заходил к царице до и после заседаний Верховного тайного совета. Он же «гулял» с ней летом по Неве и постоянно «смотрел» за работами по постройке её резиденций — Летнего и Зимнего дворцов и Петергофа. Видимо, светлейший князь знал вкусы своей повелительницы, а потому сам распоряжался обить её «передспальню» зелёными камками. Случалось ему как доверенному лицу «слушать дел кабинетных» вместе с Макаровым и обсуждать с ним «дворцовый штат».[493] Неудивительно, что при таком тесном общении Екатерина на многое смотрела глазами «Данилыча».

В его руках была сосредоточена высшая военная и гражданская власть в столице: согласно «Повседневным запискам», князь раздавал ордена, объявлял императорские указы, повышал в чинах гвардейцев, крестил их детей, утверждал дворцовый штат.[494] Часто болевшая императрица всё больше замыкалась во дворце; другие министры оттеснялись на второй план. Возвращённый из ссылки Шафиров был назначен руководить китобойным промыслом в Архангельске, а Ягужинский хотя и сохранил должность генерал-прокурора, был отстранён от дел и отправлен послом в Польшу. В июне 1726 года была упразднена Тайная канцелярия, во главе которой стоял Толстой, жаловавшийся, что его советов царица не слушает.

Исключительное положение светлейшего князя отмечали все наблюдатели. «Он завёл такие порядки в гражданском и военном ведомствах и начал уже приводить их в исполнение, которые сделали бы его действительным правителем, а царице оставили одно только имя. Это дошло, наконец, до того, что он овладел всеми делами, касающимися высочайших помилований, и отправлял по денежным и другим важным делам в коллегии приказы, лишь им самим подписанные», — докладывал в августе 1726 г. прусский посол Мардефельд; почти в тех же выражениях информировали свои правительства другие дипломаты.[495]

В октябре 1726 г. Меншиков не допустил проведения ревизии в его ведомстве, на которой настаивали герцог и Толстой. В марте 1727 г. в Верховном тайном совете слушались неприятные для светлейшего князя дела, но были решены в его пользу. Генерал-фискал полковник Мякинин наложил штраф в 27 486 рублей за неуплату податей с личного владения Александра Даниловича — городка Раненбург. 20 марта «допущенные» на заседание Совета сенаторы Ю. Нелединский и Ф. Наумов объявили, что того «имать не надлежит», и предложили отдать Мякинина под военный суд (это будет сделано после смерти Екатерины).[496]

Меншиков мог себе позволить, например, «употребить в расход» по Военной коллегии деньги Адмиралтейства; они были возвращены — но не из коллегии, а из Штатс-конторы. Он же в январе 1727 г. провёл через Совет решение о выпуске легковесных медных пятаков на два миллиона рублей и подал предложение изготавливать гривенники из сплава «новой инвенции». Новые монеты из серебра с добавлением мышьяка выглядели почти как прежние, но через некоторое время разлагались; и всё же таких гривенников произвели общим номиналом 40 тысяч рублей. Члены Берг-коллегии потом признавались, что так и «не осмелились» подать в Совет соответствующее доношение. Меншиков задумал изъять из обращения все деньги, выпущенные с 1702 года, и обменять их на новые, получив за счёт изменения пробы тридцатипроцентную прибыль.[497]

«Царица боится Меншикова», — так характеризовал расстановку сил при петербургском дворе посол Рабутин в письме председателю австрийского придворного военного совета (Гофкригсрата), знаменитому полководцу Евгению Савойскому. Но всесильным Меншиков всё же не был: инициированный им вопрос о восстановлении гетманства на Украине так и не получил одобрения в Верховном тайном совете.[498]

Первые шаги новой власти были направлены на смягчение напряжённого положения в стране. В марте 1725 г. было приказано вернуть в полки занятых ревизией результатов переписи офицеров, оставив для завершения работы по два человека на провинцию. Отменялись предписанная петровскими указами конфискация имений за утайку душ, а затем и штраф с дворян, уже подвергшихся за это пытке на следствии. Основной же массы подданных касались, помимо четырёхкопеечной сбавки с подушной подати, отмена штрафов за нехождение на исповедь и освобождение от повинности строить полковые дворы (при условии прежнего размещения войск на постой); губернаторам и воеводам запрещалось бесплатно брать подводы с крестьян для своих поездок. В феврале 1726 г. казённым сибирским крестьянам разрешили уплачивать 40-копеечный сбор не деньгами, а хлебом.[499]

Инструкция генерал-фискалу приводила в порядок структуру фискального надзора и преследования за взятки и «кражи казны»; одновременно сенатский указ от 28 июня 1725 г. предписал начатые до 1721 г. «дела по фискальским и доносителевым доношениям отставить».[500] Государыня объявила о решении восстановить упразднённый в 1722 г. орган государственного контроля — Ревизион-коллегию и дала позволение ещё три года возить товары по Волге на «староманерных судах».[501] Далее дело «полегчения» не пошло: Екатерина сначала была занята свадьбой дочери, затем старалась помочь зятю, что едва не привело к войне с Данией.

Перемены на российском престоле вызвали оживлённую реакцию за границей. Российский посол в Вене Людвик Ланчинский докладывал о появлении в газетах «продерзостных ведомостей» и «злостных толкований» об обстоятельствах вступления Екатерины на престол.[502] С этого времени подобные «толкования» стали постоянной головной болью российского правительства и сопровождались предписанием Коллегии иностранных дел об их опровержении, поиске и преследовании их авторов.

В других странах отклики на происходившее в России были ещё менее дипломатичными. Молодой посланник в Дании А. П. Бестужев-Рюмин осмелился доложить, что по получении известия о смерти Петра «генерально все здесь о том великую радость восприяли» — не только знатные, но «и все подлые с радости опилися было».[503] Основания для ликования у датчан были: в последние годы царствования Пётр в стремлении закрепить успехи русского оружия на Балтике потребовал от Дании отмены «зундской пошлины» при прохождении кораблей через принадлежавшие Дании проливы, а в качестве средства давления на бывшего союзника избрал претензии Карла-Фридриха, герцога маленького немецкого княжества Шлезвиг-Голштинии и одновременно претендента на шведский трон.[504]

Редкие появления государыни в Совете были связаны большей частью с обсуждением международных вопросов. Екатерина I попыталась проявить себя в «царском ремесле», но при ней «голштинский вопрос» из дипломатического орудия стал основной целью российской внешней политики. Императрица стремилась возвести дочь и зятя на шведский престол и во что бы то ни стало вернуть им Шлезвиг, не останавливаясь перед опасностью международного конфликта.

Однако, вопреки имеющимся в литературе утверждениям, военной угрозы Дании в 1725 г. не существовало. Заявления голштинских министров и самого Меншикова об угрозе «разорить» Данию являлись блефом; французский посол докладывал в Париж о неподготовленности русского флота и «штатном» характере военных приготовлений.[505] Вышедшая в июле из Кронштадта эскадра была отправлена к Ревелю с обычными задачами: «лавировать для обучения и движения людей».[506] В апреле начались переговоры с датским послом в России Вестфаленом об условиях денежной компенсации герцогу и поддержке его претензий на шведский престол.

Екатерина решилась на военные меры по отношению к «непослушной» Дании только к началу следующего года. В январе 1726 г. Кампредон уже докладывал в Париж о близкой войне, а в феврале вопрос о подготовке к весне флота и сухопутной армии обсуждался на заседании Верховного тайного совета: министры не возражали государыне, но в то же время указывали на предпочтительность «негоциаций», печальное состояние финансов и возможность вести будущую кампанию только при поддержке Австрии и прежде всего Швеции (которая помогать герцогу отказалась).[507]

Адмиралтейству поступило указание строить «к будущей кампании» новые галеры и починить старые. Военной коллегии было поручено подготовить двадцатитысячный корпус.[508] Однако протоколы последней о «секретных делах», как и «доношения» самой коллегии за весенние месяцы 1726 г., не содержат сведений о подготовке заморской экспедиции.[509] Судя по документам Совета, в марте-апреле министры обсуждали самые разные вопросы, но не военную кампанию с операциями на суше и на море. Возможно, «верховники» не считали нужным объяснять государыне неразумность опасного предприятия — или рассчитывали, что демонстративное вооружение флота сделает датского короля сговорчивее…

Советники Екатерины были осторожны ещё и потому, что Россия вела еще одну войну — в горах Дагестана и прикаспийских иранских провинциях. Состоявшийся в ноябре 1725 г. «тайный совет» принял решение «с вящей силою в Персии действовать, нежели доныне», и отправить в Иран ещё пять полков. Дипломаты же должны были убедить шаха признать раздел его страны; в противном случае необходимо было позаботиться «об уставлении другого правительства в Персии».[510] Однако первоначальный успех вторжения развить было невозможно; предстояло думать не столько о путях в Индию, сколько о сохранении контроля над полосой в 50–100 вёрст по западному и южному берегу Каспия и решать возникшие в связи с этим проблемы во взаимоотношениях с Турцией, чья армия развивала успешное наступление в Закавказье.

11 мая Адмиралтейств-коллегия отдала приказ выводить корабли на рейд, и в тот же день Екатерина велела вооружить пушками свою яхту в Риге.[511] Но уже через три дня Адмиралтейство получило известие, что «английские корабли вошли в Балтикум с немалою эскадрою».[512] Срочно отправившийся в Кронштадт генерал-адмирал Апраксин доложил царице, что «батареи и крепость в великой неисправности и [он] стал готовить их к обороне.[513] К возможному штурму пришлось готовить и Ревель — 28 мая рядом с городом, у острова Нарген, встал английский флот из двадцати трёх вымпелов; к нему присоединились и восемь датских кораблей. 23 мая адмирал Чарльз Уэйджер передал русским властям письмо своего короля, которое объявляло о недопустимости военного конфликта на Балтике. Начинать войну без союзников и при превосходстве противника на море было невозможно; пришлось ограничиться приведением в порядок укреплений Кронштадта и Ревеля. В результате этой авантюры внешнеполитическая ситуация для России ухудшилась: в 1726 г. Голландия, а в 1727 г. Швеция и Дания официально примкнули к враждебному России Ганноверскому союзу.

Не было единства и в российской верхушке. Меншиков поначалу не возражал против планов отобрать у Дании Шлезвиг и заявлял о готовности отправиться в поход во главе пятидесятитысячной армии.[514] Однако уже в марте 1726 г. Кампредон отмечал начавшиеся ссоры князя и герцога. Когда же эта авантюра серьёзно повредила престижу России, Меншиков выступил против дальнейшей поддержки голштинцев.[515]

«Голштинский кризис» способствовал усилению позиций Меншикова, который попытался летом 1726 г. стать коронованной особой, хотя бы и в маленьком Курляндском герцогстве, вассальном владении Польско-Литовского государства. Меншиков прибыл в Курляндию и потребовал отменить решение о выборе герцогом неугодного Петербургу кандидата Морица Саксонского (внебрачного сына польского короля) и утвердить его самого как наиболее подходящую кандидатуру. После отказа представителей ландтага созывать депутатов разгневанный князь запросил у императрицы разрешение «ввести в Курляндию полков три или четыре» для успешного завершения дела. Новый международный конфликт не входил в намерения русского правительства, и Екатерина приказала князю немедленно возвращаться в Петербург.[516]

По даным австрийского посла Рабутина, против него объединились почти все члены императорского дома: герцог, дочери Екатерины и племянницы Петра I — вдовая курляндская герцогиня Анна и её сестра, мекленбургская герцогиня Екатерина.[517] «Журнал» Меншикова сообщает, что 21 июля, тотчас по приезде, князь, не заходя домой, отправился во дворец, где имел четырёхчасовую беседу с императрицей.[518] По сведениям Рабутина, светлейший князь посетил и герцога Карла-Фридриха. Возможно, эти экстренные визиты и спасли Меншикова. Тем не менее был он вынужден подать в Верховный тайный совет «репорт» с оправданием своих действий и почти целый месяц (до 19 августа) не показывался на заседаниях. В итоге императрица повелела «всё то дело уничтожить и не следовать», хотя на заседании Совета 6 августа «изволила рассуждать, сколь несостоятельно светлейшего князя желание о бытии герцогом курляндским, яко подданного ея величества, до чего, конечно, ни король, ни поляки допустить не могут», и не велела при польском дворе упоминать о его кандидатуре.[519]

Долго служивший в России полковник Христиан-Герман фон Манштейн утверждал, что был отдан приказ об аресте Меншикова и только заступничество герцога и Бассевича спасло карьеру князя от крушения. Эта версия отражена в литературе, но документальных подтверждений её до сих пор не обнаружено. Однако по возвращении князя в столицу именной указ императрицы от 28 июля 1726 г. повелевал у Меншикова и помогавшего ему В. Л. Долгорукова «взять на письме репорты на указы наши и освидетельствовать, что, будучи в Курляндии, всё ли так они чинили, как те наши указы повелевали».[520] Явно против Меншикова был направлен и указ от 4 августа 1726 г., устанавливавший правомочность принимаемых Советом решений лишь при условии подписания всеми его членами.

Голштинские амбиции Екатерины I показали, что она не освоилась с ролью главы великой державы, выдвинув на первый план узкодинастические интересы; опасной оказалась и курляндская авантюра Меншикова. Однако в 1725–1726 гг. подобные попытки всё же оказались блокированными и не привели к серьезным провалам. Российская дипломатическая служба сумела удержаться на должной высоте, о чём свидетельствуют поиски оптимального союзника в условиях сложившихся в 1724–1725 гг. в европейской политике двух лагерей (Ганноверский союз Англии, Франции и Пруссии против Венского союза Австрии и Испании).

Для России главной задачей будущего союза являлось получение международных гарантий сохранения владений в Прибалтике и содействие российской политике по отношению к Польше и Турции, в то время как Османская империя была стратегическим партнёром Франции в борьбе с другой великой европейской державой — империей Габсбургов. Последняя же не только поддерживала кандидатуру Петра II, но и отказалась в марте 1725 г. принять грамоту с императорским титулом Екатерины.[521]

Переговоры велись с Австрией и Францией параллельно.[522] В октябре 1725 г. Б. И. Куракин констатировал: французская сторона отказалась не только предоставить помощь против Турции и «эквивалентное» возмещение голштинскому герцогу за Шлезвиг, но даже гарантировать присоединение Украины, однако по-прежнему настаивала на российских гарантиях договоров Франции с другими европейскими странами.[523] Иных предложений не последовало. Кампредон уже в июле 1725 г. предупреждал: если Франция упустит возможность сделать Россию союзницей, то Екатерина «кончит союзом с императором», а в октябре признал: австрийцы «одни только могут помочь ей (России. — И.К.) и в самом деле выполнить то, что с другой стороны обещается»,[524] — и оказался прав.

В такой ситуации единственно возможным партнёром Петербурга в европейском «концерте» осталась Вена. Ланчинский получил полномочия на заключение договора, а конфликт вокруг титула российской императрицы был снят принятием австрийской стороной «частного» письма от «вашего цесарского величества доброй сестры Екатерины».[525] Итогом стало заключение в августе 1726 г. союзного договора, определявшего взаимные гарантии европейских границ, условия совместных действий против Турции и сохранение неизменным государственного строя Речи Посполитой. В отечественной литературе целесообразность сделанного выбора подвергалась сомнению, ведь он не смог сдержать турецкого наступления в Иране и вовлёк Россию в участие в европейских конфликтах своего нового союзника.[526] Союз на самом деле был небезупречен, но политика, как известно, есть искусство возможного. Хуже было то, что отныне разногласия по внешнеполитическим вопросам стали важным фактором, усиливавшим расхождения между придворными «партиями».


Дискуссия о финансах

Отказ от датского похода и выбор стратегического союзника на время разрядили военно-политическую напряжённость. Осенью 1726 г. министры вернулись к обсуждению трудного вопроса: как сохранить имперское могущество, но при этом уменьшить «тягости поселяном», но «на мере оного своего рассуждения не утвердили».[527] Выбор был сделан в пользу сокращения затрат на государственный аппарат и привёл к ломке созданной Петром I системы управления. Штатс-контора сливалась с Камер-коллегией; штат всех коллегий сокращался наполовину. Прекращалась выплата жалованья в Юстиц- и Вотчинной коллегиях, служащие которых должны были обеспечивать себя за счет добровольных «акциденций» просителей.[528] Началось постепенное упразднение местных органов Камер-коллегии.

Свои взгляды на «поправление худого порядка» сподвижники Петра изложили в 1725–1726 гг в записках (П. И. Ягужинский, герцог Карл Фридрих, Г. И. Головкин, П. А. Толстой, Д. М. Голицын, Ф. М. Апраксин) и коллективном проекте (Меншиков, Остерман, Макаров и А. Я. Волков).[529] Названные в них способы решения основных проблем — «облехчить» подушную подать, усовершенствовать сбор налогов и при этом покрыть финансовый дефицит — демонстрируют разногласия в окружении императрицы.

Большинство сановников, за исключением Толстого и герцога, желали устранить введённую Петром военную администрацию на местах. Вельмож беспокоило не столько участие военных в сборе податей, сколько «многоначалие». В провинции должен быть «один главной камандир», считал генерал-адмирал Апраксин; с ним были согласны Меншиков, Остерман и Голицын. В результате появилось единодушное предложение передать контроль над сбором налогов в руки провинциальных воевод, а уплату крепостными переложить на их помещиков; «вертикаль власти» должна была укрепиться подчинением воевод губернаторам. Но если Головкин, Голицын и Апраксин полагали, что нужно вывести армейские команды из провинции, то Меншиков и Остерман считали их участие в сборе подати необходимым, при условии подчинения командовавших ими штаб-офицеров воеводам. Единодушно было поддержано предложение сократить штат гражданских учреждений и предоставлять неоплачиваемые отпуска офицерам и солдатам-дворянам, владеющим имениями.

На этом консенсус заканчивался. Предложение сократить расходы на армию встретило сопротивление канцлера Головкина и президента Военной коллегии Меншикова: первый опасался за престиж российской мощи в Европе, а второй призывал экономить финансы «без повреждения войска и флота». Генерал-прокурор Ягужинский рассчитывал урезать подушный сбор сразу на 400–500 тысяч рублей. Остальные были осторожнее: канцлер полагал, что можно сбавить подать на десять копеек, адмирал — на 20, а светлейший князь считал нужным ограничиться отсрочкой платежа до сентября 1727 г. Герцог доказывал, что необходимо взимать подать только с мужчин от десяти до шестидесяти лет, а Остерман в отдельно поданной записке осмелился предложить новый — подоходный — принцип налогообложения; ещё раньше идею «облехчить немощных», а с зажиточных брать больше, какова б чину оные не были», выдвинул Миних.

Вызвал разногласия и неизбежный вопрос, чем компенсировать убавку. Герцог, Голицын и Меншиков предлагали «с прямым радением» собирать недоимки. Голицын считал нужным «сочинить» специальное учреждение по их сбору — Доимочную контору — и сократить «ненужного строения»; Апраксин видел выход в практиковавшихся при Петре вычетах из жалованья; Ягужинский требовал скорейшего восстановления Ревизион-коллегии, контролировавшей расходы. Головкин и Толстой указывали на необходимость проведения ревизии во всех учреждениях, прежде всего — «сыскать остатки в Военной коллегии и Адмиралтействе», то есть в ведомствах Меншикова и Апраксина.

Нетрудно убедиться, что этот раздел представленных записок является самым бедным по наличию сколько-нибудь продуктивных идей улучшения финансового положения страны и к тому же демонстрирует явные противоречия в рядах их авторов. Но всё же появление перечисленных мнений показывает: сподвижники Петра понимали, что проблемы назрели, и пытались их решить. При этом едва ли можно разделить участников дискуссии на сторонников и противников петровских реформ — все они стояли за «поправление», но отнюдь не принципиальную ломку установленных первым императором порядков. Однако их предложения делались «на глазок», не были основаны на каких-либо расчётах. Только несколько более опытный в финансовых вопросах Голицын предложил сравнить тяжесть подушной системы с прежней подворной и тогда уже решать вопрос. Но для этого надо было точно представлять себе реальные доходы и расходы, что для министров Екатерины являлось непосильной задачей.

По данным П. Н. Милюкова, недоимка за 1724 г. составила 30 %; при этом, по расчетам М. М. Богословского, недобор основного прямого налога — подушной подати — достигал 33 %, а косвенных налогов — 26 %.[530] Сбор подушных денег в 1725 г. был, вероятно, более успешным: к концу 1726 г. «план» в 3 780 тыс. рублей был выполнен на 91,4 %, недобор подушной подати, по современным подсчетам, составил в 374 168 рублей. Видимо, этот показатель можно считать «нормальным» результатом при сборе подушных денег, поскольку сопоставимые данные за 50-е гг. XVIII в. показывают размер недоимок в 7–14 % в год.[531]

Однако итоговая ведомость Военной коллегии определяет общий недобор подушной суммы за 1725 г. в 327 700 рублей, или 13 %: это разница между требовавшимися на нужды самой коллегии 2 509 419 рублями и реально полученными 2 181 719 рублями. В то же время коллегия определяет как собственно недоимку только 74 517 рублей,[532] что не соответствует приведенным выше данным, но зато близко к сумме в 94 297 рублей, указанной в сочинении обер-секретаря Сената И. К. Кирилова «Цветущее состояние Всероссийского государства».[533] По подведенным же в 1729 г. итогам работы комиссии о подати окончательная сумма недоимок за тот же 1725 г. составила 150 780 рублей.[534]

Разнобой в документах можно объяснить изменением суммы недобора по мере поступления «доимки» в последующие годы, пока не оставались уже безнадежно «пропавшие» суммы. Если это так, то подобное обстоятельство необходимо учитывать при использовании финансовых документов эпохи, тем более что и в них самих, и в основанных на них данных научной литературы можно обнаружить расхождения в оценках.

Вопрос о размере ставок и объёме недоимок связан с более серьёзной проблемой «стоимости» петровских преобразований. В начале XX века будущий политик, а тогда ещё профессиональный историк П. Н. Милюков в докторской диссертации делал однозначный вывод: «Утроение податных тягостей… и одновременная убыль населения по крайней мере на 20 % — это такие факты, которые, сами по себе, доказывают выставленное положение красноречивее всяких деталей. Ценой разорения страны Россия возведена была в ранг европейской державы».[535] Подсчёты современного автора С. А. Нефёдова демонстрируют ещё более катастрофическую картину: «…по сравнению с допетровским временем налоги (подушная подать и соляная пошлина. — И.К.) возросли в пять раз».[536]

Однако «факты» — скорее, выводы — во многом зависели от исходных данных и методики их изучения. Современные демографические исследования показали, что в петровское царствование имела место не убыль, а прирост податного населения, хотя война и оказала на него негативное влияние.[537] Не так давно Е. В. Анисимов пересмотрел принятую в литературе оценку налоговой реформы как крайне тяжёлой для населения. По его расчётам, увеличение налогообложения на душу по сравнению с предшествовавшей подворной системой составило 16 процентов, а с учётом 40-копеечного сбора для государственных крестьян — 28 %. В таком случае «министры» Екатерины I, критикуя петровскую налоговую политику, сгущали краски с целью укрепления «своего не очень прочного положения у власти».[538] При этом автор исходил из того, что покупательная способность рубля за это время упала в два раза. Современные данные о хлебных ценах такого падения не подтверждают; но даже в этом случае получается, что в среднем на мужскую душу прямые налоги выросли примерно на 50 % — что, конечно, много, но не катастрофично.[539] Примерно так же (в 40 % на душу) оценивают увеличение налогообложения авторы обобщающего труда по истории российского крестьянства.[540]

Это утверждение встретило критику со стороны рецензентов. По расчетам Н. Н. Покровского, с учетом всех дополнительных затрат (на рекрутов, постройку полковых дворов и т. д.) налоги на каждую мужскую душу выросли на 64,3 %, а по мнению А. И. Юхта — даже на 75 %.[541] С. М. Троицкий привел данные о вызванных сбором подушных денег возмущениях и многочисленных жалобах помещиков на тяжесть новой системы.[542] Справедливым представляется и утверждение о невозможности для населения выплачивать подушную подать в полном размере, о чем свидетельствуют как частичные сокращения ее «оклада» на треть в 1727, 1728 и 1730 гг., так и списание недоимок в 1741 и 1752 гг.

С учётом этих замечаний стоит рассматривать развернувшуюся в 1725–1726 гг. в правящих кругах России дискуссию о мерах по улучшению финансового положения страны, речь о которой пойдет ниже. Ведь как бы ни оценивать собственно недоимку, ситуация с поступлением и учетом денег была тяжёлой и запутанной, а неплатежи постоянно росли. Летом 1725 г. вице-президент Штатс-конторы Карл Принценстерн докладывал: с 1719 г. армия, коллегии, Кабинет и другие учреждения не получили 2 533 837 рублей и 30 с половиной копеек из положенных им по штатам средств; несмотря на все усилия правительства, к июлю задолженность исчислялась 2 353 030 рублями, что составляло более четверти всего бюджета.[543]

Финансовый дефицит вызвал обсуждение этой проблемы. В октябре 1725 г. сенаторы в докладе императрице указали, что с 1719 г. в армию было взято больше семидесяти тысяч налогоплательщиков; а сколько среди оставшихся было беглых и умерших, неизвестно. Кроме того, сенаторы считали нужным отменить очередной рекрутский набор и убавить комплект в полках до десяти драгунов и двадцати четырёх солдат на роту.[544]

Руководство Военной коллегии согласилось на некоторое уменьшение расходов на мундиры, амуницию и жалованье, предложило взимать треть подушной подати не деньгами, а провиантом и фуражом, ввести отпуска для солдат и офицеров и брать с купцов по 100 рублей за освобождение от рекрутской повинности при каждом наборе, но посчитало необходимым укомплектовать войска. С особым мнением выступил генерал-лейтенант Б. X. Миних: предложил два года войска «не рекрутовать», ввести отпуска для военных, уменьшить гарнизоны, располагать полки по квартирам в местностях с дешёвым провиантом и завершить работу по прокладке Ладожского канала для увеличения сборов с торговых судов (последнее отвечало интересам генерала — главного строителя канала).[545]

Но уже в январе 1726 г. генерал-лейтенант П. П. Ласси, генерал-майоры В. В. Долгоруков, С. А. Салтыков, И. И. Дмитриев-Мамонов, А. Я. Волков, П. Л. Воейков и пятеро бригадиров обратились к императрице с почтительным требованием, «чтоб армея всегда в добром содержании была». Речь уже не шла о сокращении расходов — армейская верхушка не считала возможным уменьшать подушную подать и убавлять численность гарнизонных или полевых полков. Вместо этого генералы требовали освидетельствовать, отчего произошли недоимки, и внушить «страх зборщикам и плательщикам», пополнить армию доимочными рекрутами и брать на нужды военных «из тех сборов, которые на статские росходы употребляются… понеже содержание армеи нужняе многих статских расходов».[546]

Генерал-прокурор Ягужинский уже потерял былое влияние, а потому Сенат не смог отстоять свою точку зрения. В марте 1726 г. был объявлен новый набор рекрутов и добор «недоимочных» за прошлые годы.[547] «Недоимки» пополнения были не случайны — подданные не горели желанием идти на царёву службу. Одним из своих последних указов, от 24 марта 1727 г., Екатерина повелела казнить за «богомерзкое дело» каждого десятого из намеренно отрубавших себе пальцы рекрутов; остальных ждали кнут, вырывание ноздрей и вечная каторга.[548]

Власти занялись взысканием прочих недоимок, для чего использовали офицеров и их «команды». Сразу же пошли жалобы воевод, земских комиссаров и магистратов на притеснения налогоплательщиков. Инструкция о посылке генералов для взыскания недоимок подушной подати за 1724 и 1725 гг. предписывала им рассматривать «обиды и разорения», причинённые населению, и судить виновных офицеров.[549]

Участие императрицы в споре сенаторов и военных не просматривается. Да и что она могла бы сказать по существу? Участвовавшая в петровских походах царица едва ли разбиралась в финансовой политике, но военных любила и старалась в меру сил уважить их. В итоге победили военно-дипломатические «конъектуры» и имперские цели внешней политики.

Но возвращаться к решению проблемы пришлось. Итогом состоявшегося обсуждения стал указ Екатерины Верховному тайному совету от 9 января 1727 г. Скорее всего, его сочинил кабинет-секретарь Макаров на основании ранее составленной им же совместно с Меншиковым, Остерманом и Волковым записки. Собственно, документ был перечнем задач, которые были поставлены в указанной записке: ликвидировать военную администрацию в провинции и передать подушные сборы воеводам, учредить Доимочную канцелярию, сократить штаты, «поправить» монетные дворы, ввести отпуска офицерам, утвердить новые источники финансирования (поземельные пошлины с пожалованных и продаваемых деревень и с дипломов и патентов на титулы и чины). Указ предусматривал создание двух комиссий, призванных изучить вопрос о размерах налогообложения и о расходах на армию, завершение работы над новым сводом законов и требовал восстановления Ревизион-коллегии, обязанной наладить строгий учёт движения денежных сумм.[550]

«Известно нам учинилось, что нашей империи крестьяне, на которых содержание войска положено, в великой скудости находятца и от великих податей и непрестанных экзекуций и других непорядков в крайнее и всеконечное разорение приходят», — гласил именной указ от 9 февраля 1727 г., открывавший после перерыва серию правительственных актов, направленных на ревизию петровской системы.[551]

Проводились прежде всего наиболее бесспорные меры. Военным надлежало срочно завершить все дела по переписи и отправляться к своим частям. Полки выводились с недостроенных полковых дворов в города, а ⅔ офицеров и солдат из дворян могли отправиться в отпуска, «чтоб деревни свои осмотреть и в надлежащий порядок привесть», но без жалованья. Сбор подушной подати переходил к провинциальным воеводам, которые имели дело непосредственно с помещиками и вотчинной администрацией. Лишались жалованья и низшие служащие учреждений, которые могли «довольствоваться от дел».[552]

С целью пополнения казны и улучшения финансовой отчетности были утверждены новые пошлины, созданы Доимочная канцелярия и обе предусмотренные указом от 9 января комиссии. Началось сокращение штатов — прежде всего местных учреждений и должностей в системе Юстиц- и Камер-коллегий. В январе 1727 г. Верховный тайный совет потребовал от всех учреждений предоставлять еженедельные ведомости о приходе и расходе; отныне это требование станет повторяться в каждое новое царствование и также тонуть в канцелярской рутине.

По инициативе Меншикова правительство решило выпустить легковесные медные пятаки общим номиналом в два миллиона рублей. Министры понимали, что эта мера приведёт к обесцениванию денег и вздорожанию товаров, но видели явное преимущество в том, что «денег будет в казне и в народе довольно».[553]

Синод ещё в июле 1726 г. разделили на два департамента; второй департамент состоял из светских чиновников и занимался судебными делами и управлением церковными вотчинами, все доходы с которых должны были поступать в «коллегию синодальной экономии» и не расходоваться без определения Камер-коллегии.[554]

Перечисленные решения были плодами достигнутого в окружении Екатерины I компромисса. Но обозначенный курс наиболее активно проводился в жизнь всего несколько месяцев. Короткое царствование императрицы подходило к концу; на первый план неизбежно выходила проблема престолонаследия — и для окружения Екатерины, и для дипломатов европейских держав.


Борьба за трон

Императрица отдавала видимое предпочтение своим дочерям и заявляла, что «зять ей ближе, чем великий князь». Австрийский двор по-прежнему считал законными права Петра, что не могло не раздражать Екатерину и вызывало её резкие заявления. Датский посол Вестфалей беспокоился за безопасность царевича и даже сообщал о намерениях объявить наследником Карла-Фридриха.[555]

По мнению значительной части дворян, именно маленький Пётр являлся законным наследником. Для «подлых» же подданных проблемы выбора как будто и не было. В Суздальской провинции «незнаемый человек» объявлял местным крестьянам осенью 1726 г. о будущей присяге и «посажении на царство великого князя Петра Алексеевича». Не успели власти срочно отправить туда для расследования капитана гвардии, как прапорщик Давыд Карпов в ноябре 1726 г., приехав из столицы в Старую Руссу, объявил: «Ныне будет коронация. Станут великого князя короновать на царство». Взятый под арест прапорщик рассказал, что это известие слышал повсюду «в народной молве», и следствие это подтвердило: о грядущей коронации и присяге толковали люди самых разных состояний — дворовые, монахи, крестьяне и солдаты.[556]

Своеобразной публицистикой того времени служили анонимные подмётные письма, в которых Меншиков сравнивался с Борисом Годуновым, а маленький Пётр — с царевичем Дмитрием. В подобном сочинении, объявившемся в столице в 1725 г., светлейший князь обвинялся в том, что «с голштинцами и с своею партиею истинного наследника внука Петра Великого престола уж лишили и воставляют на царство Российское князя голштинского»: «О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно проданы».[557] Другой такой листок в 1726 г. настолько взволновал Екатерину, что она несколько дней чувствовала себя плохо. За «объявление» автора сочинения было обещано целое состояние — две тысячи рублей и повышение в чине.[558]

Екатерина приказала было Феофану Прокоповичу сочинить церковное проклятие на «письмоподметчиков», отвергавших петровский устав о престолонаследии. Услужливый иерарх анафему написал, но сама же императрица отменила её оглашение:[559] воля монарха находилась в явном противоречии с представлениями подданных.

Сыграли свою роль и международные «конъектуры» в связи с заключением русско-австрийского союза. С конца 1725 г. великий князь начинает участвовать в придворных празднествах, и тогда же появляются проекты примирения интересов двух ветвей царского дома. Назначенный воспитателем царевича Остерман предложил женить Петра на Елизавете; но брак 11-летнего племянника и 17-летней тетки, несмотря на примеры библейских персонажей, была признан недопустимым.

Однако и тянуть с решением было невозможно — к нему подталкивали и союзнические обязательства, и болезнь императрицы. В Петербурге в конце 1726 г. был подготовлен вариант завещания Екатерины I: наследником становился маленький Пётр, которого планировалось женить на представительнице «рода любекского епископа», двоюродного брата голштинского герцога. Сам же князь-епископ Карл-Август считался подходящим женихом для младшей дочери императрицы; он изъявил предварительное согласие на брак и в октябре 1726 г. прибыл в Петербург для знакомства с будущей невестой. Герцог Карл-Фридрих должен был в обмен на Шлезвиг получить от Дании княжества Ольденбург и Дельменхорст и управление Лифляндией и Эстляндией с соответствующими доходами. Очевидно, что этот вариант был подготовлен голштинскими министрами, стремившимися удовлетворить и герцога, и Меншикова. Сведения о проекте двойного марьяжа уже стали известны дипломатам.[560]

Но светлейший князь, по всей вероятности, уже задумал женить Петра на одной из своих дочерей, в результате чего сам он смог бы породниться с царствующей династией и стать регентом при несовершеннолетнем государе. Этому замыслу способствовали усилия датских и австрийских дипломатов, считавших кандидатуру Петра наиболее соответствующей их интересам. По словам историка второй половины XVIII в. М. М. Щербатова, «цесарский двор прислал 40 тысяч рублёв в подарок госпоже Крамер, камер-фрау императрицы Екатерины Алексеевны, дабы она её склонила именовать по себе наследником князя Петра Алексеевича».[561] В личном письме Меншикову от 21 декабря 1726 г. император Священной Римской империи Карл VI обещал, что за «заслуги для общего интересу» намерен любезного князя в своём «особливом попечении имети и… нашу цесарскую милость со умножением явить».[562]

Датский посол барон Вестфалей в памятной записке своему королю утверждал, что именно ему принадлежала инициатива этого плана, и раскрыл механизм интриги. К ней были подключены австрийский посол граф Амедей Рабутин, «покровитель» датчанина князь Д. М. Голицын и его брат-фельдмаршал; последнему предлагалось породниться со светлейшим князем, выдав свою дочь за его сына.[563] Датский и австрийский дворы не только оказали Меншикову политическую поддержку, но и обещали ему крупные земельные владения — герцогство Коссель в Силезии.[564] Был ли именно Вестфалей главным действующим лицом этой пьесы, сказать трудно. Но, так или иначе, вмешательство иностранной дипломатии в российскую политику оказалось успешным, поскольку совпадало с интересами самого Меншикова.

Накануне Нового года об этом матримониальном плане стало известно при дворе. Но добиться желаемого удалось не сразу. В феврале 1727 г. Екатерина ещё заявляла, что престол принадлежит её дочерям, однако затем ситуация изменилась. Согласно депеше Маньяна от 14 марта, обе цесаревны и герцог упрашивали Екатерину не допустить такого поворота событий; «к ним присоединился и Толстой, с которым царица не посоветовалась раньше». Императрица колебалась, но в итоге после новых усилий Меншиков получил «подтверждение данного прежде согласия».[565]

В имеющихся источниках такой разговор, даже если он имел место, следов не оставил, тогда как о сопротивлении планам Меншикова сообщали и другие дипломаты. Вестфалей доносил своему двору: «Толстой прямо говорил Екатерине, что как скоро она согласится на этот брак, она погибнет, и вместе с нею её дочери и все». Пруссак Мардефельд докладывал о тайных интригах руководившего цесаревнами Толстого и о речи герцога, будто бы заявившего, что «по совершению этого дела царица и её дети будут находиться в руках Меншикова и участь их будет зависеть от него».[566]

Похоже, Екатерина при принятии ответственного решения и колебалась в зависимости от того, кто в данный момент оказывался рядом и сумел произвести на неё впечатление. Но дочери самостоятельной роли в политике не играли, а зять понял, в чьих руках сила, и стал торговаться; по сведениям Рабутина, он просил за своё согласие немалые деньги, брак своего двоюродного брата с Елизаветой и дальнейшую поддержку в борьбе за родной Шлезвиг.[567]

Важнейший вопрос решался уже за спиной императрицы. «Повседневные записки» Меншикова свидетельствуют, что с начала января 1727 г. маленький Пётр стал периодически посещать дворец светлейшего князя, а тот провёл серию консультаций с заинтересованными лицами. В том же январе он восемь раз принимал у себя Макарова. 14 февраля к Меншикову приехали лейб-медик Блюментрост и фаворит императрицы Сапега. После этого визита у Меншикова начались тайные беседы с Остерманом (отмечены в его «журнале» под 17, 18, 21, 25 и 27 февраля, 2, 4, 5, 6, 7, 11, 13 и 15 марта), Макаровым (17 и 24 февраля, 4, 10 и 13 марта), камергерами Р. Лёвенвольде (19 и 21 февраля, 2, 4 и 7 марта) и Сапегой (19 и 28 февраля, 4, 9 и 15 марта), герцогом Голштинским и его братом (23 февраля). В заключение Меншиков дважды встретился с австрийским послом Рабутином (11 и 25 марта) и нанёс визит герцогу (16 марта).[568] Можно предположить, что в течение месяца с лишним непрерывных переговоров князя и лиц из ближайшего окружения Екатерины были выработаны условия, на которых маленький Пётр получал престол, а Меншиков сохранял власть.

Однако закулисная активность вокруг государыни продолжалась. Помолвка её фаворита Петра Сапеги с Машей Меншиковой была расторгнута. 1 апреля Маньян сообщил, что назначение великого князя Петра наследником почти не вызывает сомнений. 5-го числа дипломаты ожидали официального извещения о браке и престолонаследии, но оно не последовало.[569] Меншиков встретил сопротивление со стороны вчерашних соратников: своего зятя генерал-полицеймейстера А. М. Девиера, П. А. Толстого, генерала И. И. Бутурлина.

В беседах между собой противники князя высказывали пожелания, чтобы императрица «короновать изволила при себе цесаревну Елисавет Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе. И когда так зделаетца, то её величеству благонадёжнее будет, что дети её родные». Маленького Петра Толстой хотел «за море послать погулять и для облегчения посмотреть другие государства, как и протчие европейские принцы посылаютца, чтоб между тем могли утвердитца здесь каранация их высочеств». Более решительный Девиер пытался даже повлиять на самого великого князя — уговаривал его: «Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, и матери твоей не быть уже живой».[570] Оппозиционеры жаловались друг другу, что к императрице им «двери затворены», и выражали претензии к Меншикову. Заслуженный генерал И. И. Бутурлин ворчал: «Служу давно, явил своё усердие царю в ссоре его с сестрой Софьею Алексеевною. Но ныне Меншиков что хочет, то и делает, и меня, мужика старого, обидел: команду отдал, мимо меня, младшему и адъютанта отнял».

Рабутин сообщал: вельможи думали, как «ввести перемену, смягчающую форму правления»; но суд по делу Девиера и Толстого в подобном умысле их не обвинял. Намерение же короновать одновременно двух принцесс (одна из которых была замужем за иноземным государем) и отправить за границу признанного наследника было способно только осложнить положение династии и спровоцировать новый тур борьбы за власть.

Можно заметить и нарождавшиеся группировки, так сказать, второго ряда. К их числу можно отнести «факцию», образовавшуюся вокруг княгини А. П. Волконской, куда входили её братья — молодые дипломаты А. П. и М. П. Бестужевы-Рюмины, «арап» А. П. Ганнибал, камергер С. Маврин, кабинет-секретарь И. А. Черкасов и член Военной коллегии Е. И. Пашков.[571] Бестужев-Рюмин вёл интригу, опираясь на австрийскую помощь, и стремился окружить мальчика и его сестру Наталью преданными людьми.[572]

Но до настоящего заговора дело не дошло; его главные участники не были связаны с гвардией и не располагали никакими «силовыми» возможностями: в собственной команде обер-полицеймейстера была едва сотня солдат. Герцог же оказался ненадёжным союзником — пытался выторговать у Меншикова право на управление завоёванными прибалтийскими территориями и доходы с них, а в итоге удовольствовался крупной денежной суммой, предназначенной его жене.

Не дал заговору созреть и Меншиков — пока его противники обменивались «злыми умыслами», а Толстой выбирал время для аудиенции у императрицы, он действовал. С 10 апреля светлейший князь вместе с семьёй переехал в апартаменты Зимнего дворца, чтобы держать ситуацию под контролем: у Екатерины началась горячка вследствие воспаления или, по позднейшему заключению врачей, «некакого повреждения в лёхком».

Французский резидент Маньян в донесении от 25 апреля (6 мая) сообщил о состоявшемся «в прошлое воскресенье» совещании министров. О соглашении Меншикова с герцогом и «императорским семейством» рассказали своему начальству и Рабутин, и Мардефельд (18 (29) апреля), и Лефорт (22 апреля (3 мая) 1727 г.); они отмечали, что в совещании с «верховниками» участвовали архиереи, сенаторы, гвардейские полковники и президенты коллегий. На заседании, по мнению дипломатов, и был найден компромисс: императором становился внук Петра I, но до шестнадцати или семнадцати лет он должен был находиться под опекой Верховного тайного совета.[573]

Подробнее всего о предложенном Меншиковым «плане» информировал венский двор 18 (29) апреля граф Рабутин: наследующий императрице Пётр II должен быть объявлен совершеннолетним по достижении шестнадцати лет — на этом якобы настаивал Толстой, опасавшийся наказания за свою роль в деле отца будущего государя. В состав Верховного тайного совета вводились обе цесаревны, которым полагалось и по 100 тысяч рублей в год содержания, и по миллиону рублей при замужестве; возникший было вопрос о необходимости присутствия мальчика-императора на заседаниях Совета и его праве созывать министров был отложен. Было решено немедленно начать переговоры о браке Елизаветы с любекским князем-епископом, причём цесаревна уже «объявила своё полное отречение от наследия престола». Как докладывал Рабутин, Меншиков рассчитывал после одобрения этого плана Екатериной немедленно провести присягу «всех знатных особ».[574]

Однако «журнал» Меншикова не сообщает о каком-либо совещании. В воскресенье 16 апреля не было и заседания Совета. В этот день светлейший князь с девяти часов утра находился в «покоях ея императорского величества», затем ушёл к себе обедать, «и при столе были сенатор князь Долгорукой, камергер Балк, генерал-лейтенант Лопухин, гофмаршал Шепелев; и в том же часу встав, изволил поитить паки к ея императорскому величеству; и пришед в 8-м часу, изволил з бывшими в то время господами в передней разговаривать. И по некоторых разговорах изволил приказать послать в Военную коллегию и объявлять, чтоб содержащихся от оной коллегии аммуничных целовальников и подьячего ис-под аресту свободить, а о протчих колодниках как из Военной коллегии, так и с протчих коллегий взнесть ведомости; и потом изволил сесть кушать». «При столе его светлости» из «верховников» присутствовал только Д. М. Голицын — вместе с А. В. Макаровым, генерал-адъютантом С. К. Нарышкиным и майорами гвардии И. И. Дмитриевым-Мамоновым, Г. Д. Юсуповым, С. А. Салтыковым, А. И. Ушаковым и людьми из окружения самого светлейшего князя — членами Военной коллегии генералами М. Я. и А. Я. Волковыми и кавалергардом А. И. Шаховским. Откушав, князь отпустил всех и «пошёл опочивать».[575]

Таким образом, 16 апреля Меншиков дважды посетил больную императрицу, от её имени объявил амнистию арестантам Военной коллегии и распорядился готовить такую же акцию по «колодникам», числящимся за прочими ведомствами. Кто были находившиеся в «передней» у опочивальни царицы «господа» и о чём говорил с ними Меншиков, источник не сообщает. Следовательно, есть основания усомниться в том, что важнейший вопрос о передаче власти решался на специально созванном собрании высших духовных и светских персон.

Зато «Повседневные записки» Меншикова зафиксировали его встречи с послом Рабутином (12 апреля), генерал-адмиралом Апраксиным (13 апреля) и кабинет-секретарём Макаровым (15 апреля). 17-го числа князь принял Г. И. Головкина и Д. М. Голицына, а затем посетил императрицу и дважды — Остермана. 18 апреля состоялась новая «аудиенция» с князем Голицыным и министром Бассевичем. В эти же дни прошли и заседания Совета (17–18 апреля без участия Меншикова), на которых, согласно журналу заседаний, «слушались» и обсуждались «иностранные дела», назначения на должности, финансовые вопросы — но не условия престолонаследия.[576] «Повседневные записки» Меншикова сообщают, что 1 мая князь поутру побывал в крепости и у императрицы, а затем «собрались во дворец некоторые министры и была консилия во аудиенс-каморе, а между тем его светлость изволил быть у барона Остермана»,[577] но журнал Верховного тайного совета за эту дату отсутствует.

Получается, что судьба престола решалась даже не «совещанием» высших чинов империи — пусть нелегитимным, но хотя бы представительным и формально единодушным, как это было при кончине Петра I, — а серией индивидуальных соглашений заинтересованных «сильных персон». 16 апреля Меншиков, очевидно, уже не обсуждал вопрос с собравшимися в «передней», а сообщил им о принятом решении.

Вскоре Екатерине стало лучше, о чём она сама уведомила Рабутина через камергера Р. Лёвенвольде. Может, поэтому в столице «для последнего дня апреля били в барабан и церквей в колокола на пожар тревогу» и специально зажгли какое-то «хоромное строение» — это была последняя шутка екатерининского царствования. В другом донесении посол сообщил: «план» князя был доложен Екатерине, и она «никакого неудовольствия не высказывала», — хотя и оговорился, что не знает, «какие настоящие чувства государыня питает по этому поводу». Однако она вряд ли что-то могла изменить — «партии» герцога и Меншикова достигли согласия. Светлейший князь был настолько уверен в прочности своего положения, что «с каждым днём обхождение его с великим князем становится всё фамильярнее».[578] Сам Рабутин позднее признался Карлу VI, что и он приложил руку к действиям в пользу великого князя, поскольку «поселял в некоторых лицах, способных содействовать либо мешать, надежду на вознаграждение от имени вашего императорского величества».[579]

Толстой и другие несогласные не смогли создать достаточно сильной «партии», чтобы заставить с собой считаться, и оказались в изоляции. 24 апреля после утреннего визита к Екатерине Меншиков «приказом ея императорского величества» арестовал во дворце Девиера — как писал Рабутин, «за непристойную радость» во время болезни императрицы и попытку отговорить мальчика жениться на дочери Меншикова. В этот день князь ещё дважды посещал государыню и имел «тайные разговоры» с Остерманом и Макаровым, а на следующее утро уже отдавал распоряжения в крепости, куда был доставлен арестованный.

26 апреля Меншиков отвёз наследника и его сестру Наталью на два дня в свой дворец на Васильевском острове; затем доставил обратно в «зимний дом» и развлекал «гуляниями» и медвежьей травлей.[580] В те же дни по распоряжению Меншикова камергер Лёвенвольде получил пять тысяч рублей на покупку двора.[581]

На следующий день была назначена следственная комиссия во главе с Г. И. Головкиным; там заседали те, кому светлейший князь доверял: Д. М. Голицын, генералы И. И. Дмитриев-Мамонов, Г. Д. Юсупов и «креатуры» Меншикова — генерал-майор А. Я. Волков и обер-комендант столицы Ю. И. Фаминцын. Указы царицы они получали вместе с сопроводительными письмами Меншикова, требовавшими скорейшего допроса подследственных.[582] «На виске» после двадцати пяти ударов кнутом Девиер назвал своих собеседников: генерал-майора Г. Г. Скорнякова-Писарева, молодого князя И. А. Долгорукова, церемониймейстера Ф. Санти, генерала А. И. Ушакова; они тут же были привлечены к делу. Следователи отправились допрашивать Бутурлина и Толстого; последний признался, что говорил о намерении короновать дочерей Екатерины.[583] Следствие по обвинению в подстрекательстве к «великому возмущению» было проведено в рекордный срок. При этом не были прояснены противоречия в показаниях арестованных, не привлекались свидетели.

Днём 6 мая Рабутин срочно отправил донесение: вчера у императрицы вновь начались «припадки», а сейчас ею «начала овладевать всё большая и большая слабость». Как следует из «журнала» Меншикова, 5 мая он с восьми утра до часа пополудни трижды посещал больную; итогом стал именной указ следственной комиссии представить на следующее утро краткий доклад по делу, а остальное «за краткостью времени оставить».[584] Но доклад и приговор по делу были готовы лишь к вечеру, в последние часы жизни Екатерины. Меншиков «для великой болезни ея императорского величества был во весь день» у её постели. Где-то рядом с царской спальней в такой же спешке им вместе с герцогом и Бассевичем готовилось завещание.

В следственном деле имеется копия приговора («сентенции») с указанием, что оригинал подписан Екатериной.[585] Но едва ли она могла незадолго до смерти читать оба документа, утверждать завещание и смягчать приговоры осуждённым. Однако есть известия, что в последний момент Екатерина пыталась воспротивиться воле Меншикова. Маньяну стало известно, что «за несколько дней до смерти царица самым положительным образом объявила Меншикову, что желает, чтобы ей наследовала на престоле цесаревна Елизавета»; о возникшем перед смертью Екатерины «проекте» сделать наследницами её дочерей упоминал в донесении от 6 мая Рабутин.[586] Сам Меншиков уже после описываемых событий рассказал датскому послу: «Знайте, между прочим, что императрица назначила было герцога генералиссимусом всех войск в империи с целью оставления престола своим дочерям. Принцесса благодарила свою мать за это в моём присутствии; она была тут же, когда императрица приказала мне объявить об этом всенародно. Это случилось за три дня до её кончины. Её сознание в это время было не совсем ясным. Я не мог допустить, чтоб эти гордые и ненасытные иностранцы забрали в свои руки правление моего отечества, которое мне дороже всего. Толстой — эта собака — хотел возвести на престол Анну Петровну, между тем как герцог сделался бы королём Швеции. Далее Толстой хотел ввести у нас шведскую форму правления».[587]

Но всё это уже не имело значения. Умиравшую императрицу, как и её супруга двумя годами ранее, изолировали от нежелательных влияний. Днём 6 мая гвардейские штаб- и обер-офицеры были вызваны во дворец, а солдатам велено не отлучаться из квартир и ожидать вестовых. К вечеру оба полка стояли вокруг дворца «на лугу» и тут же ночевали.[588] Заранее было приказано «в Камор-колегии принять вино и роздать в роты, а в ротах вино не вдрук раздавать: завтрашнего числа по чарке, а оставшее в понедельник роздать»[589] — во избежание чрезмерных эмоций у гвардейцев.

В тот же день первая из преемниц Петра I «с великим покоем преставилась» в девятом часу пополудни. Но приговор вступил в законную силу: Толстой был отправлен на Соловки, Девиер и Скорняков-Писарев — в Сибирь, Бутурлин — в своё имение, замешанные в деле Ушаков и Иван Долгоруков переведены из столицы в полевые полки. Манифест о раскрытии якобы имевшего место заговора был издан лишь 27 мая; уже от имени Петра II преступники обвинялись в злодейском умысле против его воцарения и «сватовства нашего на принцессе Меншиковой».[590]


Завещание императрицы

Утром 7 мая в присутствии высших чинов империи Меншиков объявил о завещании Екатерины; секретарь Верховного тайного совета Василий Степанов огласил «тестамент», согласно которому престол переходил к Петру II. Но до совершеннолетия император «за юностью не имеет в правительство вступать»; назначались официальные опекуны: Анна, Елизавета, герцог Голштинский и члены самого Совета.[591]

Завещание не только вводило регентский совет при императоре, но и впервые в России устанавливало твёрдый и предсказуемый порядок занятия престола — кстати, впервые официально допускавший воцарение женщин. В случае смерти Петра II корона переходила к его сестре и дочерям Петра I Анне и Елизавете «с их потомствами». Оглашение «тестамента» завершилось присягой новому императору присутствовавших военных и гражданских чинов, а также полков гвардии, прокричавших «виват» вышедшему к ним Петру. На следующий день гвардии выдали деньги за январскую треть 1727 г.; ещё через несколько дней оба гвардейских и Ингерманландский полки, а также кавалергардская рота получили месячное жалованье, «не зачитая впредь в обыкновенную их дачу».[592]

Воцарение Петра формально не было переворотом — Меншиков успел вырвать у умиравшей Екатерины правовую санкцию. Однако Лефорт в донесении о событиях этого дня писал о различных настроениях высших чинов государства, среди которых было много противников Меншикова.[593] Тут же стали расходиться слухи, что императрица от Меншикова «нещастливое или отравленное питие получила»; этот «глас народный» отразился в документах архива самого князя и в воспоминаниях Ф. Вильбуа.[594]

«Тестамент» стал последней загадкой царствования Екатерины. Его текст сохранился в бумагах бывшего Государственного архива Российской империи и был опубликован в Полном собрании законов.[595] Там же хранится и протокол: «1727 маия 7 дня её императорского величества… тестамент в Верховном тайном совете при присутствии его императорского величества и как духовных, так и свецких слушали и во всём потому исполнять должны и повинны», — подписанный самим императором, его родной сестрой Натальей, герцогом Карлом-Фридрихом, принцессами Анной и Елизаветой, членами Верховного тайного совета, пятью духовными и тридцатью тремя светскими лицами.[596]

В том же деле хранятся две копии, снятые секретарём Совета Степановым и канцлером Головкиным; последний же сделал и запись о передаче им «завещательного письма» 10 августа 1730 г. Анне Иоанновне: «1730 августа 9 день в воскресение в Ызмайлове её величество государыня императрица изволила мне приказать, чтоб прислать завещательное письмо императрицы Екатерины Алексеевны с Васильем Степановым, и то письмо назафтрея 10 числа послал я в Ызмайлово к её императорскому величеству с Васильем Степановым, запечатав, и он, отвесчи, мне сказал, что он вручил самой ей, государыне, то письмо». Здесь же хранятся и конверты: на одном (с подписью Степанова и тремя печатями) сохранилась запись генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого: «Взят из иностранной коллегии 27 ноября 1741 году»; на другом, конца XVIII века, указано: «Подлинник».[597] Можно думать, что указанный текст является подлинником, который хранился в Коллегии иностранных дел, отправлялся к императрице Анне в Измайлово, а затем вновь потребовался при воцарении Елизаветы. Таковым его считали статс-секретарь Николая I Д. Н. Блудов, рассматривавший дела императорского Кабинета Павла I и Александра I, и историк князь Н. В. Голицын, изучавший его и оставивший на отдельном листке замечания.[598]

Однако в завещании отсутствует 12-й параграф, а в 3-м параграфе оставлен пропуск вместо цифры, обозначавшей возраст, до которого император должен считаться несовершеннолетним. Кроме того, текст исправлялся. Так, в 5-м параграфе начальные слова «и сим имеют» вписаны над строкой; в 9-м в строке «которые нам, а не короне принадлежат, у себя (и у своих) удержать» и в 14-м в строке «яко изменник на[ка]зан [быть] имеет» фрагменты, поставленные нами в скобки, также вписаны позднее над строкой; в 9-м параграфе во фразе «каждая из цесаревен, понеже от коронного наследства своего родного отца выключены» слово «выключены» первоначально стояло перед словом «своего», но было зачёркнуто.

Невразумительно составлен 11-й параграф: «Принцесу Елизавету имеет его любовь герцог Шлезвиг Голстинской и бискуп Любецкой в супружество получить, и даём ей наше матернее благословение; тако же имеют наши цесаревны и правителство администрации старатца между его любовью и одною княжною князя Меншикова супружество сочинить». Получается, что двоюродный брат Карла-Фридриха должен был одновременно жениться и на Елизавете, и на дочери Меншикова при посредничестве той же Елизаветы. Под текстом имеется подпись «Екатерина», сделанная рукой Елизаветы, что подтверждается сравнением с подписями цесаревны на приложенном к завещанию протоколе и на других указах.

Как объяснить содержащиеся в документе пропуски и ошибки? В своё время С. М. Соловьёв предполагал существование «исправленного русского текста» завещания, который затем был «истреблён» Анной Иоанновной; так же думали и некоторые другие историки.[599] Предположение выглядит логичным: завещание, несомненно, побывало в руках Анны Иоанновны, а по нему все племянницы Петра, в том числе и она, оказались устранёнными от престолонаследия.

После переворота 1741 г. императрица Елизавета пыталась выяснить судьбу «тестамента» матери у министров прежнего царствования. На допросе Остерман показал, что подлинная «духовная» Екатерины находилась в Верховном тайном совете, и предположил: «…не ухожена ль она от князя Меншикова?» Затем, когда ему была предъявлена записка канцлера Головкина о «взнесении» завещания к Анне Иоанновне, он подтвердил этот факт, но заявил, что совершенно не помнит, кто и когда это сделал и что потом случилось с документом. Интересно, что какой-то текст «духовной» Екатерины на немецком языке у хитрого министра явно был, что зафиксировано в «реестре писем и бумаг» Остермана и Головкина, составленном в Коллегии иностранных дел.[600] «Забывчивость» Остермана можно объяснить его личным участием в этом деле. Однако тогда получается, что взошедшая на престол Елизавета не смогла обнаружить подлинник или не считала таковым дошедший до нас текст, который был ею же подписан и «взят из Иностранной коллегии» 27 ноября 1741 г.

В литературе можно встретить заявления, что будущий канцлер А. П. Бестужев-Рюмин сумел выкрасть подлинник завещания, каким-то образом оказавшийся вместе с дочерью Петра I Анной в Голштинии,[601] однако они не соответствуют действительности. Протоколы Верховного тайного совета свидетельствуют, что 19 мая 1727 г. «тестамент» с подписями «канцлер граф Головкин запечатал своею печатью и положил на сохранение в ящик, в котором в коллегии иностранной хранятца государственные печати».[602] После смерти голштинской герцогини генерал-майор И. И. Бибиков доставил в Петербург из Киля «копию тестамента её высочества», то есть завещания Анны Петровны, а не её матери.[603]

Однако Бестужев-Рюмин упоминался не случайно. Молодой резидент в Гамбурге в 1733 г. получил на сохранение от арестованного голштинского министра барона Штамбке «сундучок и маленькую шкатулку» с секретными документами, которые голштинские власти потребовали вернуть и даже пытались выкрасть. Бестужев запросил начальство: «Не роспечатать ли оной сундучок и шкатулку для осмотрения во оных писем — не обрящется ли что в пользу вашего императорского величества интересу?» Ведь барон был одним из советников герцога и находился с ним в Петербурге в 1725 г. Увы, во вскрытом сундучке резидент обнаружил лишь письма самого герцога, его расписки и «старые прожекты и инструкции по разным корреспонденциям», которые положил обратно, подделав печати.[604]

Таким образом, завещание Екатерины не покидало пределов России. Нельзя исключить возможность уничтожения подлинника. Но что в таком случае считать подлинником? В 1728 г., отвечая на запрос русского правительства, голштинский министр Бассевич признал, что именно он «в самой скорости помянутое завещание сочинил». Трудился он не безвозмездно: Меншиков купил согласие герцога на воцарение Петра II целым рядом обязательств России в деле «шлезвицкого возвращения», обещанием выдать Елизавету замуж за герцогского брата, прощением герцогу всех полученных от русского двора сумм и признанием его прав на шведскую корону. Шесть из шестнадцати параграфов завещания касаются интересов герцога. Далее Бассевич рассказал, что герцог выпросил у Меншикова отступное в миллион рублей, из которых 100 тысяч надо было отдать самому Меншикову. Стороны поторговались: сумма «отката» князю уменьшилась до восьмидесяти тысяч, а остальные 20 тысяч получил за труды сам Бассевич.[605]

Вестфалей в записке королю, сочинённой в 1730–1733 гг., утверждал, что при жизни Екатерины Бассевичем и Штамбке был составлен только немецкий текст завещания. Но Екатерина скончалась прежде, чем его успели перевести, и Елизавета подписывала текст уже после смерти матери, но «с великой радостью в сердце после того, как прочла статью, разрешавшую ей выйти замуж за князя-епископа Любека». Это и дало Вестфалену основание назвать этот документ «величайшим подлогом».[606] Однако он не сообщал, что именно подписала Елизавета. Как указал в депеше от 6 (17) мая посол Рабутин, императрице «на подпись представлено было извлечение из пунктов для большей верности, пока не будет вполне выработана инструкция». По данным шведского посла Цедеркрейца, завещание не успели перевести на русский язык и составили некий «экстракт», подписанный Елизаветой.[607] О том, что именно Елизавета подписывала «набросок завещания», знал и Маньян; но он полагал, что «правильный» немецкий текст был написан уже позднее.[608]

В таком случае дошедший до нас русский текст является тем самым торопливо составленным «экстрактом», написанным рукой А. В. Макарова.[609] Очевидно, так считала и сама Елизавета, поскольку при восшествии на престол в 1741 г. всё-таки пыталась найти подлинное («немецкое»?) завещание матери, а не ту небрежно исполненную бумагу, которую когда-то сама же подписала.

Летом 1727 г. Совет повелел изъять у населения и из государственных учреждений все манифесты о деле царевича Алексея вместе с петровским указом о престолонаследии и приказал «впредь никому тех манифестов в домах своих ни под каким видом не держать и не читать».[610] Таким образом, важнейший государственный акт — петровский устав 1722 г. — с одной стороны, не был отменён, с другой — вроде бы признавался недействительным. При этом никакого нового закона публично не объявлялось: завещание Екатерины I осталось неизвестным большинству подданных, и они присягали по прежней форме Петру II и его наследникам, которые «по соизволению и самодержавной её от Бога данной власти определены».

Зато за границей не успели российские представители при европейских дворах получить указания об опровержении «разглашений» по делу Девиера и Толстого, как появились «фальшивые копии» завещания Екатерины. Русский посланник в Вене Ланчинский объяснялся по этому поводу сначала с австрийскими министрами, а затем с местными «газетирами» — те упорно отказывались раскрывать свои источники информации, но согласились опубликовать опровержение.[611] По мнению Коллегии иностранных дел, утечка пошла от голштинских министров.[612] Российскому внешнеполитическому ведомству ничего не оставалось, как признать эту публикацию подложной, хотя её текст был как раз исправнее отечественного «подлинника»: там проставлен возраст совершеннолетия императора Петра II (16 лет) и наличествует 12-й параграф о его браке с дочерью Меншикова.[613]

Такая ситуация вокруг важнейшего государственного документа показала отсутствие не только прочных правовых традиций, но даже элементарного порядка в важнейшем вопросе российской государственности. В 1727 г. ещё не было открытой схватки за власть — «партии» сумели договориться, пусть и ценой крушения надежд Екатерины. Однако политический компромисс, приведший к дезавуированию петровского устава о наследии престола 1722 г., не был закреплён юридически. В России наступала «эпоха дворцовых переворотов». Через некоторое время соперничавшие «партии» перестанут обращать внимание на правовые акты, а дворцовые «революции» задним числом будут объяснять божественным промыслом и единодушной волей подданных.


Фортуна Меншикова

Воцарение Петра II стало последним успехом светлейшего князя. Однако завещание Екатерины гласило, что вместе с ним «администрацию имеют вести наши обе цесаревны, герцог и прочие члены Верховного тайного совета». В тот же день 7 мая Меншиков стал адмиралом, а его сын — обер-камергером, то есть занял руководящую должность при дворе Петра II. Меншиков сразу же начал «расплачиваться» со своими сторонниками: Ю. Фаминцын был повышен до генерал-майора, А. Волков — генерал-лейтенанта; оба получили «деревни» из конфискованных имений Толстого и Девиера. И. И. Дмитриев-Мамонов был произведен в подполковники гвардии, Головкин и Голицын получили по пять тысяч рублей, а Остерман — шесть тысяч. Одновременно Остерману была пожалована вотчина; но вице-канцлер (едва ли не единственный случай в то время) отказался от подарка, и «отписные» владения вернулись в дворцовый фонд.[614]

Уже через несколько дней, 12 мая, Верховный тайный совет вместе с Меншиковым счёл, что «государыням цесаревнам не о важных делах протоколов крепить не надобно». Дочери Петра I, таким образам, были фактически выведены из регентского совета — в его заседаниях они не участвовали; лишь на пяти заседаниях появился и герцог.[615] По форме это являлось нарушением только что объявленного завещания, то есть «тихим» дворцовым переворотом. В тот день светлейший князь стал российским генералиссимусом, хотя по Воинскому уставу Петра I «сей чин коронованным главам и великим владетельным принцам только надлежит».

Князь перевёз Петра в свой дворец на Васильевском острове; в Петербурге свирепствовала оспа, и Меншиков распорядился, чтобы никто из больных и их родственников не смел приближаться к его резиденции. Светлейший старался постоянно держать царя при себе: вместе с ним садился за обеденный стол, возил его то на конный, то на галерный двор, совершал развлекательные поездки по городу, в Кронштадт и свою загородную резиденцию Ораниенбаум.

Сразу же после похорон Екатерины (16 мая) начались приготовления к обручению Петра II с Марией Меншиковой. После консультаций правителей страны с церковными деятелями 25 мая 1727 г. Феофаном Прокоповичем был совершён обряд обручения. Синод повелел во всех церквях России поминать рядом с Петром II «обрученную невесту его благоверную государыню Марию Александровну».[616] Для неё был создан двор из камергеров, фрейлин, гайдуков, лакеев, пажей, во главе которого стояла свояченица Меншикова обер-гофмейстерина Варвара Арсеньева, с бюджетом в 34 тысячи рублей.

Перед смертью императрицы Меншиков и другие представители правящей верхушки в последний раз выказали способность к компромиссу; это позволило несколько разрядить «переворотную» ситуацию. После своего триумфа Меншиков уже полагал компромиссы излишними. Первым делом он разгромил кружок А. П. Волконской,[617] затем выдворил из России Анну Петровну вместе с её мужем-герцогом.[618]

Был упразднён Кабинет, кабинет-секретарь Макаров, по его позднейшим словам, «посажен… бывшим Меншиковым к испорченым делам в Камор-колегию в неволю»; его заместитель И. А. Черкасов переведён в обер-секретари Синода. Отправился в Сибирь по воле Меншикова обер-церемониймейстер граф Санти как «в тайном деле весьма подозрительный». Под военный суд был отправлен генерал-фискал Алексей Мякинин, в своё время выявивший злоупотребления князя. В июле 1727 г. получил отставку сенатор А. А. Матвеев.

Юный царь внешне соответствовал предназначенной ему роли: не разлучался с детьми своего опекуна и интереса к государственным делам не проявлял. Единственное известное его увлечение — охота — тоже контролировалось Меншиковым, который сопровождал Петра в поездках по окрестностям Петергофа. Там же для игры и обучения императора в июле 1727 г. была заложена «потешная» крепость Петерштадт.[619]

Сам же князь находился на вершине славы. «На меня извольте быть благонадёжны»,[620] — обращался к «высокорождённому любезному дяде и князю» в личном письме глава Священной Римской империи Карл VI. Однако его посол Рабутин уже 20 (31) мая предупреждал: в интересах Вены предложить Меншикову «княжескую аренду» в Силезии, но возможен и «упадок кредита» князя — сестра императора сообщила, что тот «внутренне питает к предлагаемой ему невесте большое отвращение».[621]

Готовилась к изданию монументальная биография «Заслуги и подвиги его высококняжеской светлости князя Александра Даниловича Меншикова», авторы которой на всякий случай указывали и на его происхождение от «древней польской фамилии», и даже на его отношение к удельному князю Андрею Васильевичу, брату Ивана III. Перечень заслуг Меншикова, который «как Иосиф в Египте, счастливо управлял государством», дополнялся оправданием его растрат: на армию, придворный штат и подарки послам князь расходовал «собственные деньги», то есть содержал самого Петра I и его двор.[622] На возвышение Меншикова отреагировала и изящная словесность: в только что сочинённой «Пьесе о воцарении Кира» прославлялся «первосоветник» Гарпаг, сумевший спасти и сделать царём юного Кира вопреки воле его деда.[623] Сам же Александр Данилович предполагал закрепить своё родство с династией, женив сына на сестре Петра Наталье; тогда при любых случайностях страной управляли бы его потомки.

Летом 1727 г. Меншиков карал и миловал, раздавал своим приверженцам имения, как стало потом известно из поданных в Сенат жалоб. Он взял под собственную «дирекцию» дворцовое ведомство[624] и позволял себе вмешиваться в церковные дела: требовал от Синода не «производить» в сан архимандрита Александро-Невского монастыря до его личного прибытия и рассмотрения кандидатуры.[625]

Гвардейские офицеры уже почтительно требовали от Верховного тайного совета наград: «А есть ещё деревни нерозданные Петра Толстова». «За службу при взятье Антона Девиера» приходилось отписывать гвардейцам по 30–40 дворов.[626] «Записка о раздаче деревень» из архива князя показывает, что за «деревнями» опальных выстроилась целая очередь претендентов с возраставшими аппетитами: так, майор гвардии С. А. Салтыков оценил свои заслуги в 616 дворов из конфискованных владений Толстого, а получил только 202.[627] В начале «эпохи дворцовых переворотов» раздачи были ещё невелики: лишь доверенные лица, как Алексей Волков, получали помногу (288 дворов); выдачи остальным были гораздо скромнее: 93 двора преображенскому подполковнику И. И. Дмитриеву-Мамонову, 65 дворов генералу К. Гохмуту, 55 дворов Варваре Арсеньевой.

Сам же князь в 1727 г. практически не посещал Военную коллегию, всё реже бывал на заседаниях Верховного тайного совета и подписывал, не читая, их протоколы[628] — и тем самым выпускал из рук контроль над гвардией и государственным аппаратом; даже его «креатуры», как член Военной коллегии Егор Пашков, в частных письмах весьма нелестно отзывались патроне.

22 июня светлейший заболел и оказался прикованным к постели. В предсмертном обращении к Петру Меншиков не только просил его выполнить свои обещания в отношении невесты, но и сумел подняться до государственного уровня и указать царю на ожидавшие его трудности: «Восприяли вы сию машину недостроенную, которая к совершенству своему многова прилежания и неусыпных трудов требует». Князь призывал воспитанника к тому, чтобы все его «поступки и подвиги изобразовали достоинство императорское»; предостерегал его от людей, «которые похотят вам тайным образом наговаривать»; зная нрав мальчика, он советовал «в езде так и в протчих забавах умеренно и осторожно поступать».[629]

В том же письме Меншиков высказал доверие Остерману, которому в другом послании поручил заботу о своих жене и детях. Но именно Андрей Иванович и подготовил переворот, свергнувший Меншикова. Однако Остерман обладал развитым чутьём и умением спрятаться за чужую спину, а на первом плане действовали князья Долгоруковы — Алексей Григорьевич и его сын, семнадцатилетний Иван, с разрешения Меншикова вернувшийся ко двору.[630] Новые фавориты взамен надоевшего учения предоставили мальчику гулянья и игры.

После выздоровления регента начались его столкновения с императором: дипломаты докладывали, что Меншиков присвоил деньги, поднесённые царю; что тому вовсе не нравилась его невеста. Светлейший же позволил себе публично делать выговор за то, что «всего неделю он выдал царю 200 рублей, и уже ничего не осталось», и забрал подарки императора Карла VI племяннику.[631] В то же время документы Верховного тайного совета показывают, что сам князь свободно распоряжался дворцовыми суммами; в одном только 1727 г. он позаимствовал 200 тыс. рублей.[632]

В таких обстоятельствах даже разумные распоряжения Меншикова о прекращении денежных трат по прихоти ребёнка должны были восприниматься Петром — с помощью новых друзей — как покушение на его власть. В августе иностранным дворам было известно, что во время одного из столкновений Пётр закричал на Меншикова: «Я тебя научу, что я — император и что мне надобно повиноваться!»[633]

Детали развязки остаются скрытыми от нас; только граф Рабутин сообщил о беседе с Остерманом 2 сентября: очевидно, тот решился подготовить союзника к будущей перемене. Из этой беседы австриец узнал о готовившемся смещении Меншикова и участии в подготовке этой акции канцлера Головкина, во дворце которого как раз в это время гостил император.[634] Ни на именины к Меншикову, ни на освящение новой церкви в Ораниенбауме Пётр не приехал; не было среди гостей и Остермана. «Весь двор находился в ожидании перемены» — записал в донесении от 5 (16) сентября прусский посол Мардефельд. Только сам князь как будто ничего не подозревал: его «поденные записки» фиксируют обычный распорядок дня, всё тех же посетителей и привычные «забавы» в виде карт и шахмат. «Забавлялся в шахматы» Меншиков и 4 сентября, когда приехал в Петергоф; но свидание было кратким, и остаться наедине с императором ему не удалось.

На следующий день Меншиков почувствовал недоброе и отправился выяснять отношения с Остерманом, которого назвал «атеистом» и угрожал ссылкой в Сибирь. Видимо, разговор был очень острым: даже невозмутимый Остерман заметил, что и он хорошо знает человека, который вполне заслужил колесование.[635] Меншиков явно не обладал дипломатическими способностями, чтобы изменить стиль обращения с «неблагодарным» мальчишкой и выйти из конфликтной ситуации. Затем он сделал новую ошибку — уступил поле боя противникам и вернулся в Петербург.

Он явно не знал, что предпринять: 6 и 7 сентября то появлялся на заседаниях Совета, то говорил о желании отойти от дел и уехать на Украину, то вызывал обратно им же высланного учителя Петра II Зейкина (вероятно, на замену Остерману)[636] и приказывал фельдмаршалу М. М. Голицыну «поспешать сюда как возможно».[637]

7 сентября Пётр переехал из дворца Меншикова в «Новый летний дом» у Невы. На следующее утро князю было объявлено о домашнем аресте. На улицах под барабанный бой зачитывали именной указ: император изволил «от сего времени сами в Верховном тайном совете присутствовать, и всем указам быть за подписанием собственныя нашея руки» и запрещал исполнять любые распоряжения Меншикова.[638] Х.-Г. Манштейн в мемуарах упрекал Меншикова в роспуске по квартирам своего Ингерманландского полка, «который… внушал немало уважения врагам князя». Однако едва ли солдаты и офицеры осмелились бы сопротивляться приказам законного императора, тем более что гвардейские полки 7 сентября получили от Петра приказ «никаких иных указов не слушать и не исполнять кроме того, что вам от генерал-поручиков и маэоров гвардии нашей князь Григорья Есупова и Семёна Салтыкова нашим именем повелено будет».[639]

Упомянутый именной указ от 6 сентября в очередной раз изменял устройство верховной власти. Государь объявлял себя вступившим «в правительство» (то есть совершеннолетним); тем самым регентство Верховного тайного совета упразднялось и он превращался в прежнее совещательное учреждение «при боку нашем». Так следом за Меншиковым был ещё раз нарушен «тестамент» Екатерины I и совершён государственный переворот, который как будто и не был замечен окружающими, хотя означал ликвидацию регентских полномочий Верховного тайного совета.[640]

9 сентября в Совете появился и сам Пётр; до его прихода Остерман представил присутствовавшим записку о «винах» Меншикова. Единогласным решением тот был лишён званий, чинов и орденов и приговорён к ссылке в дальнее имение — городок Ораниенбург под Рязанью. Подписанный императором «в своих покоях» приказ об этом также принёс Остерман.[641] Сам князь, его жена и дети пытались обращаться к царю с письменными и устными просьбами о помиловании. Возможно, Пётр какое-то время колебался: сохранились противоречивые известия о его поведении в отношении жены Меншикова и своей невесты.

Устранение министра-временщика показало, что такая ситуация была ещё недостаточно отработана: свергнутый правитель России отправился в ссылку в роскошной карете с целым караваном пожитков и прислуги. В дальнейшем подобные «падения» будут проходить уже по иному сценарию: с немедленным арестом, следствием, предрешённым приговором и автоматической конфискацией движимого и недвижимого имущества.

В данном же случае события разворачивались постепенно, новые правители будто чего-то опасались. Но с «клиентами» Меншикова уже не стеснялись: в сентябре-октябре 1727 г. были сняты с постов столичный комендант Ю. Фаминцын, кавалергард и майор гвардии А. И. Шаховской; член Военной коллегии А. Я. Волков лишён чинов, а секретарь князя А. Яковлев — вотчин. Ушёл в отставку генерал-лейтенант М. Я. Волков, под следствие попал адмирал М. Змаевич.[642] В Военную коллегию были назначены Г. Д. Юсупов и Б.-Х. Миних.[643] Однако кадровые перемены затронули только военное ведомство, на составе Сената и других учреждений смещение Меншикова не отразилось (см.: Приложение, Таблица 1).

Новым в политической практике было и то, что «падение» временщика вызвало международные осложнения. Инструкции послам в Вене и Берлине предписывали доказывать союзникам, что «для некоторых важных причин князя Менщикова от всех дел отлучили», но «управление дел в ымперии нашем по-прежнему з добрым порядком продолжается». Ланчинский докладывал о беседах с австрийцами «в презерватив против всяких лживых толкований», в которых он подтверждал, что Россия будет соблюдать только что заключённую конвенцию о посылке войск на помощь Австрии.[644] Послу в Пруссии А. Г. Головкину тоже пришлось уверять, что «перемена с ним, князем Меншиковым, никакой отмены в ыстинной вашего и. в. дружбы к его королевскому величеству не принесёт».[645]

Западная пресса осенью 1727 г. также обсуждала события в России. Лейденские «куранты» печатали фантастическую биографию временщика («Жизнь и природа князя Меншикова»): как молодой Меншиков торговал пирожками, был замечен Петром, стал любовником дочери коварного «князя Амильки» и разоблачил его заговор против царя. Кёльнские и франкфуртские «ведомости» сообщали в качестве достоверных фактов известия о том, что фаворит приказал убить послов к австрийскому двору, чтобы отобрать у них царские подарки; их читатели узнавали о сказочном богатстве министра («9 миллионов облигаций или бильетов иностранных банков») и его коварных замыслах «младолетнего монарха погубить». Помимо интереса к фортуне министра, в публикациях можно отметить и ещё одну тенденцию: их авторы связывали судьбу Меншикова с успехом реформ и положением иностранцев в России. Они помещали известия о том, что «между россиянами и иностранцами немалые драки произошли», но успокаивали читателей: новый царь испытывает почтение «ко всем нациям» и запрещает обижать иностранцев «под смертным наказанием».[646]

В конце 1727 г. после сообщения русского посла в Швеции Николая Головина о связях Меншикова со шведским сенатором Дибеном и возможном получении им денег от шведов за сведения о внешнеполитических планах России начался новый розыск. Осенью 1727 г. Лефорт и Маньян передавали расходившиеся по столице слухи о якобы найденных в бумагах светлейшего князя планах изменения состава Верховного тайного совета (вместо Апраксина, Головкина и Остермана туда предполагалось ввести генералов Чернышёва, А. Я. и М. Я. Волковых), о намерениях заменить своими людьми офицеров Преображенского полка и даже занять 10 миллионов талеров у прусского короля, чтобы самому «взойти на престол русский».[647]

Большинство подобных толков, как и сообщаемые современниками сведения о несметных богатствах князя, не соответствуют действительности. Но характерно само развитие подобных обвинений: во-первых, признание роли гвардии и попытки (мнимые или реальные) Меншикова, как и других непопулярных правителей (Бирона, Петра III), изменить её состав; во-вторых, первый опыт обвинения павшего министра в предосудительных связях с иностранным двором, что в какой-то мере являлось отражением возросшей роли страны в европейской политике.

Однако обвинители ещё не имели опыта ведения таких процессов, чтобы убедительно обосновать «вины» недавнего правителя или сфабриковать их. Заготовленный манифест о его преступлениях так и остался неопубликованным: большинство обвинений в адрес Меншикова (в перевозе царя в свой дворец, неуважении к его бабке-царице, издании указов) либо выглядело неубедительно, либо не соответствовало действительности.[648]

В эпоху абсолютных монархий фаворитизм становится особым институтом в силу сосредоточения колоссальной власти в руках одного и не всегда выдающегося по способностям человека. В России 1725–1730 гг. этот институт переживал период становления: одни, не успев утвердиться в роли, сходили безвестными со сцены (П. Сапега); другие заняли своё место в придворном мире (братья Лёвенвольде); третьи претендовали на исключительную роль правителя государства (Меншиков). В последнем случае князю предоставлялась возможность проявить себя в качестве государственного деятеля уровня Ришельё или Мазарини.

Однако такая роль оказалась Меншикову не по силам. Его запросы не поднялись выше имений, титулов, почестей, а также выделки фальшивых гривенников и выпрашивания герцогства и новой кареты у австрийского императора. Иностранные дипломаты стремились удерживать князя в рамках нужного политического курса, соответственно расценивая его в качестве «капитала, приносящего… нам большие кредиты», по утверждению австрийского посла Рабутина.[649]

Размах и произвол действий временщика, как можно полагать, характерны для раннего этапа формирования российского фаворитизма, когда его носители ещё не представляли себе границ дозволенного. Вероятно, личному другу Петра Великого и выходцу из низов было особенно трудно эти границы осознать. Более тонко чувствовавшие ситуацию дипломаты сетовали: Меншиков демонстрировал «суровость» и управлял, «как настоящий император», вместо того чтобы вести себя «по правилам»: оказывать милости, заручиться доверием царя, его сестры и членов Верховного тайного совета.[650] Сам князь, похоже, этого так и не понял и оттого был таким беспомощным в последние дни перед крушением.

Лёгкость свержения регента во многом была его собственной заслугой: именно Меншиков и его сторонники обеспечили воцарение Екатерины, а затем — вопреки её воле — вступление на престол Петра II с последовавшим нарушением только что составленного завещания императрицы. Правовой и моральный вакуум на самом верху политической системы вёл к «переворотным» методам борьбы — ив данном случае обернулся против самого Меншикова. Упоение властью привело князя к конфликтам с царём и его окружением и репрессиям по отношению к недавним союзникам. Чины и титулы не могли заменить утраты прежних сторонников и «приводных ремней» в рядах гвардии и высшей бюрократии: за время своего короткого регентства он не произвёл принципиальных кадровых назначений (см.: Приложение, Таблицы 1 и 2).

Так начавшееся ещё в конце XVII в. «переворотное» устранение политических фигур с исключением их не только из властного круга, но и из всей «нормальной» жизни — лишением чинов, «чести», имущества (в оборот войдут формулы «бывший Меншиков», «бывший Бирон») — станет нормой в послепетровской России. Атмосфера нестабильности будет способствовать развитию политических конфликтов, в которых проигравший терял всё. Лишь к середине века институт фаворитизма встроился в систему российской монархии: «случайные люди» заняли в ней своё место, их взлёты и «отставки» стали проходить, не вызывая переворотов с опалами и ссылками.


Возвращение в XVII в.?

Оценки короткого царствования Петра II как возвращения к власти «боярской аристократии», намеревавшейся «возродить старые формы власти»,[651] представляются излишне однозначными. В переписке дипломатов при российском дворе можно найти неоднократно высказываемые опасения победы «старомосковской партии» при дворе и «ужаснейшей революции», которая вернула бы страну к «прежнему состоянию». Однако существовали ли реальные основания для столь панических настроений?

Впечатления дипломатов от российской действительности во многом зависели от политического курса представляемых ими держав и успехов их миссий в России.[652] Наиболее тревожными были донесения представителей Австрии и Испании — они воспринимали изменение петровских порядков как ослабление союзной России: «Как скоро древние фамилии будут находиться у кормила правления, русские мало-помалу возвратятся к прежним формам общежития и станут по-прежнему относиться равнодушно к политическим делам в Западной Европе; Россия лишится всякого значения, и союз с нею не окажется выгодным», — полагал в 1728 г. испанский посол при дворе Петра II Хакобо Франсиско Фитц-Джеймс Стюарт, герцог де Лириа-и-Херика.[653] Его задачей было подвигнуть Россию на интервенцию в Англию, чтобы вернуть престол «претенденту» Якову III Стюарту. Герцог был с почётом принят при дворе, но России союзники были важны прежде всего «для нынешних наших персидских дел», а вмешательство в конфликты, далёкие от интересов страны, в планы русского правительства не входило. Неудивительно, что в донесениях де Лириа звучит раздражение на «хитрых и лукавых» московитов, питавших «ужасную ненависть» к иностранцам.

Однако эти обвинения в адрес «старой русской партии», как правило, безымянны. Но как только автор оценивал конкретных и знакомых ему лиц, его отношение менялось: тем же Голицыным он давал отличную характеристику. Пётр II представлялся ему «гарантом» прежнего курса; в сестре царя дипломат видел покровительницу иностранцев. Посол отметил качество продукции российских мануфактур, гвардию считал «лучшим войском», а флот — подготовленным к войне со Швецией.[654] «Партии» Голицыных и Долгоруковых де Лириа называл противниками иностранцев, но признавал, что они вели борьбу за придворные и государственные посты; к этому же (а не к возвращению допетровских порядков) стремились другие придворные группировки, выступавшие против стоявших у власти кланов.[655]

Обжившиеся в России дипломаты, как прусский посол Густав фон Мардефельд, хотя и сообщали про «старорусскую партию», но не верили в «большую русскую революцию», поскольку никто в правящем кругу не намерен был отказываться от «славы или завоеваний своей родины».[656] В представлении дипломатов гарантией европеизации являлась именно самодержавная власть, и «смягчение формы правления» оценивалось как движение в попятном направлении — «к прежней форме общежития».[657]

Представителям противоположной группировки — дипломатам Англии и Франции — ситуация в России также не виделась катастрофической. По мнению Маньяна, члены «старорусской партии» (этот термин впервые был использован даже не самим дипломатом, а его начальством в Париже[658]) были недовольны дороговизной в Петербурге и удаленностью его от своих вотчин, но не собирались ликвидировать новую столицу, флот и международную торговлю. Деятельность этой «партии» признавалась даже полезной, поскольку препятствовала планам венского двора. Француз отмечал «рознь» между министрами, но при этом видел и неизменность курса внешней политики, и единство «в деле поддержания спокойствия внутри страны». Высказывания о «грубости» и «грязном корыстолюбии» русских появляются как раз в тот момент, когда все попытки французской дипломатии изменить внешнеполитический курс России и заключить торговое соглашение оказались безуспешными.[659] Английский же консул Клавдий Рондо, напротив, был доволен расположением «старорусской партии» к англичанам и рассчитывал на скорое заключение торгового договора.[660]

Кажется излишне категоричным полагать, что меры послепетровских правительств (упразднение местных органов коллегий и изменение системы местного управления[661]) стали следствием осознания членами Верховного тайного совета «непригодности существующей системы»[662] или являлись «возвращением к старине» и «шагом назад в ходе централизации государства».[663] Скорее это была некоторая либерализация петровской системы, на которую могло и способно было пойти правительство в условиях, когда «об убавке расходов на армию опасно и думать».

Были отменены «поворотный сбор» с въезжавших в город возов и пошлины с продажи кораблей, построенных русскими купцами на отечественных верфях; монополии на торговлю табаком и солью, разработку слюды; разрешено «каменное строение» не только в Петербурге, но и в других городах. При Петре II в 1729 г. появился Вексельный устав, действовавший без принципиальных изменений до XIX в. Тогда же был ликвидирован институт фискалов, которых было велено определить «в военную службу и к делам и в отставку».[664] Купцы обрели право заграничной торговли через Архангельск, а дворяне могли свободно «продавать домашние свои товары, которые в собственных их деревнях и у них и у крестьян их имеются». Насильственно переселённые в столицу обыватели получили возможность «увольнения» и продажи своих домов.[665]

Эти мероприятия несколько облегчали регламентацию внешней и внутренней торговли; но приняты они были прежде всего в надежде на увеличение казённых доходов и не ставили на первое место заботу о «купечестве». Поданный в 1727 г. в Коммерц-коллегию перечень основных просьб российских купцов показывает, что их главные требования (освобождения от постоев и разорительных городских «служб», сохранение Главного магистрата) не принимались в расчёт.[666]

Правительство не спешило приватизировать государственные предприятия «в вольную компанию». Либерализация тарифа вызвала у купцов опасения по поводу сбыта отечественной продукции, тем более что иноземцы свои товары провозили «тайно», торговали в розницу и заключали подряды. Из всех поданных купеческих «мнений» позднее были осуществлены только отмена монополии на соляную и табачную торговлю и введение русских браковщиков в порту.[667]

Ломка петровской конструкции управления также не была радикальной, несмотря на возможное субъективное стремление взять за образец старые добрые времена, «как было до 1700 году».[668] Модернизация центральных управленческих структур стала необратимой, несмотря на некоторое урезание должностей — заметим, начавшееся ещё при жизни Петра, обеспокоенного резким увеличением количества приказных.

Например, так и не удалось «сократить» Берг-коллегию: важность данной отрасли и наличие местных органов горного ведомства заставляли сохранять центральный аппарат под иными названиями: «Правление горных и рудокопных дел», «Генерал-берг-директориум». История воссозданного Сибирского приказа показала, что возвращение к традициям управления XVII в. была неосуществима в условиях сложившихся отраслевых органов центрального управления и сильной губернаторской власти.[669] Анализ изменений регламентов Вотчинной коллегии и практики деятельности Верховного тайного совета свидетельствовал не о возвращении к старине, а о дополнении петровских новаций «тем, что там прежде выработалось положительного», или приспособлении их к укладу русской жизни.[670]

На местах отмена петровских порядков также не была абсолютной. Сохранилось и развивалось губернское административно-территориальное деление: в 1726–1727 гг. появились Новгородская, Смоленская и Белгородская губернии. Ликвидация многих звеньев местного аппарата была скорее вынужденной: бюрократизация управления постоянно наталкивалась на отсутствие финансовых возможностей и подготовленных кадров. Результатом стало хроническое «малолюдство подьячих при многодельстве в канцеляриях», из-за чего к делам порой определяли даже шведских военнопленных и грамотных уголовных преступников. Но и подданные были неспособны разобраться в компетенции новых учреждений, при неумении и нежелании и тех и других действовать в рамках закона.

Логично вслед за М. М. Богословским признать, что петровские административные новшества «опережали общество».[671] Стоит вспомнить и о том, что «шляхетство», обсуждавшее зимой 1730 г. планы устройства верховной власти, не интересовалось местным управлением; этот интерес проявился позднее — в дворянских наказах 1767 г. — и послужил предпосылкой проведения губернской реформы Екатерины II. Правда, внезапная отмена новых местных учреждений усиливала беспорядок и порождала новые проблемы. Весной 1727 г. Сенат забрасывали запросами: что делать с оставшимися после вывода расквартированных войск полковыми дворами и находившимися на них лошадьми; кто должен караулить «колодников» в провинциальных канцеляриях; в чём заключаются теперь обязанности земских комиссаров и как поступать с офицерами, которые не принимают всерьёз «промемории» подьячих и не сдают дела.[672]

В царствование Екатерины I и Петра II страна продолжала более или менее успешно усваивать «плоды» преобразований Петра I. Не был изменён и намеченный в 1726–1727 гг. внутриполитический курс, где частичные «полехчения» проводились в рамках той же самой петровской системы. Не произошло смены кадров на руководящих постах в коллегиях и канцеляриях, за исключением опалы Меншикова и отставки П. П. Шафирова из президентов Коммерц-коллегии в 1728 г.

В сфере фискальной политики критика петровских порядков также не привела к каким-либо серьёзным изменениям. Комиссия о подати во главе с Д. М. Голицыным признала, что подушное обложение является более тяжёлым, чем прежнее подворное, и предложила снизить подушную подать: для церковных и монастырских крестьян — до 60 копеек; для помещичьих — до 50 и 40 копеек.[673] Нам неизвестна реакция в правящих кругах на эти выкладки, в итоге так и оставшиеся на бумаге. Подушная подать была сокращена в 1725 г. на четыре копейки; а в 1727 г. отсрочено взимание её «майской трети».[674] Но принцип подушного «оклада» комиссией не подвергался сомнению и остался неизменным на протяжении всего столетия, несмотря на его недостатки — несовершенство системы учёта плательщиков.[675] Остались без последствий и просьбы горожан о сокращении податей.[676]

«Верховники» и сами могли отступать от собственных идей, изложенных в записках 1726 г. Меншиков предложил коллегам в Совете восстановить военные команды для сбора подати, «бес которых, по мнению моему, они, воеводы, исправлять не могут».[677] В августе 1727 г. Верховный тайный совет возобновил посылку военных команд для взыскания податей и недоимок. Последующее «свержение» Меншикова ничего не изменило, и в следующем году Совет вновь направил в провинции такие команды.[678] В декабре 1728 г. он же приказал назначать секретарей в провинциальные города, где год назад эти должности были упразднены.

Военные расходы почти не уменьшились: в 1725 г. 83 полка регулярной армии вместе с гарнизонами насчитывали 158 333 чел., а в 1726 г. 84 полка — 157 269.[679] Несмотря на то что в 1729 г. треть солдат и офицеров из дворян были распущены по домам, смотры 1728–1729 гг. показали «исправность» стоявших на Украине и в Прибалтике корпусов. Флот ежегодно выходил на обычное «крейсование». Прекращённое было строительство больших кораблей возобновилось, и в 1729 г. со стапелей сошли «Рига», Выборг» и «Полтава»; для ремонта тех кораблей, где «явилось много гнилости», были отпущены средства.[680] Строились и новые галеры, о чём регулярно извещали «Санкт-Петербургские ведомости».

Новый курс Остермана во внешней политике был направлен на устранение прежних ошибок Екатерины I — укрепление союза с Австрией и освобождение «добрым порядком от имеющихся обязанностей с голштинским двором». На западной границе — в Лифляндии, под Смоленском и вокруг Петербурга — были сосредоточены 10 драгунских и 16 пехотных полков, предназначенных для отправки на помощь Австрии. Не изменился прежний курс и на юге: и в 1728, и в 1729 гг. на «низ» отправлялись новые полки; только вместо шаха Тахмаспа главным союзником Петербург признал Эшрефа, афганского правителя Ирана, с которым в феврале 1729 г. был заключён договор.

В бумагах Верховного тайного совета находился проект образования кадетского корпуса «по берлинской степени» (со сметой расходов в 18 909 рублей), в котором будущие офицеры изучали бы не только «воинское обучение», но и широкий цикл наук, включавший историю, географию, юриспруденцию, «политику» и «государственные всякие правы».[681] Академия наук и университет (где пока на 18 профессоров приходилось 9 студентов) отмечали императорскую коронацию специальной сессией, где, по анонсу «Ведомостей», «господин Делиль на французском языке проблематический вопрос изъяснит, ежели учинёнными поныне астрономическими обсервациями доказать можно, которое сущее система есть света, и ежели земля вокруг солнца обращение имеет или нет».

Европеизация в культурной сфере встретила сопротивление церковной оппозиции. Ростовский архиепископ Георгий Дашков вступил в борьбу с Феофаном Прокоповичем и готовил восстановление патриаршества, претендуя на пост главы Церкви. В 1728 г. Сенат потребовал «двойной оклад за раскол из за бороды по 50 рублей брать без упущения; а кто платить не станет, тех, не держав под караулом нимало, отсылать в Рогервик в работу». Тогда же в Сенате, а затем и в Верховном тайном совете рассматривались обвинения в отношении смоленских дворян, перешедших в католичество и отдавших детей в польские школы: ослушникам пригрозили казнью за «совращение» и запретили иметь учителей «римской веры». Упомянутый выше доклад на сессии Академии наук о гелиоцентрической системе мира не был разрешён к публикации на русском языке как противный христианской вере и опасный «для неутверждённых душ».

Однако требование запрещения браков с иностранцами встретило сопротивление со стороны Феофана Прокоповича и осталось неосуществлённым. Политика по отношению к Синоду при Петре II стала более неблагоприятной, чем при Екатерине I: его всеподданнейшие доклады не рассматривались, зато дважды проводилась ревизия и проверялась отчётность по денежным сборам.[682]

Более того, при Петре II господство «старорусской партии» обернулось усилением позиций иноземцев. С 1729 г. лифляндских и эстляндских недорослей разрешалось свободно записывать в полки с жалованием «по немецкому окладу», то есть в два раза выше, чем получали их русские сослуживцы.[683] Закрытие же в Петербурге типографий Синода и Александро-Невской лавры привело к сокращению изданий русских книг; академическая типография в 1729 г. вообще прекратила книгоиздание на русском языке, в том числе публикацию первого русского научного журнала — «Краткого описания комментариев Академии наук», что расценивается как «контрреформа в области культуры».[684]

Переезд двора и учреждений из Петербурга в Москву означал в глазах многих современников отказ от продолжения петровской политики. Австрийский посол тревожился: «Вельможи поселятся в Москве, не станут более заботиться о флоте и о войске, и вновь завоёванные провинции окажутся подвергнутыми крайней опасности».[685] По-видимому, этот вопрос волновал многих и в России, и за границей: Коллегия иностранных дел даже поручила Академии наук опровергать «фальшивые разглашения», что юный император навсегда останется в Москве и не станет «стараться» об укреплении новых провинций, армии и флота.[686]

Но покидать новую столицу никто не собирался. В июне 1728 г. было открыто судоходство по Ладожскому каналу, а в следующем году Сенат приказал срочно вернуть в Петербург всех «переведенцев», которые «разъехались сами собою без указу в прежние и в другие городы», под угрозой каторги и конфискации имущества. Из Петербурга уже были налажены регулярные рейсы пакетботов в Гданьск и Любек (за три рубля в один конец), а в самом городе в 1729 г. французские комедианты «безденежно» разыгрывали для всех желающих пьесу «Ле педан скрупулёз» («Совестный школьный учитель»).[687]

И в обыденной жизни Москвы дневник войскового подскарбия Якова Андреевича Марковича за 1728–1729 гг. фиксирует детали нового быта: в Грановитой палате устраивались ассамблеи, на улице можно было зайти в «кофейный дом», а о новостях из Лондона, Парижа, Вены и Лиссабона — прочитать в газете, приходившей из Петербурга с месячным опозданием. В повседневный обиход вошли «канарский цукор», кофе по 20 алтын за фунт; а вот чай был ещё дорог (целых 6 рублей за фунт) и несоизмерим по цене с икрой (5 копеек за фунт). Обыватель мог развлекаться карточной игрой «шнип-шнап» (немецкая колода стоила 8 копеек). Для любителей более серьёзных занятий продавались учебники (первый отечественный курс истории — «Синопсис» — продавался за 50 копеек), «Политика» Аристотеля, «книжка об орденах» и «коронные конституции» Речи Посполитой. В тележном ряду можно было приобрести «английскую коляску»; купить слугам готовые «немецкие кафтаны» по 2 рубля 25 копеек, а для хозяев — китайские фарфоровые чашки (50 копеек), «померанцевые деревья с плодами» (5 рублей) и приборы «barometrum» и «thermomethrum» (за оба — полтора рубля).[688]

Перемены коснулись даже твердыни старообрядчества — знаменитой Выговской общины, добившейся от правительства официального признания и самоуправления. Её авторитетный наставник Андрей Денисов с упрёком обращался к молодым единоверцам, склонным к своеволию и мирским радостям: «Почто убо зде в пустыне живете? Пространен мир, вмещаяй вы; широка вселенная, приемлющая вы. По своему нраву прочая избирайте места…»

Вряд ли ведущую тенденцию первых послепетровских лет можно определить как сугубо реакционную по отношению к «наследству» царя-реформатора и уж тем более как «аристократически-боярскую». Тяжёлая война, налоговый пресс, ломка привычного уклада жизни — всё это явилось оборотной стороной петровских преобразований и привело к чрезмерному напряжению всех сил страны. Поэтому многие меры нового царствования: частичное «прощение» подушной подати, разрешение свободного устройства горных заводов в Сибири, вольная продажа табака, соли, поташа, право вывозить товары не через Петербург, «вексельный устав» и прочее «увольнение коммерции» — были необходимы. Некоторое ослабление полицейского режима, ликвидация института фискалов, узаконенные продолжительные отпуска из армии, отсутствие войн создавали передышку для служилого сословия, а отчасти и для мужиков, которые могли искренне благодарить за это Петра II. Скорее можно назвать это время эпохой проверки реформ на прочность, выявления того, что «в петровских реформах выдерживало испытание временем и что должно было быть оставлено».[689]


Власть без императора: Пётр II и его двор

Заставшим эпоху Петра I современникам приходилось осваиваться с новым порядком вещей, при котором государство существовало без правителя, пропадавшего на охоте. Из «Росписи охоты царской…» следует, что для императора в селе Измайлове были заготовлены 50 саней, 224 лошади, сотни собак и «для походов 12 верблюдов»; охотничий «поезд» обслуживали 114 охотников, сокольников, доезжачих, лакеев и конюхов.[690] В Москве царя видели редко. По неполным подсчётам (не включены короткие поездки на 1–2 дня), он за два года пребывания в Москве провёл на охоте более восьми месяцев.

Несколько раз Пётр обещал Остерману заняться учебой и присутствовать в Совете — но обещания не сдержал. «Ведомости» в мае 1728 г. извещали читателей: «Из Москвы явствуют последние письма от 29 дня апреля, что его императорское величество 30 вёрст отсюда на ловлях забавляться изволит». Экспедиция затянулась до ноября, когда царь вернулся в Москву на похороны сестры Натальи. Возвращаться в Петербург он уже не хотел: «Что мне делать в местности, где, кроме болот да воды, ничего не видать», — по информации английского консула, заявил он Остерману.

В следующем году Пётр II со своей охотничьей командой постоянно носился по ближним и дальним окрестностям столицы.[691] Не состоялось и задуманное Остерманом в 1729 г. путешествие Петра по России через Смоленск и Киев (осведомлённые иностранцы полагали, что Остерман намеревался вывезти Петра в Европу). Долгоруковы не выпускали царя из Москвы.

Склонности императора стали учитываться в большой политике: прусский король прислал в подарок выезженных лошадей и набор ружей; дядя, австрийский император Карл VI, и польский король Август II — охотничьих собак. Но эти привычки приводили в отчаяние иностранных послов, лишённых возможности даже представиться царю.[692]

«Можно бы было сравнить его с кораблём, предоставленным на произвол судьбы. Буря готова разразиться, а кормчий и все матросы опьянели или заснули. Огромное судно несётся, и никто не думает о будущем…» — писал в ноябре 1728 г. о российском государстве саксонский посланник Иоганн Лефорт,[693] и с ним были согласны другие дипломаты.

Однако за описанием придворной суеты в донесениях дипломатов заметна и некоторая стабильность, проявляющаяся хотя бы в повторении на протяжении многих месяцев одних и тех же жалоб на уклончивого Остермана или беспокойного фаворита Ивана Долгорукова. Отсутствие императора (в 1727 г. Пётр посетил Верховный тайный совет девять раз, в 1728 г. до апреля — четыре, после чего вообще не появлялся там до своей смерти) как раз способствовало устойчивости сложившейся правительственной системы, поскольку исключало непредсказуемое вмешательство юного государя в работу высших государственных учреждений.[694] Эту стабильность в послепетровскую эпоху обеспечивали фавориты и министры, корректировавшие механизм абсолютной власти при неспособном её носителе.

Новая конфигурация власти опиралась, с одной стороны, на Верховный тайный совет, в деятельности которого ни ссылка Меншикова, ни придворная борьба 1728–1729 гг. «не оставила ни малейшего следа»;[695] с другой стороны, на заменивший Меншикова клан Долгоруковых, в котором решающие роли играли Алексей Григорьевич и его сын Иван. Последние, в отличие от Меншикова, не пытались подмять под себя верховную власть и «разделили» её с Верховным тайным советом, хотя в 1728 г. в него вошли два представителя рода — князья Алексей Григорьевич и Василий Лукич.

Алексей Григорьевич, человек «посредственного разума», никакими талантами не блистал и возвышением был обязан сыну Ивану — любимцу императора — и умению развлекать Петра II на охоте. Братья князя Иван и Сергей стали тайными советниками. Из Ирана вернули ещё одного представителя клана — генерала Василия Владимировича, который был произведён в фельдмаршалы. Молодой Иван Долгоруков стал капитаном в Преображенском полку, где несколько представителей младшего поколения клана занимали офицерские должности.

Главной «сферой влияния» Долгоруковых являлся двор, который в эти годы стал одним из центров политической жизни. Важнейшим по близости к императору становится пост обер-камергера. Меншиков сделал главой придворного персонала своего сына Александра; после ссылки семейства эту должность занял Иван Долгоруков. В декабре 1727 г. Пётр II утвердил придворный штат; свой штат был у сестры императора, у цесаревны Елизаветы и племянниц Петра I царевен Прасковьи и Екатерины.[696] Увеличились и расходы на жалование придворным: согласно составленной в царствование Елизаветы ведомости, в 1719 г. составляли 52 094 рубля, в 1726 г. — 66 788 рублей, а в 1728 г. — 90 025 рублей.[697]

В списке придворных Петра II, за редкими исключениями (Остерман, Ягужинский, Сапега), были представители старинных фамилий: Долгоруковы, Голицыны, Лопухины, Стрешневы. Тогда же начинали придворную службу будущие участники «дворских бурь» — А. Б. Бутурлин, Н. Ю. Трубецкой, А. И. и П. И. Шуваловы, В. И. Суворов, Ф. И. Вадковский. Но на реальную власть и влияние на царя претендовали лишь двое — те, кто вёл Петра II под руки на коронацию в Успенский собор: гофмейстеры А. Г. Долгоруков и А. И. Остерман. Британский консул К. Рондо в мае 1729 г. докладывал о «разделении труда» между ними: разработка внешней политики всецело принадлежит Остерману, а «назначения и отличия вполне ведаются Долгорукими».[698]

Князь Алексей появился в Верховном тайном совете четыре раза в 1728 г. и лишь однажды в 1729 г.; к нему обращались только для консультаций по вопросам царской охоты. В дела Совета он вмешивался в исключительных случаях; так, в ноябре 1728 г. он велел «умедлить» доклад на имя царя о назначении жалованья родственнику-фельдмаршалу. Но зато старший Долгоруков не жалел сил и времени для устройства всё новых развлечений, чтобы сохранить привязанность царя: продолжительные охотничьи экспедиции в подмосковных лесах как нельзя лучше соответствовали этому замыслу. Молодой гвардейский солдат Василий Нащокин отмечал в записках за 1727 г., что новые фавориты «так государя от всех удалили, что не всегда можно было его видеть», чем многие были недовольны.[699]

Как можно судить на основании сохранившейся книги дворцовых расходов, И. А. Долгоруков в качестве близкого друга царя получил вотчины и «подарки» в сумме 11 тысяч рублей.[700] В документах Верховного тайного совета фаворит почти не упоминается; но о его влиянии говорит тот факт, что с декабря 1728 г. через его руки стали проходить доклады и приказы по гвардии; именно к нему обращался её командующий В. В. Долгоруков (фельдмаршал — к капитану!) для решения вопроса о выдаче полкам задержанного «хлебного жалованья».[701] Политике и охоте в глуши князь Иван предпочитал развлечения и оказался непригодным к сколько-нибудь ответственной роли в управлении, как это и оценили дипломаты.[702]

С другой стороны, отсутствие столкновений группировок внутри самого Верховного тайного совета обеспечило в нём, по наблюдениям его исследователя, «плавное течение дел».[703] Не раз отмеченное в литературе сокращение количества заседаний Совета (по подсчетам Б. Л. Вяземского, в 1727 г. состоялось 164 заседания, в 1728 г. — 100, а в 1729 г. — 45), на наш взгляд, может объясняться не «дезорганизацией» Совета, а как раз налаженной работой подведомственных учреждений (коллегий и пополненного в 1728 г. Сената) при отсутствии спорных вопросов, подобных «голштинской» проблеме или обсуждению финансового положения в 1726–1727 гг.

Опубликованные журналы и протоколы заседаний Совета за 1728–1729 гг. показывают, что «верховники» регулярно заслушивали доклады трёх «первейших» коллегий (Военной, Адмиралтейств- и Иностранной), Главной дворцовой канцелярии, Сената, реляции послов, рапорты главнокомандующих Низовым корпусом и Украинской армией. На смену спорам по внутри- и внешнеполитическим проблемам приходит рутинная работа: производства в чины и отставки, назначения губернаторов, вице-губернаторов и комендантов, рассмотрение состояния конюшенного ведомства. По нашим подсчетам по ПСЗРИ, за 27 месяцев царствования Екатерины I вышло 427 законодательных актов (в среднем 15.8 в месяц), за 28 месяцев нахождения на троне Петра II — 438 актов (15.6 в месяц); то есть интенсивность законотворчества не снижалась.

Ключевой фигурой нового правительственного механизма и посредником между возглавлявшимся семейством Долгоруковых двором и Верховным тайным советом стал Остерман. Такая роль, по-видимому, наиболее отвечала как сложившейся придворной «конъектуре», так и интересам вице-канцлера, не стремившегося и не способного быть лидером.

Остерман сумел сохранить влияние в Совете. От имени Петра он вносил туда предложения и вопросы для обсуждения, передавал челобитные и немногие именные указы царя и подавал ему доклады Совета. Иногда он позволял себе высказывать своё мнение (например, по поводу назначения губернатора в Архангельск), «приказывал» Совету навести в других учреждениях справки по тому или иному вопросу или не подписывать протокол до выяснения всех обстоятельств; он же определял круг дел, коими стоило или не стоило «утруждать» царя.[704] Он ведал драгоценностями сестры царя и орденскими знаками; в его архиве хранились и личные документы Петра II, и челобитные, поступавшие на высочайшее имя.[705] Состав придворного штата Петра также был подготовлен и подписан Остерманом.

Долгоруковых или Голицыных часто называли «национальной» партией в России. Но хотя старшие из князей не жаловали иноземцев, никаких альтернативных программ — и тем более реставраторских планов — они не имели. Для них важнее было подчинить Петра II своему влиянию и оттеснить соперников в борьбе за власть. С этой точки зрения им по-прежнему казался опасным Меншиков.[706] Эти опасения заставили Долгоруковых и Остермана окончательно добить противника — отправить его без всякого суда в Берёзов в низовьях Оби у самого полярного круга.

Однако новые правители в точности повторяли тактику Меншикова в отношении конкурентов. Никто из сосланных светлейшим князем сторонников воцарения Петра не был возвращён, в том числе и участники «заговора» Девиера-Толстого (И. И. Бутурлин, А. И. Ушаков и др.). Попал в опалу и был удалён от двора камер-юнкер Алексей Татищев и родственник царя Александр Нарышкин. Были пресечены попытки выйти «в случай» представителей семьи Голицыных: двор покинули фельдмаршал М. М. Голицын, его зять граф Александр Бутурлин и молодой камергер Сергей Голицын.[707]

Подозрения вызывала и дочь Петра I Елизавета, которая шокировала московское общество, по оценке Маньяна, «весьма необычным поведением». Она сопровождала императора на охоту; тот настолько сильно привязался к весёлой тетке, что это стало беспокоить двор и дипломатический корпус. Опасения членов Верховного тайного совета усилились из-за того, что после смерти сестры Петра Елизавета имела все шансы стать основной претенденткой на трон. Но любовные похождения цесаревны в конце концов позволили Долгоруковым дискредитировать её в общественном мнении и отдалить от неё Петра.

Сохранившаяся переписка попавшей в немилость Аграфены Волконской позволяет ощутить царившую при дворе атмосферу постоянной вражды, заискивания и соперничества. Брат княгини А. П. Бестужев-Рюмин рассчитывал получить новый чин с помощью австрийского посла графа Рабутина и советовал сестре к нему «в любовь себя привести». Сама опальная дама выясняла, кто сейчас находится при дворе в «кредите» и с кем следует «искать дружбы». Член Военной коллегии Егор Пашков искренне радовался падению «прегордого Голиафа» Меншикова и описывал нравы придворных, которые «друг перед другом рвутца с великим повреждением» и «при дворе всякий всякого боитца».[708]

Донесения послов 1728–1729 гг. рисуют картину интриг и склок внутри «мишурного семейства» Долгоруковых в борьбе за царские милости. Сначала князь Алексей так поссорился с Остерманом, что оба «поклялись погубить друг друга». Затем переругались уже отец и сын; в сентябре 1728 г. Лефорт отмечал, что «семейство Долгоруковых состоит из трёх партий, противных друг другу; барон Остерман сумел приобрести себе доверие всех и даже служить им в роде оракула».[709]

Затем с помощью фельдмаршала В. В. Долгорукова удалось примирить Остермана и князя Ивана — но это вызвало зависть отца последнего. По сведениям испанского посланника, Алексей Долгоруков приложил все усилия, чтобы поссорить Петра II с Иваном и «провести» в фавориты другого своего отпрыска — Николая.[710] С помощью царицы-бабушки Евдокии Лопухиной интриган хотел удалить от Петра и самого Остермана, но столкнулся с достойным противником и вынужден был уступить.

Благодаря таким отношениям в своём окружении Пётр II получал уроки лицемерия. «Нельзя не удивляться умению государя скрывать свои мысли; его искусство притворяться замечательно. На прошлой неделе он два раза ужинал у Остермана, над которым он в то же время насмехался в компании Долгоруковых; перед Остерманом же он скрывал свои мысли: ему он говорил противоположное тому, в чём он уверял Долгоруковых», — удивлялся Лефорт зимой 1729 г. При наличии желания и воли это соперничество помогло бы молодому царю постичь науку управления людьми — но этого желания он как раз и не проявлял.

Сохранившиеся портреты не дают возможности сказать что-либо определённое о характере внука Петра Великого: на них изображён в парадном облачении — латах, мантии, пудреном парике — рослый светловолосый мальчик с миловидным, но не очень выразительным лицом. «Он высокого роста и очень полон для своего возраста, так как ему только 15 лет. Он бел, но очень загорел на охоте; черты лица его хороши, но взгляд пасмурен, и, хотя он молод и красив, в нём нет ничего привлекательного или приятного», — так описала Петра год спустя жена английского консула Уорда. Но и другие часто видевшие Петра при дворе иностранцы утверждали, что он выглядел старше своих лет.

Подростку достался от отца и деда не только рост, но и взрывной темперамент, упорство в достижении своих желаний: он доставлял свите немало хлопот. Уже в октябре 1727 г. Лефорт на основании известного опыта писал: «Царь наследовал направление своего деда, упорный в своих планах, не любя возражений, хотя и советуется, но делает всё, что хочет».[711] Уйдя из-под опеки Меншикова, Пётр не очень стеснялся в выражении своих чувств. Он мог отказать в аудиенции фельдмаршалу М. М. Голицыну, нагрубить прямо на ассамблее своему наставнику Остерману, а разговору с австрийским послом предпочесть общение с конюхами.[712] Во дворце, в атмосфере придворного этикета ему было некомфортно.

В 11 лет он стал законным и всеми признанным главой государства, с которым, в отличие от России образца 1682 г., была вынуждена считаться вся Европа; в его распоряжении имелись способные министры и генералы, а учителями были выдающийся дипломат Остерман и профессора Академии наук. Академик Георг Бильфингер, в чьи обязанности входило преподавать Петру «историю нынешнюю и политику моральную», составил «Расположение учении его императорского величества Петра Второго…» (СПб., 1728).[713] Юному монарху рекомендовалось изучение французского и немецкого языков, латыни, «статской истории», «общей политики» и военного искусства. Особый упор был сделан на историю и «нынешнее всех государств состояние»: предполагалось, что на поучительных примерах прошлого и точных сведениях о государственном устройстве, армии, законах и политике европейских держав Пётр «своё государство, оного силу, потребность и способы как в зеркале увидит и о всём сам основательно рассуждать возможет». Бильфингер полагал необходимым «особенно тщаться, чтоб его величество жития и дел Петра I и всех приключений его владения довольное и подлинное известие имел».

Руководство по «христианскому закону» написал для царя Феофан Прокопович; академики Я. Герман и Ж. Делиль составили и издали «Сокращение математическое ко употреблению его величества императора всея России» (СПб., 1728–1730, Ч. 1–3). Отец «норманской теории» Готлиб Байер сочинил для Петра учебник античной истории от сотворения мира до падения Рима. На освоение всей программы Бильфингер отводил два года, если заниматься по 15 часов в неделю.

Однако даже по облегчённой программе Петру учиться не пришлось, да и сам он предпочитал иные занятия, так что новый австрийский посол граф Вратислав был очень рад, когда император в конце 1729 г. смог наконец произнести несколько слов на немецком языке. Подводя итоги первому году правления Петра, Лефорт писал, что «молодость царя проходит в пустяках; каждый день он участвует в Измайлове в детских играх… он не заботится о том, чтобы быть человеком положительным, как будто ему и не нужно царствовать. Остерман употреблял всевозможные средства, чтобы принудить его работать, хотя бы в продолжение нескольких часов, но это ему никогда не удавалось».[714]

Ближайшее окружение Петра как раз не было заинтересовано в его серьёзном воспитании; Остерман же был слишком осторожен, чтобы этого требовать. Вместе с тем постоянная лесть и угодливость окружающих привели к осознанию Петром своего превосходства. «Прежде можно было противодействовать всему этому, теперь же нельзя и думать об этом, потому что государь знает свою неограниченную власть и не желает исправиться», — оценивал Лефорт в 1728 г. перспективы российской политики. Почти дословно повторял эту оценку и его австрийский коллега.[715]

Созданный дедом механизм абсолютной власти оказался Петру II не по плечу. Рядом с ним не было утверждённого правом или традицией учреждения, способного сдерживать проявления неограниченной власти, оказавшейся в руках мальчика. Зато за неполных два года порядок центрального управления менялся по крайней мере три раза: с образованием Верховного тайного совета и изменениями в его составе и правах в мае, а затем и в сентябре того же 1727 г. Завещание Екатерины I так и не было объявлено «во всенародное известие», и присяга по-прежнему приносилась самому императору и тому наследнику, кого он соизволит «определить». В ряду обладавших правом на престол в 1728 г. появился новый претендент — родившийся в голштинском Киле другой внук Петра Великого, сын Анны Петровны и герцога Голштинского Карл Пётр Ульрих; но его имя не включили в поминание членов царской фамилии.

Все качества юного царя с самого начала стали эксплуатироваться в ходе придворных интриг, и из этого замкнутого круга юноше не суждено было выйти до конца жизни. Столкновения личных, фамильных и политических интересов окружавших его людей не оставляли места для сколько-нибудь систематического образования и воспитания: соперничавшие группировки стремились «вырвать» Петра друг у друга, а для этого надо было держать его при себе, доставлять ему удовольствия, удалять от серьёзных занятий. У Петра, в отличие от деда, не было круга надёжных друзей, выросших вместе с ним (кроме, пожалуй, сестры Натальи); едва ли часто видел он и своих учителей — их заменили фавориты.

Титулы, чины, «деревни» — всё это заставляло искать милости единственного источника этих благ. Неслучайно немногие сохранившиеся именные указы Петра II (как правило, они передавались в Верховный тайный совет через Остермана или Долгоруковых) — это распоряжения о пожалованиях в чины или выдаче денег и «деревень». Вновь к царю (а на деле — к Остерману) стали стекаться челобитные: гвардейские офицеры Ф. Полонский, П. Мельгунов, П. Колокольцов, А. Танеев и подпоручик П. Ханыков просили теперь уже дворы «бывшего Меншикова»; семёновский капитан У. Шишкин указывал в челобитной, в какой именно канцелярии находятся сейчас 2 420 рублей и в каких уездах имеются отписные 28 дворов, которыми его следует наградить за «беспорочную» службу.[716]

Новая волна раздач, по расчетам Е. И. Индовой, пришлась как раз на 1728–1729 гг.: Пётр дарил сёла своим родственникам Лопухиным (740 дворов), 1 800 дворов получил генерал М. А. Матюшкин, 1 000 — майор гвардии Г. Д. Юсупов, более 600 душ — капитан-поручик П. Колокольцов. Достались пожалования и канцлеру Г. И. Головкину (220 дворов), и генералу В. Я. Левашову (200 дворов), и приближённым придворным: Долгоруковым, «метр-де-гардероб» Петру Бему, интенданту П. Мошкову, гофмаршалу Д. Шепелеву, камер-юнкеру М. Каменскому.[717]

Этот список можно дополнить. Согласно не учтённой Е. И. Индовой «Выписке о раздаче деревень с 1726 по 1730 г.» из бумаг Остермана, наибольшие пожалования были сделаны любимой тётке царя Елизавете (9 382 двора или 35 тысяч душ); более скромные награды предназначались офицерам гвардии — поручику И. Любимову, капитанам А. Танееву и Ф. Полонскому.[718] Перестановки на «верху» вызвали новые проблемы в виде передела собственности: за возвращением ко двору опальных (Лопухиных, В. В. Долгорукова) следовало возвращение их имений, уже, как правило, розданных другим лицам, которые, в свою очередь, подавали прошения о компенсации утраченного.[719]

Большие надежды окружение Петра II и иностранные дворы связывали с будущей женитьбой императора. В числе возможных претенденток назывались прусская и австрийская принцессы, дочери герцогов Мекленбургского и Бевернского. Но у Долгоруковых были свои планы, и уже в конце 1727 г. резидент Маньян предупреждал о возможных попытках новых фаворитов выдать замуж за царя «одну из девиц из их рода».[720] Дочери А. Г. Долгорукова были непременными участницами путешествий императора, который к тому же подолгу гостил в подмосковной усадьбе Долгоруковых Горенках. Здесь во время своего последнего путешествия четырнадцатилетний Пётр II осенью 1729 г. попросил руки Екатерины Долгоруковой.

Торжественная помолвка императора произошла 30 ноября 1729 г. В Москве устраивались балы и фейерверки; начались приготовления к царской свадьбе, назначенной на 19 января. В столицу съезжались гости. Екатерину Долгорукову, как и её предшественницу, указано было поминать при богослужении;[721] Иван Долгоруков по образцу Меншикова получил титул князя Римской империи и в январе 1730 г. стал майором гвардии.

Новый 1730 год начался с сообщений европейских газет о недовольстве русских усилением Долгоруковых и даже о возникновении «тайных заговоров».[722] Об этом же докладывали и послы, к примеру, Бестужев-Рюмин из Дании: «Из Москвы гласится коим образом россиане весьма недовольны, что дом Долгоруких так возвышен, и начинают многие умыслы чинить».[723] Характерно, что церемония обручения проходила под охраной батальона преображенцев под командованием брата невесты.

Заинтересованные лица видели за праздничными приготовлениями новый тур борьбы за власть, складывавшийся не вполне благоприятно для Долгоруковых. Среди недовольных, по-видимому, был и сам Пётр: наблюдатели отмечали его холодность к невесте и высказывания о своих новых родственниках как о «двуногих собаках». Царь тайно посетил Елизавету, несколько раз по ночам скрытно встречался с Остерманом, который дал понять, что он против этого брака.[724] Вице-канцлер вдруг «заболел»: с 3 ноября он не появлялся на заседаниях Верховного тайного совета вплоть до смерти императора. Пётр II впервые отказался от охоты, собирался раздать желающим всех своих собак и даже стал прилежно заниматься. Герцогу де Лириа в эти дни казалось, что «в воздухе собиралась гроза».[725]

6 января, на Крещение, Пётр II подписал последний в своей жизни указ об обмене московского двора графа Саввы Рагузинского на 800 дворов в Комарицкой волости Севского уезда и на параде «перед Преображенским полком в строевом убранстве изволил идти в полковничьем месте». В тот же день его видели в санях вместе с невестой, отправлявшимся на водоосвящение, где он долго пробыл на льду реки среди войск.[726]

Современники единодушно утверждали, что вечером того же дня Пётр заболел оспой, от которой недавно умерли австрийский император Иосиф I и испанский король Луис. Но англичанин Рондо узнал об этом только 12-го, а Лефорт — 13-го числа, когда появилось официальное сообщение о болезни императора, которая уже якобы не представляла опасности для его здоровья. В таком духе и составляли дипломаты донесения своим дворам. Но затем внезапно последовало сообщение о смерти Петра в ночь на 19 января.

В народных песнях отразилась печальная судьба мальчика-императора:

Ах ты, дедушка родимый!

Меня ты покидаешь,

Кому царство оставляешь!

Мне ли царство содержать!

Господа ныне большие

Изведут меня в минуту…[727]

В глазах простых людей рано умерший император навсегда остался «добрым царём», и его имя стало использоваться в борьбе с крепостническим порядком. Начиная с 1732 г. в России стали появляться самозваные «Петры II» — однодворец Прокофий Якличев, конногвардейский капрал Алексей Данилов и др.; последним из них был беглый рекрут Иван Евдокимов, объявивший себя императором в 1765 г.[728] Впоследствии появились и самозваные «дети» Петра II.[729]

Но ещё при жизни Петра II, в 1728–1729 гг., Верховному тайному совету пришлось публично опровергать профессионально составленные от имени императора «воровские указы» о разрешении «всяких чинов людям» переселяться на Царицынскую линию и отмене подушной подати по поводу смерти царской сестры Натальи. В дальнейшем не раз распространялись милостивые указы, якобы подписанные покойным государем, обещавшие крепостным свободу без «выдачи» помещикам.[730]

Любой неожиданный поворот событий и отсутствие достоверной информации заставляли современников сомневаться в официальной трактовке событий. Лефорт уже 20 января представлял две версии случившегося. Согласно первой, смерть императора ускорило его «худосочие» вследствие изнурительных охотничьих экспедиций; по другой — врачи во главе с президентом Академии наук Л. Блюментростом не распознали вовремя болезнь и лечили не оспу, а лихорадку.[731] Помимо этого, существовало и мнение, что выздоравливавший Пётр II сам открыл окно и застудился.

Остерман ещё в августе 1728 г. жаловался Миниху, что «образ жизни, который принуждают вести молодого государя, очень скоро приведёт его к могиле».[732] Оповещали свои дворы о недомогании императора австрийский и испанский послы; в их сообщениях можно найти указания на усталость и болезненный вид Петра II зимой 1729/30 г. С другой стороны, накануне событий Пётр был здоров и даже ездил за город на два дня. Возможно, юного государя хотели удержать дома, но он всё-таки смог вырваться от своих новых «родственников» и простудился во время катания. Неизвестно, каким образом и от чего его лечили. Во всяком случае, эта смерть была неожиданной и сразу нарушила хрупкую стабильность в «верхах».

Алексей и Сергей Григорьевичи Долгоруковы ещё 15 января стали выдвигать требования о передаче короны невесте царя Екатерине. Их претензии поддерживал датский посол Вестфалей, ободрявший отца невесты: «..Понеже его величества обручённая невеста фамилии вашей, то и можно удержать престол за ней, так как после кончины Петра Великого две знатные персоны, а именно Меншиков и Толстой, государыню императрицу удержали; что и по вашей знатной фамилии учинить можно».[733]

Долгоруковы выслали из Москвы голштинского посла, заикнувшегося было о правах Анны Петровны, и 17 января составили подложное завещание императора, согласно которому «якобы при смерти своей Пётр II признавал, что имел сообщение с княжною Екатериною Алексеевною и оставлял её беременну, и сего ради сказывал своё желание возвести её на престол». По-видимому, Долгоруковы сами распространяли известие о беременности Екатерины; и эта версия сохранилась в их родовых преданиях.[734] Отец невесты был готов даже обвенчать умиравшего.

Попытки ослабленного раздорами клана (фельдмаршал В. В. Долгоруков выступил против планов захвата престола) были пресечены Остерманом, безотлучно находившимся у постели Петра II. Мемуары Манштейна сохранили известия о том, что сразу после смерти Петра Иван Долгоруков пытался провозгласить сестру императрицей и увлечь за собой гвардейские караулы. Но за вчерашним фаворитом (и майором гвардии) никто не пошёл; попытка переворота окончилась, не успев начаться.[735]

Если считать эту историю достоверной, то она показала, что «переворотные» настроения (чем Екатерина Долгорукова — при условии венчания — была хуже возведённой с помощью гвардейских солдат Екатерины I?) стали уже привычными в придворном кругу. Короткое царствование Петра II создало неустойчивую систему, сохранявшую определённый баланс только благодаря фактическому отсутствию императора и разделению «властей» в лице придворных-фаворитов и Верховного тайного совета; в последнем, в свою очередь, уравновешивали друг друга два влиятельных клана. Неожиданная смерть монарха вывела эту систему из равновесия.


Загрузка...